Граф Безбрежный. Две жизни графа Федора Ивановича Толстого-Американца — страница 21 из 27

В другой раз, когда на неё нашло это, граф позвал Дуняшу, и оба они молча смотрели на спазмы, сжимавшие и разжимавшие её лицо. Окна комнаты были завешены тяжелыми синими гардинами, на стене в подсвечнике потрескивали три свечи, толстые тени скользили по обоям. Но вот спазмы прошли, смуглое лицо разгладилось и успокоилось, и она заговорила. Дуняша не понимала. «Что она говорит?» Граф Федор Толстой медлил объяснять. «Федя, что это она говорит?» Он медленными словами, как будто против воли, объяснил жене, что Сарра предсказывает собственную смерть. «Когда?» — «Через три или через четыре года».


Где явь, где бред — Федор Толстой уже не понимал. Однажды Сарра девять дней подряд отказывалась вставать с кресла, говоря, что если встанет, то провалится сквозь пол. Он открывал дверь, входил к ней — и тут же видел её искаженное ужасом лицо и слышал крик: «Стой! Не иди! Сейчас пол упадет!» Слова успокоения не помогали, не помогало и то, что он усердно топал перед ней ногами, показывая, что пол крепок и провалиться никак нельзя. Помог только магнитезер, погрузивший её в сон.

В другой раз она впала в бешенство. Странное это было бешенство. С распущенными волосами, в рваном платье, она ходила по дому и била все, что могла разбить: бросала на пол чашки, спихнула со шкафа вазу, грохнула картину в рамке об угол стола, выбила стекло в горке… Слова и тут не помогали. Нянюшка попыталась урезонить Сарру, но та с перекошенным лицом вцепилась ей в волосы… Тогда граф запретил людям подходить к ней и сел в своем кабинете за стол, писать срочное письмо магнетизеру. Сарра, с распущенными волосами и расстегнутым на груди платьем, вошла к нему. «Сарра, ты меня видишь?» Не отвечая, она спокойно взяла с пола бутылку и бросила в книжный шкаф, так, что стекла, вылетая, зазвенели. Потом швыряла книги на пол, топтала их и рвала. Он думал, что она улетела в какой-то другой мир, что она его не видит и не слышит, но ошибся: Сарра его прекрасно видела. Приблизилась к столу, заглянула ему через плечо, вынула перо из его руки, спокойно поправила ошибки в его французском и пошла к окну срывать гардины…

Магнетизеру после этого случая стало труднее справляться с ней: она не слушалась. Он усаживал её на стул перед собой и, глядя ей в глаза, начинал пассы руками. Она съезжала со стула на бок, болтала ногами, хихикала, вдруг вскакивала и с громким хохотом убегала. Кто попадался ей в комнатах или коридорах — вцеплялась в волосы, разрывала одежду, царапала ногтями лицо. Потом, обессилив, засыпала, где стояла, со странно приоткрытым ртом, с распущенными волосами и открытыми глазами. Глаза у неё стекленели, вперивались в одну точку. Тогда граф поднимал её на руки и относил в постель.

Припадки поначалу были редкими, но постепенно стали повторяться каждый вечер. А вскоре занимали уже все вечера и ночи до утра. В семь вечера Сарра с серым лицом и отцовским хлыстом в руке появлялась в комнатах, к полуночи по дому летел её оглушительный безумный хохот, и до шести утра она опрокидывала стулья, швыряла книги об пол и разбивала то, что могла разбить. Граф запретил людям мешать ей бить и бросать, все, что она хочет, но велел следить, чтобы в её руки не попалось ни стекла, ни огня и чтобы она не нанесла себе увечий. Он разделил людей на две смены, чтобы они следили за Саррой день и ночь. Сам он был рядом с ней и днем и ночью, без смены. Когда она была спокойна, он беседовал с ней о том, что она любила: о Вальтере Скотте, Рафаэле, Караваджо, Бетховене, Шиллере, Байроне когда же впадала в безумие, просто был рядом с ней.

Его утомляли не столько ночи без сна, — здоровье у него по-прежнему крепкое — сколько собственная беспомощность и тоска. Сарра удалялась от него, он видел это. Её приступы становились длиннее и страшнее, лицо серело и делалось уродливым, фигура разбухала, становилась болезненно-толстой. К утру ночная смена начинала уборку: тихо переговариваясь, люди подметали битое стекло, расставляли книги по полкам, заново вешали сорванные Саррой гардины. Сырой осенний рассвет, стакан с остывшим чаем на столе, забывшаяся пустым сном дочь, изможденная жена, белые небеса, ещё не тронутые солнцем, колокол, мерно бьющий на близкой церкви — утро Федора Толстого.

Эта его вторая жизнь — без Сверчка Пушкина, который лежит в могиле, без Дениса Давыдова, который умер от апоплексического удара в своей Верхней Мазе — ему пуста и безрадостна. И каким-то гигантским небесным метрономом отбивает графу время смерть его детей. Цыганка Дуня Тугаева рожает без перерыва, и дети умирают один за другим. Десять похорон выдерживает бычье сердце графа Толстого. Десять раз он стоит у маленькой могилы и думает: «За что?» И знает, за что.

«Как ужасна смерть тому, на чьей душе сильно тяготеет тяжкое преступление!», — написала Сарра. Уж не о нем ли, её отце, написала это она?


Он, человек, никогда никому не подчинявшийся, всегда живший как хотел, ей, этой смуглой темноволосой девочке подчиняется с каждым годом все полнее. Она забирает его. Сначала, в её ранние годы, он надеется своими усилиями изменить её путь, плавно повернуть его в ту сторону, что называется «нормальной здоровой жизнью». Пока она маленькая (с году до восьми) он следит за тем, чтобы она росла закаленной: для умывания разрешает давать ей только холодную воду. Но маленькая девочка не поддается его взрослым усилиям, она оказывается сильнее. Она? Нет, это не она, это что-то в ней. Для Федора Толстого это «что-то» называется «болезнь», «недомогание», «неврастения», наконец, «безумие» для Сарры этих глупых слов не существует. В том призрачном мире, где она живет — в мире дев в белых одеждах, с обнаженной грудью, рыцарей в плащах и Смерти, которая глядит из-за кустов и похищает у матерей маленьких девочек — есть лишь видения и экстазы. Однажды он спросил её, что это такое было с ней, когда она с хохотом крутилась волчком, размахивая руками, она ответила: «Это было видение». В другой раз он спросил, ответ был: «Экстаз!».

Для него эти слова — нечто бесплотное и бесформенное, поэтический лексикон, принадлежность Новалиса и Тика, которых целыми днями читает Сарра; для неё эти слова — точное, почти научное описание того, что с ней происходит. Он делает усилие, пытается понять. Это непросто. Но он старается. Тогда ему, наконец, сквозь плотную завесу привычных понятий — понятий взрослого человека, который живет среди других взрослых уже четвертый десяток лет — начинает брезжить её полупрозрачный мир, в котором люди и духи перетекают друг в друга. Что, если миров множество, и в одном из них бывает Сарра? Сидя в кресле в кабинете, в вечерний час он спрашивает Сарру, в чем разница между видением и экстазом. Она расхаживает по кабинету и отвечает, быстро глядя на него: «Послушай… ты не поймешь!» Но, видя растерянность на его лице, быстро садится за стол, берет перо и смело ведет прямо по столу линию снизу вверх, от одного края до другого: «Вот экстаз». Потом ведет такую же линию сверху вниз: «Вот видение…» — «Хорошо, я вижу, но в чем же разница?» — «От экстаза я могу несколько защититься, противопоставить ему мою волю, но против второго я не властна, я ничего не могу, оно нам посылается свыше. Ты теперь понял?».

Он оставил эти линии на столе. Он запретил людям трогать и стирать их.


В те времена у людей были иные представления о здоровье и болезнях, чем в наше время. Антибиотиков не существовало, любое ранение и воспаление могло привести к летальному исходу, и оттого люди чувствовали опасность и близость смерти несравнимо острее, чем сейчас. Даже молодые с тревогой прислушивались к своему телу, опасаясь простуды и кашля, боясь внезапной горячки. Грипп, поразивший Европу в начале Девятнадцатого века, унес в могилы тысячи людей. Впрочем, в России был здоровый климат, зимы хоть и холодные, но сухие, и это предохраняло от гриппа. Но не от насморка: дворяне мучились насморком совершенно также, как и мы.

Надежда на медицину была не столь сильной и всеобъемлющей, как в наше время, когда врач превратился чуть ли не в пророка. Да и медицина тогда ещё не накопила столько самых разнообразных сведений о человеческом организме. О давлении ничего не знали, мания по любому поводу глотать таблетки отсутствовала, понятия о недомоганиях были другие. Причиной головной боли считалась густота крови, главное средство против которой ежедневные прогулки на свежем воздухе.

Заговоры и приговоры были ещё не изгнаны из обихода медициной, в них верили и ими пользовались образованные и светские люди. «В тот месяц, который я провел в 1829 году у Дельвигов… — вспоминал в своих мемуарах племянник барона А. И. Дельвиг, — у жены Дельвига часто болели зубы. Кроме обыкновенных зубных лекарей, которых лекарства не помогали, призывали разных заговорщиц и заговорщиков и между прочем кистера какой-то церкви, который какой-то челюстью дотрагивался до больного зуба и заставлял пациентку повторять за собой: „Солнце, месяц, звезды“… Мицкевич уверил Дельвигов, что есть какой-то поляк, живущий в Петербурге, который имеет способность уничтожать зубную боль. Послали меня за ним. Он жил на Большой Миллионной, и я застал его за игрою в карты. Но он, узнав от меня о причине моего приезда, сейчас бросил игру, переоделся и с перстнем на пальце направился со мною на извозчике и всю дорогу расфранченный и надушенный через меру, с большим брильянтом, выговаривал мне, что я, при значительном холоде, так легко одет… С появлением поляка, высокого и полного мужчины, утешилась зубная боль у жены Дельвига, что сейчас же приписали действию перстня и магической силе того, кто его имел на пальце».

Материализм ещё не проник глубоко в сознание людей, ещё не пустил длинные корни сорняка в душах. Верили в судьбу, в предназначение, в силу и слабость души, в нервную энергию, которая главенствует над телом. Животный магнетизм был общепризнанным свойством отдельных людей. Наука не возражала. Сарра не была единственной носительницей этого удивительного дара. В дневниках Алексея Николаевича Вульфа есть рассказ о девушке, жившей в Твери в доме П