– Благодарю вас.
– А теперь проводите госпожу в ее комнату, – сказала послушница сестре-привратнице.
– Нет, в церковь. Я не нуждаюсь в сне, мне нужно помолиться.
– Часовня открыта для вас, сестра, – проговорила монахиня, указывая на боковую дверь в церковь.
– Я увижу мать настоятельницу? – спросила незнакомка.
– Завтра.
– Утром?
– Нет, утром не получится.
– Почему?
– Завтра утром у нас будет большой прием.
– Неужели у кого-то есть более спешное дело или есть кто-то несчастней меня?
– Завтра дофина оказывает нам честь остановиться здесь на два часа. Это великая милость для нашего монастыря и великое торжество для всех сестер. Так что сами понимаете…
– Увы!
– Мать настоятельница желает, чтобы все здесь было достойно царственных гостей.
– Но пока я не повидаюсь с августейшей настоятельницей, я буду здесь в безопасности? – с явным испугом оглядываясь вокруг, спросила незнакомка.
– Разумеется, сестра. Наш монастырь дает убежище даже преступникам, а тем более…
– Беглецам, – закончила незнакомка. – Значит, сюда никто не может войти?
– Без позволения никто.
– Господи! – воскликнула женщина. – А вдруг он получит позволение? Он обладает таким могуществом, что временами оно повергает меня в ужас.
– Кто? – полюбопытствовала монахиня.
– Нет, это я себе.
– Бедная безумица, – прошептала монахиня.
– В церковь! В церковь! – воскликнула незнакомка, словно для того, чтобы утвердить мнение, которое начало складываться о ней у собеседниц.
– Идемте, сестра, я провожу вас.
– Поймите, меня преследуют. Скорее в церковь!
– О, стены Сен-Дени прочны, – с сочувственной улыбкой проговорила послушница, – а вы так устали, что, поверьте, лучше бы вам последовать за мной и отдохнуть в мягкой постели, а не утруждать свои колени на каменном полу часовни.
– Нет, я хочу помолиться, чтобы Господь оградил меня от преследователей! – воскликнула женщина, скрываясь за указанной монахиней дверью и затворяя ее за собой.
Послушница, любопытная, как все обитательницы монастыря, обошла церковь кругом и, осторожно заглянув в двери главного входа, увидела, что незнакомка распростерлась перед алтарем и молится, мешая слова молитвы со слезами.
48. Парижские горожане
Монахини не обманули незнакомку: капитул в самом деле собрался и обсуждал, как с наибольшим блеском встретить дочь императоров.
Именно с этого ее королевское высочество принцесса Луиза и начала свое правление в Сен-Дени.
Сокровищница монастыря изрядно опустела: предыдущая настоятельница, уступив свое место принцессе Луизе, забрала с собою большую часть принадлежавших ей кружев, а равно ковчеги и дароносицы, которые, как правило, предоставляли общине настоятельницы из знатных семей, посвятившие себя служению Господу на самых светских условиях.
Принцесса Луиза, узнав, что дофина остановится в Сен-Дени, послала нарочного в Версаль, и той же ночью в монастырь прибыла повозка, груженная гобеленами, кружевами и всевозможными украшениями.
Было их в повозке на шестьсот тысяч ливров.
Слухи, разошедшиеся о царственном великолепии готовящегося торжества, еще более разожгли невероятное и потрясающее любопытство парижан, которых, по словам Мерсье[143], нетрудно рассмешить, когда они собираются небольшими группками, меж тем как в толпе они склонны к задумчивости и слезам.
Когда же перед рассветом распространились сведения и о пути следования дофины, парижане десятками, сотнями, тысячами стали покидать свои логова и стекаться к монастырю.
Полки гвардейцев и швейцарцев, расквартированные в Сен-Дени, были подняты и расставлены шпалерами вдоль дороги, чтобы сдерживать напор волн людского моря, которое уже бушевало у портиков собора, выплескиваясь на статуи и порталы монастыря. Куда ни глянь, всюду людские головы: детские – свешивались с козырьков над дверьми, мужские и женские – высовывались из окон; тысячи зевак, пришедших позже либо, подобно Жильберу, предпочитающих свободу неудобствам завоевания или сохранения места в толпе, – так вот, тысячи зевак, словно неутомимые муравьи, лезли на деревья, стоящие по обе стороны дороги от Сен-Дени до Мюэта, и рассаживались на ветвях.
После Компьеня количество придворных с их экипажами и челядью изрядно поубавилось. Только самые важные вельможи теперь могли сопровождать короля, пользуясь подставами, приготовленными по пути, и благодаря этому проезжая перегоны в два-три раза больше обычного.
Менее значительные особы либо остались в Компьене, либо добирались до Парижа на почтовых, давая тем самым передышку собственным лошадям.
Однако, отдохнув денек в городе, господа вместе с челядью отправились в Сен-Дени, но не столько для того, чтобы поглядеть на дофину, которую они уже видели, а, скорее, чтобы поглазеть на толпу.
Впрочем, в ту эпоху в Париже хватало карет и без придворных; на торжество съехались все – члены парламента, финансисты, богатые негоцианты, знаменитые на весь Париж дамы известного сорта и Опера в полном составе; немало было и наемных экипажей, вроде тех колымаг, что с опозданием везли в Сен-Дени двадцать пять задыхающихся от тесноты парижан и парижанок, причем ехали они так медленно, что быстрей было бы добраться пешком.
Нетрудно поэтому представить себе огромную массу народа, направившуюся в Сен-Дени утром того дня, который газеты и афиши объявили днем прибытия дофины; люди столпились перед монастырем кармелиток, а когда там уже нельзя было найти места, растянулись вдоль дороги, по которой должна была приехать и уехать дофина со свитой.
А теперь, вообразив себе эту толпу, достаточную, чтобы испугать даже парижанина, попробуйте представить Жильбера – маленького, одинокого, робкого, не знающего города и слишком гордого, чтобы у кого-нибудь что-либо спросить, – оказавшись в Париже, он старался походить на истого парижанина, хотя в жизни не видел, чтобы разом собиралось более ста человек!
Когда он вышел из дома, прохожие попадались ему лишь изредка, в Ла-Шапель их стало значительно больше, а в Сен-Дени ему уже казалось, будто люди вырастают прямо из-под земли и тут их не меньше, чем колосьев на бескрайнем поле.
Затерявшись в толпе, Жильбер уже давно ничего не видел; он двигался вместе с нею, сам не зная куда, однако ему все же хотелось сориентироваться. Неподалеку от него мальчишки забрались на дерево; его так и подмывало последовать их примеру, но он не решился скинуть кафтан и только протиснулся к стволу. Кому-то из бедолаг, которым тоже ничего не было видно, которым наступали на ноги и которые сами оттаптывали чьи-то ноги, пришла в голову счастливая мысль спросить у сидевших наверху, что происходит вокруг, в результате чего они узнали, что между монастырем и шеренгой солдат пусто.
Ободренный таким началом, Жильбер поинтересовался, не показались ли кареты.
Карет еще не было, однако на дороге, в четверти лье от Сен-Дени, видны были огромные клубы пыли. Это-то и нужно было Жильберу: выходило, что кареты еще не проехали, и теперь оставалось лишь выяснить, с какой точно стороны они появятся.
Если в Париже человек, пробираясь сквозь толпу, не ввяжется ни с кем в разговор, значит он или англичанин, или глухонемой.
Жильбер прошел немного назад, чтобы выбраться из толчеи, и увидел семейство горожан, собравшихся позавтракать на краю канавы.
Там была дочка, высокая блондинка с голубыми глазами, робкая и застенчивая.
Была мать, низенькая смешливая толстушка с белыми зубами и свежим цветом лица.
Был папаша, облаченный в просторный суконный кафтан, который вынимается из шкафа только по воскресеньям; глава семьи нарочно надел его сегодня по столь торжественному случаю и был занят им гораздо больше, нежели женой и дочерью, уверенный, что они вполне справятся и без него.
Была тетушка – высокая, сухопарая и сварливая.
И была, наконец, служанка, которая беспрерывно хихикала.
Последняя из перечисленных нами особ тащила чудовищной величины корзину с завтраком. Несмотря на тяжелую ношу, жизнерадостная девица не переставая хихикала и напевала, поощряемая хозяином, который в конце концов взял у нее корзину.
В ту пору слуга был своим человеком в семье; существовало большое сходство между ним и домашним псом: побить иной раз можно, но прогнать – ни за что.
Жильбер краем глаза наблюдал за этой совершенно для него новой сценой. Безвылазно живя с рождения в замке Таверне, он знал лишь господ и лакеев и понятия не имел о горожанах.
В том, как эти славные люди пользовались радостями жизни, он видел пример философии, ведущей свое происхождение не от Платона или Сократа, но in extenso[144] от Бианта.
Они принесли с собой бездну съестного и намеревались получить от него как можно больше удовольствия.
Папаша принялся нарезать жаркое из телятины, столь любезное небогатым парижанам. Взгляды сотрапезников с вожделением сошлись на золотистом, покрытом застывшим жирком куске, который возлежал на глазурованном глиняном блюде, куда еще вчера заботливая хозяйка поместила его, нашпиговав морковью, луком и кусочками сала. Вчера же служанка отнесла блюдо к булочнику, и тот, выпекая хлеб, нашел ему место в печи среди двух десятков таких же блюд с мясом, которому предназначено было обжариваться и покрываться золотистой корочкой на горячих углях.
Выбрав у росшего поблизости вяза местечко, Жильбер смахнул с травы пыль клетчатым носовым платком, подстелил его, снял шляпу и уселся.
На своих соседей он не обратил никакого внимания; они же, напротив, воззрились на него.
– Какой аккуратный молодой человек! – заметила мамаша.
Девушка вспыхнула.
Она вспыхивала всякий раз, когда при ней заходила речь о каком-нибудь молодом человеке. Нынешних романистов это несомненно бы обрадовало.
Итак, мамаша заметила: