Граф Мирабо — страница 39 из 84

ледовать за ними. Но и это им забыто, пока наконец все родственники насильно не выгоняют его из комнаты. Его почти несут вниз и вталкивают в карету, где он находит всю в слезах молодую супругу.

– Да, это и есть именно история, послужившая мне на пользу у госпожи Калонн! – сказал Мирабо, посмеиваясь от удовольствия. – Но согласись, мой друг, что здесь мое назначение при ней святое, потому что я являюсь мстителем оскорбленной мужем жены, и эту месть, в которой она, вероятно, поклялась в ту ночь, она сама поручает мне. Прощай, Клавьер, меня призывает мой долг мстителя, но я приду еще достаточно вовремя, чтобы вместе с нашим обществом «друзей черных» помогать спасать все человечество!

– Я не пущу тебя сегодня туда, – возразил Клавьер, удерживая его за руку. – Ты должен прервать эти сношения, потому что они могут тебе сильно повредить. Если Калонн оскорбил жену в день свадьбы, то это не дает тебе права извлекать отсюда выгоду для себя.

– Клавьер – в роли моралиста! Это забавно выше всякой меры! – воскликнул Мирабо, стараясь освободиться от своего спутника. – Ты, Этьенн Клавьер, ты, настоящий учитель ажиотажа французов, демон биржи, своими дьявольскими операциями вовлекший Францию в финансовый водоворот, ты хочешь теперь разыгрывать со мной роль рыцаря добродетели и честности? Оставь и не старайся вовлечь меня в финансовый разговор. Сегодня я могу думать только о жене министра финансов, а повышение или понижение меня не трогают. Довольно я работал вам с Калонном на понижение, дайте же мне хоть раз отдохнуть и поиграть на повышение в моем собственном приключении!

В эту минуту мимо них проехал экипаж; Клавьер с особенною любезностью поклонился сидевшему в нем господину, и Мирабо тоже приподнял шляпу.

– Господин министр финансов! – смеясь заметил Клавьер.

– Ну, теперь ступай скорее, друг мой, – сказал Мирабо. – Твой министр точен, и ты не должен заставлять его ждать с твоей речью о том, как осчастливить человечество. Я успею еще прийти вовремя, чтобы тоже воспользоваться словом.

Приятели разошлись в разные стороны.

IX. Банкет в американском клубе

Пиршество, устроенное обществом «друзей черных» в союзе с «клубом американцев», было очень многолюдно и, благодаря участию многих выдающихся гостей, в том числе и из высших кругов общества, приняло весьма блестящий характер.

В особенности появление министра финансов произвело сенсацию в среде присутствующих. Многие подходили к нему с приветствиями и – добрыми пожеланиями, льстиво восхваляя успех его последних финансовых операций. Другие же, напротив, пугливо удалялись от него, не желая быть ему представленными.

Калонн, со свойственным ему тактом и уверенностью, старался приблизиться именно к этим последним, которые явно с намерением избегали его. В этой группе, стоявшей в противоположной глубине зала, были Кабанис и Кондорсэ; к ним-то, наскоро ответив на остальные приветствия, быстро направился министр.

Маркиз Кондорсэ встретил министра довольно холодно, почти строго и дотронулся до предупредительно притянутой ему руки с выражением подчинения правилам вежливости. Это, однако, нимало не смутило намеренно обратившего сюда свою любезность министра. Со свойственной ему ловкостью вступил он немедленно в искрящийся умом и остроумием разговор, перед которым даже Кордорсэ, сдержанный и односложный сегодня более чем когда-либо, должен был понемногу смягчиться.

– Как я рад встретить здесь таких друзей, как маркиз Кондорсэ! – проговорил министр финансов, подпрыгивая со своей придворной манерой, не лишенной, впрочем, привлекательности. – Скажите, пожалуйста, господин маркиз, может ли бедный министр финансов, который тем беднее, чем больше он должен делать денег, рассчитывать на одобрение столь великих умов? Счастливые! В вашем духовном царстве, где в обращении одни лишь идеи, а все потребности немедленно удовлетворяются на наличные идеями же, не может быть дефицита! Вы, философы, счетчики Провидения, можете прогонять от себя всякий дефицит и заботиться в своей системе лишь о том, чтобы все выходило точно и разумно, не так, как министр финансов во Франции, вынужденный пользоваться доверием и накоплять долги на долги и займы на займы.

Противостоять столь любезному наступлению, так легко себя унижающему, было трудно даже для строгого и необходительного Кондорсэ. Широкий глубокомысленный лоб философа прояснился, а его орлиный нос будто приподнялся с оттенком более мягким, чем обыкновенно.

– Мы, математики и философы, – возразил Кондорсэ с почти добродушной улыбкой, – не принимаем нашего дефицита так близко к сердцу, и, если мы ошибемся в наших вычислениях, народ не голодает. Поэтому дело министров финансов, конечно, гораздо труднее нашего. Но одна великолепная поговорка гласит: «Повадился кувшин по воду ходить, там ему и голову разбить». Вот тогда-то и станет видно, был ли кувшин тем огромным золотым горшком, каким его прославили, и из которого каждому придворному служителю, желающему взять хоть что-нибудь, сулят удивительнейшие сокровища. Быть может, тогда на разбитых черепках будут видны смола и сера, из которых сделано искусственное золото, а из адской фабрики этих денежных займов выскочит в наше общество живой черт!

– Браво, браво! – воскликнул Калонн, хлопая в ладоши. – Можем ли мы желать чего-либо лучшего, дорогой мой?

Его тонкое, приятное лицо засветилось самым игривым выражением, хотя и с легким жалом насмешки. Насмешка эта, однако, была так двусмысленна, что неизвестно было, к чему она относилась. Во всей его личности была та привлекательная прелесть, которой каждый легко поддавался.

В ту пору Калонну был пятьдесят один год, но его высокая стройная фигура, доведенные до виртуозности тонкие манеры и изящные движения производили впечатление гораздо более молодого человека.

Теперь министр быстро направился к другой группе общества, обменявшись еще несколькими любезными словами с Кабанисом, причем лестно отозвался о его докторской практике, перенесенной им с некоторых пор из Отейля в столицу.

В празднично освещенной и разукрашенной зале становилось все оживленнее. Своими умными, мечтательными глазами смотрел Кабанис на развешенные по стенам от самого потолка эмблемы и знамена, символизировавшие оба соединенные в нынешний вечер общества.

Большой прекрасный портрет Вашингтона, подаренный Jla-файеттом, составлял, так сказать, центр этих украшений. Над ним развевалось красно-белое американское знамя с тринадцатью изображенными на нем звездами, представлявшими штаты, образовавшие североамериканский свободный союз.

По обеим сторонам портрета Вашингтона, в целом ряде картин, были изображены негры, то в трогательных, мучительно молящих позах, то изнывающие под бичами своих жестоких палачей. Каждая картина была увенчана американскими и французскими знаменами, развевавшимися рядом, в многозначительном соединении.

– Стены эти действительно повествуют невероятные истории! – сказал Кабанис, обращаясь к Кондорсэ и прохаживаясь с ним под руку по зале.

В эту минуту кто-то дружески хлопнул Кабаниса по плечу, и он, обернувшись, увидал вновь прибывшего друга, барона фон Гольбаха, сердечным рукопожатием приветствовавшего своих друзей и товарищей.

– А-а, – сказал Кабанис с улыбкой, – и барон Гольбах не пренебрег этим празднеством? Это не лишено значения, что мы тут все собрались вместе; лейтенант полиции почует в этом, пожалуй, опасную тенденцию?

– Друзья мои, – начал весело барон Гольбах, – я пришел, чтобы принести и свою лепту в пользу черных, а вместе с тем услыхать, быть может, кое-что новое. Вам известно, что я вечно страдаю недостатком новостей. На свете делается все скучнее. Не знаете ли чего нового, любезные товарищи?

Хитрые глаза старого философа блеснули при этом особым выражением, которое могло бы быть неприятным, если бы вместе с тем не отражалось в нем столько сердечного добродушия.

Во внешности и даже тучности барона фон Гольбаха было что-то необыкновенно простое и прямое, граничащее почти с патриархальностью. Знаменитого же, внушающего страх мыслителя, выдавал в нем высокий, ясный лоб, на котором отражались смелость и упрямство, равно как неумолимое хладнокровие.

– Новое получается только тогда, когда мыслят или вычисляют, – отвечал маркиз Кондорсэ на вопрос Гольбаха, – потому что новое, происходящее под нашими руками, не более как старая ветошь. Но многочисленное собрание не мыслит, и чем долее оно будет вместе, тем будет бессмысленнее и более пустое.

– Нечто новое узнают еще, когда едят, – возразил Гольбах, с комизмом поднося свои пальцы к носу. – А потому мне отрадно видеть, что здесь уже собираются идти к столу. Мыслить и есть – это совершенно однородные действия человеческой природы, с тою лишь разницею, что отправляются они на противоположных полюсах организма и в двух различных направлениях представляют жизненный процесс машины. Кто ест, тот познает нечто новое и вместе с пищей въедает в себя духовные понятия, так что тучность моя есть, собственно, пантеон всяких идей. Надо только остерегаться от ошибок пищеварения, чтобы не впитать в себя фальшивых идей.

– Сегодня мы, вероятно, желудка себе не испортим, – заметил Кабанис, указывая на стол, на который в эту минуту стали приносить кушанья. – Вижу тут совершенно простые блюда, которые для высшего ума, привыкшего к тонким воскресным обедам в отеле Гольбаха, едва ли могут способствовать подъемы мышления. Какой желудок может извлечь великие идеи из кислой капусты и котлет, запах которых я чувствую? Эти торжественные обеды в Париже, по подписке, представляют собой всегда настоящее кормление скота, а потому люди из школы Гольбаха, которых я здесь замечаю, будут хромать умственно, и процесс их мышления сократится. Но лишь бы уж для этого предстоящего нам духовного голодания наступили скорее начало и конец!

– Я слыхал, ждут еще Этьена Клавьера, – возразил Кондорсэ. – Это тоже философ, и он должен открыть речью сегодняшнее пиршество. Вероятно, он задержался на бирже, состоя тайным агентом Калонна, которому помогает в его финансовых, как и многих других, плутнях. Говорят, что этому загадочному, не лишенному высших воззрений человеку английское министерство платит за ту роль, которую он играет в Париже. Он – главная пружина ажиотажа, утвердившегося ныне в Париже; но с этим соединяются у него более глубокие планы; ему хочется вызвать анархию всего общества. Однако я ему не доверяю; он не француз, а мне хотелось бы видеть одни лишь французские руки при смешении наших дел.