— Мне, как кажется, псе равно не миновать Кенигштейна, — воскликнул Вацдорф, — так как я не могу молча смотреть на эту безобразную жизнь, на этот деспотизм лакеев! Я говорю то, что думаю, а это, как вам известно, отличное средство, чтобы попасть туда, где уже не с кем говорить, разве только обращаясь к четырем холодным стенам тюрьмы.
— Послушай, Христиан; мы должны не говорить, а молчать, и вместо того, чтобы желать исправить их, мы должны их презирать и властвовать над ними.
— Подчиняясь их фанатизму и проводя всю жизнь в лжи и обмане! Нечего сказать, прекрасная перспектива!
— В таком случае лучше отказаться от всего, — засмеялась Франя. — Я женщина, я не фантазирую, а беру жизнь такою, какова она на самом деле.
— А я такой не хочу! — проворчал Вацдорф.
Графиня подала ему руку.
— Бедный ты идеалист! — со вздохом промолвила она. — Если б ты только знал, как мне жалко и тебя, и себя: ничего в будущем, никакой надежды… А если нам на минуту и засияет счастье, то не иначе, как среди лжи и обмана.
Она еще более приблизилась к Вацдорфу, одну руку положила ему на плечо, а другой обняла его за шею.
— Да, эта жизнь, — прошептала она, — это такая жизнь, что для того, чтобы переносить ее, нужно быть пьяным…
— И обманщиком! — прибавил Вацдорф, схватив ее руку и страстно прижимая к губам. — Франя! Нет, ты меня не любишь! Больше, чем меня, ты любишь жизнь, свет и твои золотые цепи!
Графиня печально поникла головой.
— Кто знает, — тихо сказала она, — я сама себя не знаю. Меня воспитали, убаюкивая ложью, и учили обману и притворству, возбуждая в то же время желание впечатлений, увеселений и роскоши. Я даже не уверена в своем сердце; начиная жить, я уже была испорчена.
— Любовь излечила бы нас обоих, — страстно проговорил Вацдорф, смотря ей в глаза. — Я тоже был обыкновенным придворным до тех пор, пока не полюбил тебя… Эта любовь, подобно огню, очистила меня, и я стал человеком.
Графиня шепотом ему что-то сказала и склонила голову на его плечо. Вацдорф равно как и она, по-видимому, забыл обо всем, кроме себя; глаза их говорили лучше, чем слова; руки их встретились и сплелись.
Они забылись до того, что не услышали, как скрипнули двери, которыми вошел Вацдорф, и не заметили показавшегося в них грозного, мрачного, бледного и пылающего гневом лица матери. Она вошла и остановилась, словно окаменелая, увидав дочь с мужчиной, которого она не могла узнать… Гнев не позволял ей вымолвить ни слова…
Наконец, она пришла в себя, сделала шаг вперед и прежде, чем ее заметили, рванула Вацдорфа за руку.
Выражение глаз ее было ужасающе, губы дрожали. Франя подняла глаза и увидела перед собой грозное лицо матери. Нисколько не испуганная, она только сделала шаг назад, а Вацдорф машинально хватился за эфес шпаги, не видя еще, кто их накрыл. Только, когда обернувшись, он увидел графиню, он остановился бледный и смущенный, как преступник, уличенный на месте преступления.
Главная ключница от гнева не могла вымолвить ни слова. Она только прерывисто дышала и, схватившись одной рукой за грудь, другою повелительно указала Вацдорфу на двери. Но тот, прежде чем послушаться ее, нагнулся к руке Франи, которую она ему протянула, и прижал ее к губам; но мать вырвала ее у него, заслонила собой дочь и, дрожа, опять указала на двери.
Христиан взглянул на побледневшую Франю и медленно вышел. Графиня упала на диван… Франя же стояла холодная и равнодушная, как статуя, только личико ее покрылось бледностью. У графини потекли слезы из глаз.
— Бесстыдная! — насилу могла вымолвить она. — Ты дошла уже до того, что в твоей собственной квартире, на глазах у всего двора назначаешь свидания мужчинам!
— Потому что я люблю его! — сухо отвечала дочь. — Да, я люблю его!
— Чудовище! И ты еще смеешь говорить мне это!
— Почему мне не говорить того, что я чувствую? Графиня разразилась рыданиями.
— Ты думаешь, что я допущу, чтобы ради этой глупой любви, ради этого проходимца, которого еле терпят при дворе, чтобы ты ставила на карту всю свою будущность? Никогда и ни за что в мире!
— Я никогда не ждала и не надеялась быть счастливой и честной, — холодно возразила Франя. — Я могла заранее предвидеть мою судьбу.
— Ты с ума сошла! — кипятилась мать.
Франя села на стул против нее, машинально взяла цветок из стоящего на столике букета цветов и поднесла его к губам.
Лицо ее выражало холодное и ироническое решение; мать ожидала совершенно иного впечатления и с испугом отшатнулась.
— Счастье еще, что никто не видал, — говорила графиня как бы про себя. — Завтра же прикажу заколотить эти двери, а тебя запру, как пленницу… Могла ли я ожидать, что доживу до такого позора!..
Франя продолжала грызть цветок и, казалось, приготовилась выслушать все упреки, какие будет угодно выговорить матери.
Это почти презрительное молчание дочери только усиливало гнев графини.
Она вскочила с места и начала ходить по комнате большими шагами.
— Если Вацдорф осмелится еще раз приблизиться, заговорить с тобой, или взглянуть на тебя, тогда горе ему! Я упаду к ногам государыни, скажу Сулковскому, и его запрут навеки.
— Не думаю, чтобы он стал рисковать, — заметила Франя. — Именно сегодня я отняла у него последнюю надежду; я ему сказала, что не завишу от себя, что мной распорядятся, как вещью, что я выйду замуж за того, за кого мне велят идти, но что любить буду только его одного…
— Как ты смеешь говорить мне это?
— Еще раз повторяю вам, мама, что я откровенна, и я говорю то, что я думаю. Тот, кто женится на мне, с первого же дня увидит, чего он может от меня ожидать.
Графиня бросила на дочь грозный взгляд, но не сказала ничего. Вдруг она остановилась перед дочерью.
— Неблагодарная! Неблагодарная! — промолвила она растроганным голосом. — В то самое время, когда я с государыней старалась приготовить для тебя блестящую судьбу, ты…
— Судьбу жертвы, украшенной золотом и цветами, — горько засмеявшись, отвечала Франя. — Я давно уже имела предчувствие, что меня ждет подобная судьба; она не могла меня миновать.
— И не минует, потому что ты не можешь противиться, как воле твоей государыни, так и воле матери и государя…
— Который не имеет никакой воли… — саркастически заметила Франя.
— Молчи! — грозно прервала графиня. — Я шла уведомить тебя о счастье, а нашла здесь стыд и позор.
— Меня даже незачем уведомлять о том, что я отлично знаю. Сулковский женат, следовательно, я назначена другому министру короля — Брюлю. Этого я давно ожидала. Действительно, это большое счастье!
— Большее, чем то, которого ты заслуживаешь. Разве ты можешь сказать что-нибудь против этого милого и умного человека?
— Положительно ничего, он для меня совершенно безразличен; он, или кто другой, это мне все равно, если только не тот, которого я люблю.
— Не смей даже вспоминать мне его имени; я его ненавижу! Если он осмелится хоть на шаг приблизиться к тебе, он погибнет!
— Я предупрежу его, — сухо возразила Франя. — Я не хочу, чтобы он погиб, но чтобы отомстил за меня.
— Не смей даже подойти к нему и говорить с ним; я тебе это строго запрещаю.
Франя промолчала.
Разговор продолжался в этом роде еще с полчаса.
Главная ключница, привыкшая к строгому порядку, заведенному при дворе, с ужасом заметила, что она опоздала к королеве на пять минут.
Она бросилась к зеркалу, чтобы привести в порядок свой туалет, и, повернугшись, повелительным тоном сказала дочери:
— Ты пойдешь со мной, королева велела тебе явиться. Ты знаешь, как должна держать себя.
Наступило время ужина; осмотрев платье дочери, графиня увела ее с собой.
Строгий этикет двора, за которым ревностно следила королева и который она устроила по примеру австрийского двора, не позволял никому, исключая министров, садиться к королевскому столу. И на них даже королева Жозефина смотрела не особенно охотно. Ключница, управляющие, высшие чиновники, находящиеся во дворце во время ужина, удалялись в маршалковскую залу, где для них был сервирован другой стол.
В этот день ужинали только король с женой. Падре Гуарини, который никогда не ужинал, сидел в стороне на табурете для составления общества. Обыкновенно, при менее грустных обстоятельствах, он развлекал Фридриха веселыми шутками, наравне с двумя его шутами Фрошем и Шторхом. Чаще всего они дрались и городили всякую чушь, а королевич смеялся, подзадоривал их и бывал тогда в великолепном расположении духа. Теперь, однако, свежий траур не позволял шутам исполнять их обязанностей, тем не менее, принимая во внимание, что необходимо развлечь Фридриха, Гуарини позволил, чтобы Фрош и Шторх поместились в углу залы, не позволяя себе обыкновенных выходок. Их поставили так, чтобы королевич сразу мог их заметить. Стол был сервирован великолепно и ярко освещен. Фридрих вошел, держа под руку жену, удивительно обыкновенное и некрасивое лицо которой много теряло при красном и величественном, но как бы застывшем лице мужа.
Тип Габсбургов выразился в графине очень неудачно; еще молодая, она не имела ни капли привлекательности, свойственной молодости; отстающая губа, мрачное выражение лица и что-то суровое и нисколько неинтеллигентное во всей ее фигуре производило положительно отталкивающее впечатление.
В то время, когда падре Гуарини читал Benedicite, супруги стояли, набожно сложив руки, прислуга ждала. Фридрих рассеянно сел за стол, но в то же самое время глаза его, блуждая по комнате, остановились на стоящих в углу Фроше и Шторхе, которые сделали столь серьезные физиономии, что, благодаря этому, были еще более комичны.
Фрош был почти карлик. Шторх же неимоверно высокий и худой, с длинным носом. Оба они были одеты совершенно одинаково. Несмотря на то, что весь двор был в трауре, на них были надеты красные фраки и плюшевые голубые брючки. На голове у Фроша был парик, завитой в мелкие барашки, что выглядело очень комично; у Шторха же он состоял из длинных невьющихся волос, связанных назади в один пучок. Фрош, расставив ноги и заложив руки за спину, стоял как Колосс Родосский, а своими выпуклыми глазами и глуповатой плоской физиономией он очень напоминал лягушку. Шторх же выпрямился как свеча, сжал коленки, словно гренадер, стоящий на часах, руки висели по швам, голова была поднята кверху, и рот раскрыт; все это делало его очень смешным.