Граф Безбрежный. Две жизни графа Федора Ивановича Толстого-Американца — страница 23 из 27

Знаменитый врач доктор Мартын Мартынович Мандт, которого привез к Сарре Федор Толстой, был строг, даже суров. В первых же словах он потребовал от больной беспрекословного подчинения его предписаниям, а от графа Толстого — ежедневных письменных отчетов о состоянии дочери. Доктор Мандт назначил Сарре курс лечения длиной в десять недель и прописал ей порошки и диету. Она ненавидела врачей, которые с таким самомнением распоряжались её временем и её телом, ненавидела лечение, которое они ей прописывали с самоуверенным видом, тогда как она уже давно знала, что ей ничего не поможет, но характер её был таков, что она не показывала ни слабости, ни отвращения; она не жаловалась и делала даже больше, чем врач от неё требовал, и тем очень удивляла его. Мандт не ждал от неё такой стойкости. Но в середине этих мучительных десяти недель её стала захватывать какая-то новая, глубокая, тихая тоска. Припадков не было, уныние было.

Вечерами они сидели в гостиной, она в кресле с книжкой на коленях, он у камина, и долго молчали. Вдруг одновременно поднимали глаза, смотрели друг на друга и без слов понимали все. Бросались друг другу в объятья и затихали.


Доктор Мандт, лечивший графиню Сарру Толстую зимой 1838 года в Санкт-Петербурге, вошел в русскую историю как тот самый лейб-медик, который в феврале 1855 года то ли не смог спасти императора Николая Первого от гриппа, то ли дал ему яд и помог покончить самоубийством. Это тот самый доктор Мандт, который сначала заверял близких императора, что опасности нет, а потом объявил, что положение безнадежное. Некоторые люди при дворе называли Мандта «страшным человеком» и считали его чуть ли не заговорщиком, умышленно травившим Николая Первого своими порошками. Другие полагали, что он просто плохой, к тому растерявшийся в момент опасности врач. Мнение о Мандте как о враче-убийце было так распространено, что толпа народа, собравшаяся перед Зимним дворцом в день смерти императора, хотела разорвать его на части. Доктора вывели из дворца через задний ход. Все последующие дни он просидел в своей квартире, боясь выходить на улицу, а потом уехал в Германию. Он не мог не уехать: после смерти императора санкт-петербургское высшее общество перестало принимать его. Это был катастрофический конец карьеры не только карьеры в России, но и вообще всей карьеры врача.

Но в тот момент, когда доктор Мандт лечил Сарру Толстую, до краха ему было ещё далеко. Его звезда только начинала восходить, до должности лейб-медика с жалованием в девятнадцать тысяч рублей ему оставалось два года. Этот доктор медицины, ординарный профессор хирургии Грейсвальденского университета, был постоянным врачом великой княжны Елены Павловны, сопровождавшим её на воды. Он, модный врач высшего света, проповедовал среди своих высокородных пациентов гомеопатию и лечение голодом. Гомеопатические порошки или, на языке Мандта, «атомистические лекарства» он готовил собственноручно и снабжал ими страдающих мигренями князей и мучающихся неврастениями графинь. Сарра Толстая тоже принимал его атомистические порошки, но не они изнуряли её и отнимали у неё силы. Доктор Мандт ей, как и другим своим больным, прописал особенную диету, блюда которой состояли исключительно из картофеля и моркови, вареных на воде. Пить можно было только водяной отвар. Американцу, любившему огромные бифштексы с кровью и форелей, обложенных овощами, такой метод лечения был дик и странен, но он в своем смирении молчал. Хоть воду пить, хоть морковь есть лишь бы помогло Сарре.


Вера в Бога начинается там, где кончается надежда. Когда не на что и не на кого надеяться, когда человек постигает собственную слабость, когда он видит себя маленькой фигуркой, стоящей на краю огромной черной пропасти — на кого ему ещё надеяться, как не на Всемогущего и Всеблагого, который со своей вышины видит все наши страдания и заблуждения и один может дать спасение?

«Надейся на Бога, милый друг: придут твои ясные дни! И тайный голос говорит мне, что они придут скорее, нежели ты их ожидаешь: в Боге — всё!», — написала Сарра на очередном листочке бумаги. Это не её слова, это слова её отца, обращенные к ней, она только записала их, только перенесла на бумагу. Перенесенные на бумагу, слова как будто обретают плоть, переходят из воздуха в твердь, становятся неопровержимыми, как материя.

В Боге всё! — сотни раз говорил он ей, измученной болью слева в груди, улыбающейся сквозь слезы. В Боге все! — повторял он ей, склоняясь над ней, когда она лежала вечером в постели, подняв одеяло до самых глаз, целуя нежным касанием её лоб. В Боге все! — думал он, с тяжелым сердцем выходя от этой веселой и живой девочки со смуглым лицом и черными волосами, которую он так любил.

Лечение доктора Мандта изнуряло её. Дважды за эти десять недель она доходила до такой слабости, что утром не могла встать с постели. И это она, ненавидевшая унылый покой болезни, она, которая, даже болея, никогда не ложилась в постель! Но она не сдавалась, не прерывала голодания и упорно пила тощий водяной отвар. Когда слабость пришла к ней в третий раз, она, проведя день на софе в маленькой гостиной, к вечеру все-таки встала и ушла в свою комнату. Граф слышал, как она там, у себя, разбирает бумаги и книги. Вечером он лежал у камина, смотря в огонь — вдруг вошла Сарра и, не обращая на него внимания, швырнула в огонь толстую кипу исписанных листов. Это было так неожиданно, что граф вскрикнул. Он, человек с железными нервами, славный своим бесстрашием и своей волей — вдруг содрогнулся, ахнул и вскрикнул, когда девочка в длинном капоте, с распущенными волосами, резким жестом швырнула мимо него бумаги в камин.

— Сарра, что ты? Зачем ты?

Она не ответила и даже не обернулась к нему. С пола, с ковра, по-прежнему лежа у гудящего огнем камина, он видел её смуглое лицо и черные волосы, падающие на плечи. Черные глаза смотрели в огонь. И лицо её имело в этот момент торжественное и твердое выражение, как будто она возвысилась наконец над этим миром, над всеми его слабостями, прелестями и обманами.


В середине апреля доктор Мандт простудился и на несколько дней взял паузу в визитах. Но надзора над состоянием больной не прекратил. Граф Федор Толстой каждый день ездил к нему с письменным отчетом о том, что Сарра ела, что пила, как спала и что говорила. Знаменитый врач читал при графе его отчет, покачивал важно маленькой головой с огромным носом и значительно постукивал согнутым пальцем по столу. Потом задавал вопросы, молчал, в раздумиях расхаживал по комнате, прихрамывая и закладывая руки за спину. В последний визит графа Мандт, ничего определенного не сказав, велел лечение продолжать, вплоть до того близкого дня, когда он поправится и приедет смотреть больную. Опасности нет, все идет своим чередом, следует продолжать пить отвар и голодать. Спасение в моркови! Произнеся это, маленький человечек сердито посмотрел в глаза графу Федору Толстому, словно предупреждая возражения. Но седой благовоспитанный господин не возражал.

Кто был вечером 23 апреля 1838 года в гостях у Федора Толстого — мы не знаем. Были трое гостей, одного из них он называет «один из самых старых друзей». Фигуры трех гостей размазаны, стерты, в дыму трубок и подрагивании пламени свечей четко видно только одно лицо: лицо с выражением печали, так глубоко вошедшей в черты, что не исчезает даже тогда, когда граф Федор Толстой смеется. А он в тот вечер впервые за долгие месяцы смеялся от души. Прекрасные времена словно вернулись на несколько часов — времена дружеских бесед, восхитительных стихов и полных бокалов.

Описание этого вечера и последовавшей за ним ночи мы находим в предисловии к сочинениям графини Сарры Толстой, изданным её отцом в двух томах в 1839 году. Под предисловием нет подписи, но и сам тон его, и подробности, в нем приведенные, заставляют предположить, что это писал сам Американец. О себе он в этом предисловии говорит в третьем лице.

«За стаканом вина, при чтении стихов, хохотали до безумия. Толстой, вовсе не смешливый, хохотал больше всех: о! какой поучительный, но и ужасный, жестокий урок для человека! — В три часа ночи Толстой был разбужен воем целой стаи собак, собравшейся под окном его спальни. Ужас им овладел; он обезумел; вскоре за сим приходит женщина сказать, что Сарре Федоровне что-то очень не хорошо: поскакали за Докторами… смятение, ужас в доме!.. и — где смеялись, тут рыдают: громкий хохот уступил место диким крикам отчаяния: в 8-мь часов уже Сарры не стало!..»

Через несколько дней он узнал от любимой горничной Сарры, что та заранее знала, что умрет. За неделю до смерти она велела девушке целыми днями читать и петь отходные молитвы. Горничная, давясь слезами, читала и пела. Но говорить об этом родителям Сарра ей запретила.


После смерти Сарры у Федора Толстого и Авдотьи Тугаевой в живых оставался один ребенок, девочка Прасковья. Она, как и Сарра, была смугла лицом, и граф называл её «мой цыганенок». Когда у Американца в 1820 году умерли четверо детей, он завел книжечку в кожаном переплете, которую называл «синодиком». В этой книжечке он слева написал имена убитых им людей, а справа стал записывать имена умерших детей. Список справа с годами рос. Похоронив очередного ребенка, граф вычеркивал одно имя из списка слева. В конце концов количество имен справа и слева в синодике уравнялось: он похоронил столько детей, сколько людей убил на дуэлях. «Может быть, теперь мой курчавый цыганенок будет жить», — сказал он, веря в это и не веря.

В своих расчетах с Богом он не ошибся. Цыганенок действительно остался жить: Прасковья, единственная из детей графа Федора Толстого, прожила долгую и нормальную жизнь. Она вышла замуж за Василия Степановича Перфильева, друга юности Льва Толстого, которого он называл «Васенькой». Перфильев с годами стал московским гражданским губернатором, а Прасковья важной московской дамой, сочинявший повести и переписывавшейся с великим писателем. И время жизни ей выпало вполне пристойное: при ней, правда, бомбисты взорвали императора Александра Второго, но зато она и краем не коснулась эпохи мировых войн и революций. На ней счеты Бога с Толстым закончились, тут Он оставил наконец графа в покое. Но что это был за Бог, который отнял у него за грехи одного за другим одиннадцать детей? В таком методичном умертвлении детей не чувствуется милосердия и нет понимания страдающей человеческой души. Милосердный и всеблагой Христос мог ли так карать? Скорее тут действовал жестокий Бог Ветхого Завета, суровый Яхве, который привык взыскивать за грехи полной мерой и воспитывать людей так, чтобы помнили до десятого колена.