Граф Безбрежный. Две жизни графа Федора Ивановича Толстого-Американца — страница 25 из 27

мотрит со стороны. Время проходит, влага пересыхает, от жизни остается маленький сморщенный комок: разрозненные бумаги, поломанные стулья, смятые счета, записки, усеянные пятнами жира, амбарные книги, на которые кто-то когда-то пролил вино… Бумага выцветает, клавиши пианино желтеют, оружие ржавеет, старые портреты умирают под слоем реставрации, на донышке пересохших чернильниц валяются мертвые мухи. Между жизнью и тем, что остается от неё, нет никакой связи.

Можно искать ушедшее время, но нельзя найти. Такой поиск — занятие для мазохиста. Это только серьезные ученые думают, что история наука и можно понять закономерности процесса. Бог им в помощь, этим профессионалам архивов и мастерам сносок! Я же себя надеждами не тешу. Все мои исследования имеют один конец. Как не старайся понять, все равно до конца не поймешь. Как не мечтай увидеть воочию, все равно не увидишь. Как не распутывай запутанные в клубок исторические связи, до конца все равно не распутаешь. И все-таки это занятие доставляет наслаждение, потому что оно дает жизни вкус и уводит в нездешние, волшебные края. Не хуже любой марихуаны.

Историк — это наркоман, все время пребывающий в плену своих галлюцинаций. Как галлюцинации связаны с реальным прошлым — никто не знает. Невозможно постигнуть ушедшую жизнь через рациональное размышление над статистической сводкой, через долгое изучение бумаг в архиве и камней в овраге. Но, может быть, тогда существует иррациональный путь постижения, путь фантазии, в которой прошлое возвращается к нам в цельном, живом виде? Если Менделееву его таблица элементов привиделась во сне, почему историку новой формации не может явиться во сне фараон Рамзес или император Александр Благословенный? Тогда снотворное лучший друг исследователя, а мягкая подушка и упругий диван куда вернее ведут к цели, чем зал библиотеки и пыльная комната архива.

Прошлое это сновидение, которое мы все время пытаемся вспомнить. Что там означают золотые монеты, и белые манжеты, и солнце на клинке, и арфа в углу, и ускользающий за угол плащ, и улыбка незнакомки, и шляпа с сальной подкладкой, и черный зрачок пистолета, направленный нам прямо в лоб? Все века человеческой истории клубятся в нас, как туман, расплываются, мелькают, манят за собой и исчезают без следа. Сновидение неуловимо.

Но приятная теория о пользе научных сновидений — тоже всего лишь уловка ума, тоже всего лишь версия. Может быть, реальное прошлое оживает в наших снах и галлюцинациях, а может, оно не имеет с ними никакой связи. Возможно, Пушкин катался бы по ковру от смеха, читая свои многочисленные биографии, а граф Федор Толстой выдал бы очередное оскорбительное замечание, листая эти заметки. Но что с того? Все квиты со всеми. Наши жизни тоже послужат кому-нибудь поводом для галлюцинаций.

Ушедшая жизнь безгласна и беззащитна, она вся выдана историку, который лепит из неё скульптурные группы на свой вкус. Отойдет на шаг, прищурится, оценит: «Ах, хорошо!» И снова тянет руки к тому, что когда-то было живой жизнью, а сегодня стало мертвой глиной. Захочет — приделает императору маленькие рожки и длинный нос, захочет — поставит гигантского крестьянина в лаптях на постамент, а его ноги в валенках окружит маленькими фигурками фельдмаршалов. Безгласная ушедшая жизнь, которую историк воспринимает как материал, сопротивляется насилию как умеет: то запутает следы, то спрячет концы; но лучший способ её сопротивления — издевка. Умные головы, исследовавшие дворянские особняки, долго не могли понять назначение темной комнаты, которая хитрым образом размещалась в самом центре дома, между залами и гостиными. Какие тайны скрывались в этой комнате, какая Железная маска тут содержалась? А оказывается — там, где мы ждали тайны, стоит ночной горшок. Комната так и называлась: горшечная. Дамы в длинных пышных платьях, с обнаженными плечами, посреди бала исчезали в эту комнату, и никому не приходило в голову спрашивать, что они там делают.

История — это даже не искусство изложения. Это искусство умолчания. Что останется от героического мифа о Бородинском сражении, если добавить к нему некоторые непреложные, но обычно умалчиваемые факты? Например, такой: ополченцы, стоявшие позади главной линии русских войск и имевшие приказ выносить из колонн и каре раненых, обчищали раненым карманы. Это выдумали не враги русской славы, это написал в своих мемуарах Николай Иванович Андреев, скромный офицер 50-го егерского полка, сам бывший на Бородинском поле.

Все-таки игра в цифры и предметы — мнимо-научное историческое лото — способна если не объяснить что-то в природе времени и людей, то хотя бы развлечь и позабавить. Как понять, насколько далек от нас Американец во времени? Изучая биографии его современников, я с удивлением обнаружил, что Федор Александрович Нарский, брат жены Павла Воиновича Нащокина Веры, родившийся в 1826 году, умер в 1906. Значит, одна жизнь способна вместить чуть ли не всю русскую литературу: современниками Нарского были Пушкин, Лермонтов, Тургенев, Достоевский, Гончаров, Толстой. В начале жизни этот человек умывался из тазика с водой, который подносил ему слуга, а в конце мог пользоваться водопроводом и лифтом. Понятие света принципиально изменилось во время его жизни: молодым человеком, желая осветить комнату, он зажигал свечи, а стариком мог наслаждаться чудом выключателя, которого коснись пальцем — и под потолком зажжется чудо мощностью сто ватт. Двадцатилетним молодым человеком он наверняка знал Американца и слушал его рассказы — и он же целых три года пробыл в нашем мире вместе с моей бабушкой, которая родилась в 1903…

Вещи не хуже цифр способны пробудить в нас творческое вдохновение. В литературном музее Пушкина на Пречистенке — в пяти минутах ходьбы от места, где жил граф Федор Толстой — легкий ток пронзает меня, когда я стою перед торжественным, обтянутом золотой тканью диваном, на котором в Каменке полеживал (в халате? куря чубук? попивая водочку?) генерал Денис Давыдов. Невысокий кавалерист наверняка умещался на этом небольшом диване целиком, с ногами. Я стою, и Давыдов как будто возникает на диване — прозрачный призрак, который тем реальней, чем сильнее мое желание увидеть его.

Но что диван! Есть вещи понежнее и позначительнее этого золоченого дивана! В фондах музея хранится, например, чепчик Веры Нащокиной. О, этот чепчик! Мне трудно представить, что чепчик, который носила жена друга Пушкина, Павла Воиновича Нащокина, — существует. Как он может существовать, если нет уже давно на этой земле ни самого Павла Воиновича, ни милой Веры, ни Пушкина, как он может существовать, если с тех пор в России посносили дома, порубили леса, устроил несколько революций, на башнях Кремля сменили орлов на звезды? Как может остаться в живых какой-то жалкий чепчик, если ушли эпохи, отмерла буква «ять», которую Американец так любил вставлять к месту и не к месту, рухнула могущественная монархия, в прах обратились три императора? Но вот хранилище — большая комната, уставленная серыми большими шкафами с выдвижными ящиками, запирающимися на ключ. На столе в углу небрежно лежит длинная сабля с небольшим серебристым эфесом и в черных ножнах, это сабля Александра Александровича, сына Пушкина, она у реставраторов в работе. Ящик плавно выдвигается, и в нем, под стеклом, на плоском подносе — чепчик Веры Нащокиной, белоснежный, с оборками, чепчик, у которого сзади две завязочки, для косы.

Большое прямоугольное стекло уходит вверх, и я кончиками пальцев касаюсь чепчика. Я чувствую, что делаю что-то не вполне приличное — не относительно музейных правил хранения, а относительно Веры Нащокиной, с которой я даже не знаком. Я никогда не видел её, никогда не был ей представлен, а тут вдруг вот так фамильярно касаюсь кончиками пальцев её легкого, воздушного чепчика…

Как бы я хотел вот так же, кончиками пальцев, коснуться большого, тяжелого, инкрустированного серебром пистолета Лепаж, который граф Федор Толстой брал с собой, отправляясь играть в притон! Как бы я хотел увидеть его старый истершийся халат, в котором он ходил по своему уютному дому на Сивцевом Вражке, и покатать на ладони перстень, который он носил на мизинце левой руки, и бережно взять двумя пальцами рюмку, из которой он пил водку. Мне кажется, по этим вещам, как по камешкам, я бы перешел время и приблизился к нему. Но их нет, ничего не сохранилось.


Египетские пирамиды торчат в пустыне назиданием глупому человечеству. Как их соорудили? Зачем? Что думали те, кто велел их сооружать? Как были связаны видимый и невидимый миры в их сознании? Ни на один из этих вопросов невозможно дать ясного, полного ответа. Огромные сооружения посредине пустыни, в которой нет ничего, кроме песка — образ тайны, хранящейся в пустоте. Это символ времени, которое, пересыхая, оставляет после себя только бесчисленные и бессмысленные песчинки, расстилающиеся вокруг никому не понятных каменных чушек.

Мир Толстого-Американца ещё не исчез полностью, как мир египетских фараонов, но он уже на пути к окончательному и бесповоротному исчезновению. Сегодня уже невозможно найти деревеньку Глебово, где у графа была подмосковная усадьба и где он однажды устроил для Сарры прекрасный праздник с фейерверками. Деревенек Глебово под Москвой немало — есть Глебово в Раменском районе, есть и неподалеку от Орехово-Зуево — но нигде нет и следа помещичьего дома, сада и посыпанных песком дорожек, которые Американец проложил для прогулок своей любимой дочери. Помещичий дом, сад, службы, беседки, дорожки словно погрузились в темное глубокое ничто. Исчезают не только места обитания, исчезают даже документы, хранящиеся в архивах.

В небольшой книжке Сергея Львовича Толстого об Американце, вышедшей в свет в 1926 году, упоминаются девять писем графа к князю Василию Федоровичу Гагарину. Эти письма были в 1923 году найдены в архиве Римского-Корсакова, сыну Льва Толстого предоставил их работник библиотеки М. Н. Мендельсон. В картотечном ящике Отдела рукописей библиотеки имени Ленина я нашел карточку с кратким текстом, написанным голубоватыми чернилами: «гр. Толстой Федор Иванович (Американец). Архив Р-Корсакова — письма к В. Ф. Гагарину» — и воодушевился чрезвычайно. Я уже видел эти письма у себя в руках, уже предвкушал наслаждение, с каким прочту немыслимые обороты Американца, который слово «сделать» начинал с буквы «з», а Сиротский дом нецензурно называл «домом выб… ов». Но писем в Отделе рукописей я так и не обнаружил — они таинственным образом исчезли в недрах гигантского фонда Римского-Корсакова.