Граф Безбрежный. Две жизни графа Федора Ивановича Толстого-Американца — страница 19 из 27

» — «Нет, ты не так поняла, Дуняша, оставайся не сейчас, а навсегда. Я буду твоим» — «Вот разве навсегда…», — с улыбкой говорила она и не договаривала, и он понимал, что она не верит в это «навсегда». Что значит для цыганки «навсегда»? Цыганок берут, а потом бросают, и они всегда возвращаются к своим, на Тишинку, в длинный дом, в хор, в табор. — «Ты разрешаешь мне поговорить с твоими?» Улыбка и рассеянный взгляд в ответ. — «А вот смотри тогда», — он разжимал ладонь, и на ладони она видела колечко с камушком, который всеми своими гранями твердо отражал свет: брильянт.

Он семь раз спрашивал её, и семь раз она не сказала ему ни да, ни нет. Когда же согласилась, то сделала это без слов, была ночь, они опять макали губы в раскаленный чай, он снова затеял разговор и задал вопрос, но она не стала говорить, а только тихо склонила голову к плечу, соглашаясь.


Авдотья Максимовна Тугаева — цыганка Дуняша — была простая душа, также как и граф Федор Толстой был человек цельный и простой, сильный и без трещин и разломов. Две этих простых души нашли друг друга: им было хорошо вдвоем. С ней он — вот чудеса! — не был ни диким зверем, ни разбойником, а был размеренным домашним человеком, который любит вечерами в комнате с синими обоями пить чай с пирогом. Оказывалось, что такая жизнь ему, герою и бретеру, по нраву. Этот буйный авантюрист, доводивший до бешенства капитанов императорского флота и живший с обезьяной, вдруг оказался добрым семьянином. Дуняша рожала ему дочек — одну за другой. Вскоре их было уже четыре. Имена их не сохранились. Граф был хорошим отцом. Ему нравились дочки, их распашонки и чепчики, их маленькие душистые ручки и ножки и их будущая судьба всеобщих любимец и нежных баловниц.

Потом, через четверть века, вспоминая время в Москве, когда он был отцом четырех дочерей, старшая из которых казалась ему ангелом во плоти, умнейшим существом с веселыми глазами, он говорил, что именно тогда и только тогда был счастлив. Он, мужчина, только-только переваливший за рубеж тридцати лет, был готов жить, был полон будущего. Сладкое спокойное счастье начиналось в его жизни, счастье человека, который все опасности и глупости уже имеет за спиной. Через пять лет он был бы отец восьми детей разных возрастов, и дом его был бы с утра до вечера наполнен детским смехом. Пушкин, приезжая в гости, подбрасывал бы и ловил его младшего ангелочка, Вяземский, сдвинув очки на кончик носа, играл бы с мальчиками в шахматы. Убийца и бретер превратился бы в нежного отца, который по вечерам обходит детские кровати и целует щечки и лобики. Ещё через пять лет чадолюбивый граф был бы уже отцом двенадцати детей, главой огромной дружной семьи, в которой мальчики, подобно ему, отличались бы бесстрашием, а девочки имели смуглый цвет лица. Он жил бы так, довольный прошлой славой, гость гостиных, знатный московский хлебосол, учил бы мальчиков стрелять, лелеял бы дочерей, выдавал их замуж.

Но такого счастья у него не получилось. Это яблоко он успел только надкусить, успел только почувствовать, как сладко жить в покое, посреди большой семьи.


Летом 1819 года внезапно умерла младшая дочь графа Федора Толстого, потом, через несколько дней, еще одна. Причина смерти нам неизвестна. Никаких эпидемий в Москве в это время не было. Граф рассылал людей за докторами, доктора приезжали, смотрели испуганным девочкам в глаза и в рот, заглядывали в уши и говорили, что ничего опасного не находят. Была ли это какая-то заразная детская болезнь? (взрослые в доме Толстого все были здоровы, ни один не умер). Врачи тех лет не многое могли, но делать важный вид и строить из себя светила уже умели. Вечером того дня, когда дом Толстого посетил знаменитый доктор-немец, умерла третья девочка. Заумная медицинская латынь сопровождала эту смерть. Потом умерла четвертая. В три недели он потерял всех своих детей.

Четыре гробика, стоящих в его доме близ Арбата, запах ладана и слез, монотонные голоса, читающие молитвы в комнате с опущенными шторами, вдруг обострившийся, ставший резким вид в окно и отдалившиеся, звучащие как будто с другого света голоса друзей, произносившие слова утешения — Американец в эти три недели внешне был все тот же грузный, сильный человек, но внутри себя он оплывал, как свечка. Встав утром на исходе этих страшных трех недель, он вдруг подумал про себя, что он больше не отец малюток, что больше у него ничего нет. Как так? Как ничего? Кто разрешил? Кто позволил? И разве он не в силах защитить своих детей?

Но от кого защищать? Кто их взял? А кто их дал? Бог дал, Бог взял — поговорка, в простоте которой скрыто не смирение пред Ним, а отупение от его непостижимых дел, которыми он с начала мироздания как дубиной дубасит человека.

Впервые в жизни его мысль не претворялась в дело. Так, он думал в полубреду, что сейчас поедет и убьет всех докторов, говоривших с ним с таким фальшиво-важным видом; что за лжецы, что за обманщики, они могли помочь, но не помогли и потому должны быть наказаны! Он натягивал сапоги и говорил, чтобы седлали ему коня, он поедет верхом, но никуда не ехал, а вскоре оказывался лежащим наискось на кровати, в халате и сапогах со шпорами, с бутылкой водки в одной руке и с хлыстом в другой, и чувствовал у себя на лбу Дуняшину ладонь. Дуняша, похоронив детей, вела себя так, как будто один ребенок у неё все еще оставался — он, её граф Федор. Она ходила по дому и говорила с поваром, вместо него заказывая на обед телячьи отбивные, несла графу счета и спрашивала, ответил ли он на письма, пришедшие от матушки и батюшки. Только лицо её исхудало, и щеки побледнели и ввалились.

Только теперь он понял, что означало то навсегда, которое он сулил Дуняше в те дни, когда уговаривал её оставить табор и переехать к нему. Эти детские смерти связали их таким узлом, что — не развяжешь. Она ни разу, никогда, ни одним словом не сказала ему о том, что хочет быть женой — он сам так решил. Их связывали теперь не только любовь и не только страсть и не только дружба — она была ему верным другом — но и четыре гробика. Он обвенчался с Дуняшей, а на следующий после венчания день поехал с молодой женой делать визиты.

Он, природный аристократ и граф, прекрасно знал, что для человека его положения жениться на цыганке неприлично. Цыганка могла быть его любовницей, с цыганкой он мог жить хоть всю жизнь, и никто никогда не посмел бы упрекнуть его в этом, но жениться? Это невозможно. На барышне жениться обязательно, на цыганке нет. Люди круга Толстого, бывало, цыганок забирали из табора, брали в дом, делали любовницами. Так поступил друг Пушкина Павел Воинович Нащокин — он жил с цыганкой Солдатовой и имел от неё сына Павла. Но как только Нащокин решил жениться на Вере Нарской — тут же с цыганкой расстался.

Граф объезжал дома с визитами, но не везде его принимали. Причины были разные: в одном доме мордастый швейцар утверждал, что барина и барыни нет, тогда как он сверху слышал их голоса, в другом хозяин сказался больным, в третьем у хозяйки обнаружилась внезапная мигрень. С недрогнувшим лицом он вышел вон и снова сел в возок, где его ждала Дуняша. Прежде он, наверное, тут же бы подумал о дуэли, — c пистолетом в руке он мог бы проучить всех этих московских снобов, которые корчили гримасы, услышав, что приехал граф Федор Толстой с женой, — но сейчас эта мысль ему на ум не шла. По поводу этих светских людей он никогда не злословил и никогда пустым гневом воздух не сотрясал. Горячиться и ругаться было не в его духе. Он это оскорбление молча носил в себе. Дома, в которых его отказались принять, он запомнил и никогда во всю свою жизнь в них больше не бывал.


В августе 1820 года, через год после того, как неизвестная болезнь унесла у графа Федора Толстого четырех детей, у него родилась пятая девочка. Её назвали Сарра. Имя странное и необычное. Может быть, на таком имени настояла Дуняша Тугаева, которая знала, что Сара — цыганская святая, которая вместе с Девой Марией на лодке без весел и парусов приплыла из Египта в Прованс. Или же это имя дал девочке отец, в год траура для укрепления души читавший Ветхий Завет? Тогда маленькая графиня получила свое имя в честь жены Авраама, праматери еврейского народа Сарры, которая родила сына в девяносто лет и прожила сто двадцать семь. Святая ли, праматерь ли — родители старались заговорить судьбу именем, в имени искали для девочки защиту.

С первого года жизни девочка Сарра болеет, у неё слабое здоровье. Она все время окружена гувернантками и нянюшками, но когда она простужается, граф по ночам заходит к ней в комнату, чтобы потрогать маленький потный лоб и проверить, стоит ли на стуле под салфеткой стакан чая с малиной. Это маленькое вспотевшее тельце, эти подложенные под щеку ладони, этот приоткрытый детский рот — Его ошибка или Его план, недоразумение или перст указующий? И чем дольше она живет, тем большую зависимость от нее ощущает граф. Впервые в своей буйной жизни этот бесстрашный человек с твердыми руками и мощной грудью чувствует свою слабость. Он не волен в её жизни и смерти. Он, тридцать раз невозмутимо стоявший перед нацеленным на него пистолетом, сейчас вдруг чувствует, что у него посередине груди появилось белое круглое пятно, пятно уязвимости, яркое и сияющее, видное Ему сквозь батистовую рубашку и сюртук. Маленький святой Спиридоний на золотой, тонкого плетения цепочке старается изо всех сил, пытается закрыть собой эту дыру в броне графа, но не может. Ахилл обрел свою пяту.

Эти мысли иногда отступают, делаются смутными, как туман, но никогда не оставляют его совсем. Мысли о Сарре, о её здоровье, теперь становятся частью его жизни. Но череда болезней и выздоровлений, протянувшаяся через годы, заставляет его думать, что Сарра избежала смерти. Через князя Василия Федоровича Гагарина, уехавшего лечиться в Европу, он заказывает ей азбуки в Лондоне и буквари в Париже и просит, чтобы обязательно были хорошие, с картинками. Он сам учит её читать по азбукам и говорит с ней дома то по-немецки, а то по-английски.


Петр Соколов. Портрет графини Сарры Федоровны Толстой, около 1838 года