олторацких и обладавшей даром магнетизма. Она могла во сне предсказывать будущее и сама себе прописывала лекарства.
Однажды, в счастливый день, когда боли в сердце отступили, Сарра сказала отцу, что хочет поехать в Европу. Он тут же стал собираться, достал атласы Германии и Италии, расспрашивал друзей о маршруте, о достопримечательностях и отелях. Он надеялся, что смена обстановки вылечит её, что Европа благотворно подействует на её разум. Никаких описаний этой поездки нет, только намеки, разбросанные в кратких строках Сарры.
По пути Сарра на мгновенье выглядывает из самой себя во внешний мир, и оказывается, что он ей не очень-то приятен. «Бреслау — большой, нечистый город. Варшава же показалась мне что-то неприятна. Словца — очень красивый город. Немен — прекрасная река». Вот и все её путевые заметки. Она скользнула взглядом по городам, через которые лежал их путь, посмотрела, скучая, на фасады и стены, и снова ушла туда, где ей привычно быть: в мир видений и экстазов. Смерть — таинственная страна, в которую она так боится и так жаждет попасть, страна, в которой она видит то чужбину, то отчизну — ей интереснее, чем жизнь вокруг, о смерти она говорит, пишет, думает, мечтает. «Не забывай меня, когда я вскоре буду покоиться в глубоком и прохладном лоне тихой и верной матери-земли; когда я буду спать под печальным мхом». Это она написала своей единственной подружке, Анете Волковой. Спокойные, элегические строки — кажется, Сарра смирилась с собственной смертью. Но это смирение минутное, проходит час или два, и от элегического спокойствия нет и следа. При мысли о смерти её охватывает темный ужас, который заставляет её демонически хохотать, рвать бумаги и разражаться слезами. Впрочем, в Дрездене она успокаивается и садится за работу: переписывает и переделывает все свои стихотворения на английском языке.
Граф Федор Толстой — состоятельный русский господин, путешествующий по Европе вместе со своей безумной дочерью — молится о ней. Можно представить себе его тяжелую коленопреклоненную фигуру в церквах западноевропейских городов. Тысячи молитв, тысячи просьб и слов Американец молится с той же цельностью и силой, с которой все делал на свете: воевал, враждовал, дружил, любил, пил. Но этот богомолец, взятый в плен собственной дочерью, все-таки не теряет вкуса к шуткам. Когда на въезде в Германию немецкий чиновник просит его заполнить анкету, где есть вопрос о звании и роде занятий, граф, не раздумывая, пишет о себе одно слово: «Lustig».
Путешествие по Европе закончилось также неожиданно, как началось. Только что Сарра наслаждалась видами Богемии и говорила, что начинает новую жизнь, но тут же боль в боку бросает её в кресло, и она сама диктует отцу, как её лечить. Он послушно исполняет, смешивает порошки, капает капли в рюмки. Из всех средств Сарра предпочитает гомеопатические и сама прописывает их себе. Боль прошла, от неё осталась песенка с веселеньким припевом, которую она сочинила в ночные часы, когда вся левая сторона тела у неё как будто горела огнем: «лишь бы только умереть». А утром, за завтраком, Сарра говорит, что больше не может ни дня оставаться в Европе, ей нужно домой, она скучает по России, не может больше без России… «Но теперь я в слезах должна рисовать себе твой образ, и заливаясь горючими слезами, мыслить о тебе, моя милая Родина!», — в немецком городе русская графиня с иудейским именем тоскует о России по-английски…
Когда-то самовольный, умевший обуздывать волю соперников-мужчин, граф теперь послушен воле шестнадцатилетней смуглой девочки, которая от болезни опять стала неуклюжей и толстой. Ничего приказать или запретить ей он не может. Они возвращаются в Россию. Это не первый её каприз и не последний. Он живет под ливнем её капризов — то она хочет ехать в Санкт-Петербург, а то в Москву, то улыбается, то плачет, то требует прогнать врача, то велит его призвать. Скажи она, что хочет переплыть океан и жить в Америке, он, не раздумывая, поехал бы с ней в Америку.
Ему больно смотреть на её слабую улыбку, на её серое лицо, больно слышать её капризы, в которых он чувствует отчаяние и смятение, овладевающие её душой. Он знает: отчаяние наполняет её маленькое больное сердце, он видит, каким страхом она мучается, думая о неизбежном. Сам он никогда не боялся смерти — тридцать раз ждал выстрела и не боялся, в день Бородина видел людей с оторванными руками и ногами и не боялся — но теперь, глядя на эту больную смуглую девочку, он чувствует подлый холод, заползающий в душу. Что такое смерть? В жизни графа Толстого были годы, когда он жил, упоенный своей силой, в сознании своего могущества: медведь среди людей, герой среди карликов, титан, способный справиться с любым человеком. Теперь же он, этот всем известный господин с седыми пышными локонами и перстнем на мизинце, все глубже погружается в болото бессилия. Смерть это то, с чем нельзя ничего поделать. Перед смертью бессильны и его не знающий промаха пистолет, и его стальные мускулы.
Она глядит на него — он улыбается ей. Измотанные её слезами и капризами, дошедшие до последней границы отчаяния, они бросаются друг другу в объятия и замирают. Её аккуратно причесанная головка с гладкими волосами, разделенными посередине на пробор, на его могучем плече. Потом она уходит и вскоре возвращается с листком, который молча протягивает ему.
«Ты часто плакал, родитель мой, и огорчения убелили твои волосы. Не редко глубокое страдание терзало грудь твою; не редко надрывалось твое благородное сердце.
Я сама, твое родное, нежно-любимое дитя, стоила тебе многих слез, нанесла твоему сердцу много ран, я, которая милее тебе, нежели кровь, обращающаяся в твоем сердце.
Часто, бывало, завывал холодный ветер, дни бывали мрачные и бурные: но ясен теперь вечер, согретый ясными лучами солнца.
Дорогие твои очи не будут уже проливать иных слез — кроме радостных: ты пробудишься в радости и заснешь в упоении!»
В Санкт-Петербурге, куда они, по желанию Сарры, вернулись из Европы, Сарра вела жизнь, полную светских развлечений. Это девочка, мучимая болью в сердце, одолеваемая призраками, все время думавшая о смерти, в Санкт-Петербурге вела себя так, как будто ей предстоит долгая жизнь и много свершений, к которым надо, не теряя времени, готовиться. Она брала у блестящего города все, что он мог дать: каждую неделю ездила в театр и на концерты, а в свободное время музицировала. Она понимала, что нехорошо ей, прирожденной русской, плохо знать русский язык — и попросила отца найти ей учителя.
Толстой навел справки и пригласил к ней профессора Никиту Ивановича Бутырского. О вкусах и пристрастиях Федора Толстого в его второй жизни осталось столь немного свидетельств, что мы должны попробовать и в этом его не самом важном решении увидеть его настроение, его мысль. Он пригласил к дочери не молодого филолога, одержимого современными идеями, не модного человека, пишущего в журналы, а серьезного, основательного профессора, имевшего три ордена святой Анны и Знак отличия за двадцать лет беспорочной службы. Бутырский, в молодые годы, еще до нашествия Наполеона на Россию, учившийся за границей, теперь преподавал словесность в корпусе путей сообщения и в военной академии. Этот профессор был известен тем, что придумал слово «чинобесие» так он называл карьерный раж, воспламенявший души его студентов. Он дал Сарре четырнадцать уроков русского языка. Пятнадцатый Сарра отменила ей стало хуже.
Помочь он ей не мог. Вся она, с приступами боли, с жжением и огнем в левой половине тела, с припадками экстаза, с истериками и ночными кошмарами, оказывалась вне его воли. Другим он умел снимать боль наложением рук, причем боль зубную, а это самый трудный для подобного лечения случай — но ей, такой близкой, такой единственной, такой любимой, он облегчить страданий не умел. Отчего? Он слишком за неё боялся, слишком был ей подчинен, слишком растворялся в ней. Любовь лишала его способностей — все то, чему его когда-то научил шаман на дальних островах, на Сарру не действовало.
Лучшие врачи, лучшие гувернантки, лучшие профессора граф тратил на них деньги с той же свободой, с какой тратил их прежде за карточным столом. К деньгам он всегда относился так, словно деньги, во-первых, сколько их не трать, все равно никогда не кончатся, а во-вторых, не имеют особенной цены. В его тратах чувствуются размах и энергия, а в нем самом непривычное для нас сознание неисчерпаемых ресурсов. Мир для графа Федора Толстого не убывал, не сжимался, не грозил превратится в унылую пустыню, а всегда существовал в первозданной неисчерпаемой роскоши. Он, как и Нащокин, Змиев, Давыдов, Киселев, жил в сознании, что ничто никогда не кончится: ни земля, ни вода, ни леса, ни воздух, ни деньги, ни люди, ни Россия.
Мы все время экономим, все время считаем рубли, доллары, часы, минуты, километры, киловатты, литры. Мы обвешены счетчиками газа, электричества и воды, облеплены сберкнижками и банковскими счетами, которые все время тикают, то принося нам три копейки, то отнимая их. Граф Федор Толстой подобной мелочности не ведал: тратил что есть и, наверное, даже не знал в точности, сколько у него ещё есть. А если и знал, то это его ни в первой жизни, ни во второй не останавливало: отсутствие денег для него не повод отказываться от такой святой вещи, как собственное желание или прихоть дочери. Если денег нет, так можно занять. Из трех доступных мне сохранившихся писем Американца два посвящены деньгам, а вернее — их отсутствию. В письме без даты, написанном, может быть, при жизни Сарры, он пишет полковнику Киселеву: «Мне бы надо было быть Петрушкой Д… что бы не чувствовать цену твоей терпеливости мой любезнейший Сергей Дмитриевичъ. Со всем темъ, вотъ все что могу отвечать на твою записку: сiю минуту отпускаю одну из Гувернантокъ, не бывъ в состоянии ей платить. К рязанскому именiю приставлена опека, подмосковное и тамбовское имения скоро подвергнутся токовой же участи».
Боль теперь не оставляла Сарру даже во сне. Утром, встав, она выходила к встревоженному отцу с улыбкой, но её улыбка мучила его сильнее, чем если бы она плакала и стонала. В этой улыбке на смуглом милом лице было столько терпения и столько желания не омрачать ему жизнь! «Сарра, тебе больно?» — «Нет, сейчас нет» — «Но ты обманываешь меня!» — «Я не обманываю тебя, дорогой папа! Мне сейчас совсем не больно!» Она не хотела больше никаких врачей и никакого лечения, кроме гомеопатического, которое упорно прописывала себе сама; но он, видя эту её просветленную улыбку, просил разрешить ему пригласить врача. Он видел, что ей плохо, и уговаривал её, мягко и упорно, стараясь скрыть свой страх, но не в состоянии скрыть: она видела, как он боится за неё, читала это в его глазах, в его голосе. Она не соглашалась, но потом согласилась — не ради себя, а ради него.