– Ее высочество спрашивает, – немедленно повторил граф, – по собственной ли непринужденной воле вы желаете покинуть монастырь Сен-Дени, куда пришли просить убежища. Отвечайте, Лоренца.
– Да, по собственной воле, – подтвердила Лоренца.
– Дабы последовать за вашим мужем графом Фениксом?
– Чтобы последовать за мной? – повторил граф.
– О да! Да! – воскликнула Лоренца.
– В таком случае, – сказала принцесса, – я не держу никого из вас, поскольку это значило бы препятствовать чувствам. Но если во всем этом есть что-то, выходящее за пределы естественного порядка вещей, пусть Божия кара падет на того, кто ради корысти или собственных интересов возмущает гармонию природы. Ступайте, граф Феникс, ступайте, Лоренца Феличани, я не удерживаю вас… Да, только возьмите драгоценности.
– Мы жертвуем их для бедных, ваше высочество, – объявил граф Феникс. – Милостыня, поданная вашей рукой, вдвойне угодна Господу. Единственно, я прошу вернуть мне моего коня Джерида.
– Можете забрать его. А теперь, сударь, ступайте.
Граф отвесил поклон принцессе и предложил руку Лоренце; та оперлась на нее и удалилась, не молвив ни слова.
– Ах, господин кардинал, – произнесла принцесса, печально качая головой, – есть нечто непостижимое и роковое в воздухе, которым мы дышим.
53. Возвращение из Сен-Дени
Как мы уже говорили, расставшись с Филиппом, Жильбер смешался с толпой.
Но на этот раз сердце у него не трепетало от радости и ожидания; он бросился в шумящий поток, и душа его разрывалась от боли, которую не могли смягчить даже теплота, выказанная ему Филиппом, и его любезные предложения помощи.
Андреа и не догадывалась, насколько жестока была она к Жильберу. Этой красивой и спокойной девушке даже в голову не приходило, что между нею и сыном ее кормилицы может быть что-либо общее – ни в радости, ни в горе. Она просто не замечала людей ниже ее по положению и в зависимости от настроения – веселого или грустного – то освещала их своим сиянием, то отбрасывала на них свою тень. На сей раз она оледенила Жильбера пренебрежением, а поскольку сделала это безотчетно, то даже не заметила, сколь была высокомерна. Но Жильбер, словно воин, лишившийся оружия, принял очень близко к сердцу и презрительные взгляды, и надменные речи; он еще не был философом в достаточной степени, чтобы умерить боль сердца, кровоточащего от отчаяния.
Оказавшись среди уличной толпы, Жильбер не замечал ни людей, ни лошадей. Собрав все свои силы и рискуя быть раздавленным, он, словно раненый кабан, вклинился в людскую гущу. Продравшись сквозь самую толчею, молодой человек перевел дух, огляделся и увидел, что стоит в каком-то уединенном зеленом уголке у воды. Сам того не замечая, он оказался на берегу Сены, почти напротив острова Сен-Дени. Его охватила такая усталость – но не от физических усилий, а от душевных мук, – что он бросился на траву, стиснул голову руками и принялся неистово рычать, как будто этот львиный рык передавал его горе лучше, нежели человеческая речь.
В самом деле, разве его безрассудное желание, в котором он не осмеливался себе признаться и которое лишь смутно маячило в его беспорядочном и нерешительном уме, разве все его надежды не рухнули в один миг? Ведь несмотря на то, что благодаря таланту, знаниям и усидчивости Жильбер поднялся на несколько ступенек по социальной лестнице, для Андреа он все еще оставался просто Жильбером, то есть не то вещью, не то человеком (по ее собственному выражению); и хотя отец ее имел неосторожность принять в нем некоторое участие, он не заслуживал даже ее взгляда. На какой-то миг ему показалось, что, увидев его в Париже, узнав, с какой решимостью он вступил на путь борьбы с собственным невежеством и победил, Андреа одобрит его усилия. И вот благородный юноша не только не услышал в свой адрес «macte animo»[149], но за все, чего добился таким трудом и упорством, был награжден лишь высокомерным безразличием, с которым Андреа всегда относилась к Жильберу в Таверне. Более того, разве она не рассердилась, заметив, что он имел наглость заглянуть в ее сольфеджио? А прикоснись Жильбер к сольфеджио хоть кончиком пальца, то за это, по ее мнению, его нужно было бы отправить на костер – не меньше.
Для сердец слабых разочарование, крушение надежд – это удар, под которым любовь сгибается, чтобы потом распрямиться и стать еще более сильной и непреодолимой. Страдая, такие люди жалуются и плачут, они безропотны, как баран под ножом мясника. К тому же любовь у этих мучеников часто еще больше разжигает их страдания, которые, казалось бы, должны в конце концов ее убить; такие люди говорят себе, что их мягкость будет вознаграждена, и добиваются этого вознаграждения, каким бы ни был их путь, легким или тернистым. Если тернистым – что ж, они просто дольше идут, но все-таки доходят до цели.
Не так обстоит дело у людей с сильным сердцем, своенравным характером и твердых духом. Они приходят в бешенство при виде собственных ран, решимость их возрастает до такой степени, что любовь становится похожей на ненависть. Винить таких людей не нужно: любовь и ненависть у них очень близки и часто неотделимы друг от друга.
И разве знал Жильбер, сраженный горем и издававший звериное рычание, любит ли Андреа или ненавидит? Нет, он страдал – и все. Однако, будучи человеком нетерпеливым, он быстро стряхнул с себя уныние и настроился весьма решительно.
«Она меня не любит, – думал он, – это верно. Но ведь я и не мог, не должен был надеяться, что она меня полюбит. Я мог ожидать от нее лишь вежливого интереса, который проявляют к несчастным, имеющим силу духа бороться с невзгодами. То, что понял ее брат, она не поняла. Он сказал мне: „Как знать, а вдруг ты станешь Кольбером или Вобаном?“ Да, если я стану похожим на кого-нибудь из них, он признает мои заслуги и отдаст мне свою сестру в награду за мою славу, как отдал бы ее за мою знатность, будь я таким же аристократом, как он. Но она, она! О, я ее прекрасно понимаю! И Кольбер, и Вобан все равно навсегда останутся для нее Жильбером – ведь то, что она во мне презирает – мое низкое происхождение, – нельзя ни уничтожить, ни покрыть позолотой, ни спрятать. Как будто, достигни я своей цели, я не стану более великим, чем если бы родился равным ей. Какое скудоумие, какая нелепость! О женщины, женщины, сколь далеки вы от совершенства!
Судите сами: ясный взгляд, высокий лоб, умная улыбка, королевская осанка – перед вами мадемуазель де Таверне, женщина, благодаря своей красоте достойная править миром. Нет, вы ошибаетесь: перед вами деревенщина – чопорная, надутая, опутанная аристократическими предрассудками. Все эти пустоголовые ветреные красавчики, имеющие возможность научиться всему и не знающие ничего, – они ей ровня, это вещи, это люди, на которых нужно обратить внимание. А Жильбер – пес, даже меньше чем пес: она спросила, что слышно о Маоне, но не поинтересовалась, что слышно о Жильбере.
Но она еще не знает, что я не слабее их, что когда я стану носить одежду под стать их одежде, то буду не хуже, чем они, что в отличие от них у меня есть несгибаемая воля и, если я захочу…»
Жильбер не закончил фразу; на губах у него заиграла грозная улыбка. Затем он нахмурился и медленно склонил голову на грудь. Что происходило в этот миг в его темной душе, какая ужасная мысль заставила поникнуть этот бледный лоб, уже чуть поблекший от бессонных ночей, уже изборожденный морщинами от тяжких дум, – кто знает? Быть может, этот матрос, плывущий по реке в своей лодке и напевающий песенку о Генрихе IV? Или эта жизнерадостная прачка, которая, поглазев на кортеж, возвращается из Сен-Дени и обходит Жильбера подальше, должно быть приняв за вора этого молодого бездельника, растянувшегося на траве среди жердей с висящим на них бельем?
После получаса глубоких раздумий Жильбер встал, холодный и решительный, спустился к Сене, выпил глоток воды, огляделся и слева, вдалеке, увидел толпы народа, медленно вытекающие из ворот Сен-Дени. Показались и первые кареты, которые медленно двигались среди толчеи по Сент-Уэнской дороге.
Дофина пожелала, чтобы на церемонии ее въезда в столицу присутствовала вся королевская семья, которая воспользовалась этим правом и разместилась так близко от места церемонии, что множество любопытных парижан облепили запятки карет и беспрепятственно висели на толстых пасах экипажей.
Жильбер довольно быстро распознал карету Андреа: Филипп шел или, точнее, приплясывал от нетерпения рядом с ее дверцей. «Неплохо, – подумал молодой человек. – Нужно разузнать, куда они направляются, а для этого я должен проследить за каретой». И он двинулся следом.
Супруга дофина собиралась отужинать в Мюэте, в узком кругу, включавшем короля, дофина, графа Прованского и графа д’Артуа, причем следует заметить, что Людовик XV позабыл при этом о приличиях: будучи в Сен-Дени, он пригласил к себе дофину и, дав ей список предполагаемых гостей и карандаш, предложил вычеркнуть тех из них, кого она не хотела бы видеть. Дойдя до имени г-жи Дюбарри, стоявшего в списке последним, дофина почувствовала, как губы ее побледнели и задрожали, но, памятуя о наставлениях матери-императрицы, она призвала на помощь все свои силы и с очаровательной улыбкой протянула лист и карандаш королю, заметив, что весьма рада, поскольку ее сразу приняли в семейный круг.
Жильбер этого не знал и только у Мюэты увидел экипажи г-жи Дюбарри и Самора, восседавшего на крупной белой лошади. По счастью, уже стемнело; Жильбер бросился в чащу, лег на землю и стал ждать.
Король, заставив невестку сесть за ужин вместе со своей любовницей, пришел в веселое расположение духа, особенно когда увидел, что дофина встретила г-жу Дюбарри еще любезнее, чем в Компьене. Однако дофин, мрачный и озабоченный, сослался на сильную головную боль и удалился, прежде чем все сели за стол.
Ужин продолжался до одиннадцати вечера.
Тем временем свита – а гордячка Андреа была вынуждена признать, что тоже принадлежит к свите, – тем временем свита ужинала в беседках под мелодии, которые наигрывали присланные королем музыканты. Кроме того, поскольку в беседках всех разместить не удалось, еще полсотни господ ужинали за столами, накрытыми прямо на траве; им прислуживали пятьдесят слуг в ливреях королевских цветов.