– Если он желает анархии, то нам следует приветствовать его как одного из наших! – сказал барон Гольбах, приятно улыбаясь. – Не забывайте, что анархия есть настоящий жизненный процесс, воздвигнутый и проповедуемый мною в моей «Системе природы». Одна лишь анархия удерживает физический и нравственный мир живым и уравновешенным, все же законы существуют и действуют лишь потому, что против них борются и их потрясают. Быть может, этот Этьенн Клавьер тоже ученик вашего старого Гольбаха? Я ведь не раз уже просил вас, Кабанис, привести его с собой ко мне обедать в воскресенье.
– Он принадлежит к тем людям, которых никогда нельзя с уверенностью получить, – отвечал Кабанис. – Иначе ваши гостеприимные обеды, тридцать лет уже делающие каждое воскресенье праздником ума в Париже, привлекли бы его. Хотя он и неприятный господин, но все накопившиеся в данное время идеи ему известны так же хорошо, как стоимость банковских билетов, в которых он орудует, как черт. Такие люди-демоны – ничьи ученики, но они требуют всего, и их можно употребить на все в данную минуту.
– Графа Мирабо я тоже здесь не вижу, – заметил Гольбах, вскинув в глаз стеклышко и оглядывая все общество. – Между тем он недавно еще раз повторил мне, что мы с ним встретимся здесь. Знаю, что этот друг не только ваш герой, Кабанис, что вы не только любите, но и изучаете его, и что ваши новые философские исследования, от которых я и для себя жду больших откровений, опираются главным образом на подобного героя человеческой природы, каким представляется Мирабо, физически и духовно. Этот Мирабо – герой духа нервов, а я слышал, что нами утверждено положение, что все лишь нервы и чувства, все идеи исходят из чувств и составляют их продукт, и что мысль образуется потому только в мозгу, что мозг есть центр, в котором все нервы находят свою точку отправления и соединения. Понимаю, что для подобного изображения человеческой природы такой Мирабо мог вам служить образцом. Я тоже никогда еще не встречал столь богато одаренного и удивительно организованного человека, и если однажды эта загрязненная придворная Франция захочет узреть деяния, достойные мужа, то этот Мирабо совершит, без сомнения, самое необычайное.
– Вы, конечно, не преувеличиваете цену Мирабо, но преувеличиваете ее относительно моих скромных усилий, – возразил Кабанис, слегка краснея. – Без сомнения, следует думать о столь совершенной натуре, как Мирабо, когда берешь на себя задачу объяснения человеческого организма. В этом человеке все – нервы, и я наблюдал, как он из своих нервов при сильном взаимодействии идей черпает все свои житейские решения. Сознаюсь, что в моих работах о связи физического и нравственного в человеке я часто думал о Мирабо, хотя в последнее время редко встречаюсь с ним.
– Все, конечно, мозг и нервы, друзья мои, – начал опять барон Гольбах. – Однако же я возвращаюсь опять к желудку, в котором признан настоящий корень моей «Системы природы». Если вы не признаете функций желудка, то он не будет вам питать нервы и мозг, а они не произведут вам никаких идей. Итак, желудок будет всегда главным пунктом человеческого духа, и ваша философия, Кабанис, принимает лишь более учтивый оборот, признавая все идеи происходящими из нервов, а не из желудка. Что скажет на это наш великий мыслитель, так сильно задумавшийся маркиз Кондорсэ?
– Вы знаете, как во всех важных вещах, я симпатизирую вам, – отвечал Кондорсэ, прервав свое глубокомысленное молчание. – Я признаю желудок, нервы и мозг главнейшими факторами бытия; то, что называется духом, состоит из желудка, нервов и мозга, об этом разумным образом спорить более нельзя. Но при этом вы забываете об одном законе, на который мне бы хотелось в особенности указать и без которого человечество с его желудком, нервами и мозгом не сделает ни шагу вперед. Это есть закон развития.
– Ах, – засмеялся Гольбах, приятно потрясая своей полнотой, – этим вы нас не выбьете из колеи, маркиз! То, что вы называете развитием, я называю пищеварением. Есть ли под солнцем что-либо более ясное? Всякая вещь развивается, перевариваясь. Кому нечего переваривать, тот не может и развиваться. Не думаете ли вы приклеить машине снаружи крылья и с помощью их заставить ее вознестись до облаков? Не эти ли восковые крылья – закон развития Кондорсэ?
– Нет, – отвечал Кондорсэ с некоторою резкостью, – мой закон развития, теорию которого я скоро выпущу в свет, ведет совсем в иное место, чем в облака. Развитие заключается в воле, без которой ваша машина из кожи, костей, желудка, нервов и мозга будет лишь чучелом без движения и слова. Наделенная же волей, машина эта обретает свое божество и с ним вместе может вознестись на солнечном коне Аполлона до высочайших сфер и достигнуть величайших целей. Закон развития в человечестве так силен, что как только люди ясно сознают его силу, то будут ею творить чудеса и без восковых крыльев Фаэтона будут летать через моря и страны. Материализм, правильно понятый, – великая вещь. Он научит когда-нибудь людей летать, в этом я убежден. На тысячи миль расстояния будут они переписываться между собою по воздуху и с быстротою птичьего полета будут навещать друг друга, как бы ни было велико разделяющее их пространство. Да, каждый, как только он постигнет правильно свое развитие, будет в состоянии продлить свою жизнь на сотни лет, в этом я вполне уверен.
При этих словах высокая фигура мыслителя заколебалась точно в каком-то глубоком внутреннем движении, а благородное, мыслью сверкавшее лицо его воспламенилось ярким румянцем.
– Смотрите, вот пришел Этьен Клавьер, – заметил Кабанис, указывая на маленького, толстого, но чрезвычайно подвижного человека, только что появившегося в дверях залы и затем быстро и бесцеремонно проталкивавшегося сквозь тесную группу гостей. – Биржевой демон страшно спешит, – продолжал Кабанис, – однако по его необыкновенному апломбу видно, как он уверен, что лишь с его прибытием начнется комедия. Вот настоящий человек силы и материи. Материализм породил не только атеизм, но и биржевую игру. Что скажете вы на это, барон Гольбах?
– Если б я не был слишком стар, чтобы еще заниматься пророчествами, – сказал Гольбах, пристально всматриваясь в Клавьера, – то сказал бы: этот Клавьер может еще быть министром финансов, когда Франция совершит свою революцию. Однако займем наши места. Усядемся вместе, чтобы все атеисты были рядом.
Все гости, числом несколько сот лиц, заняли места у стола, и банкет начался весьма оживленно. Речь же Клавьера о значении и целях настоящего собрания еще усилила это оживление и была громко приветствуема во всех концах залы.
Клавьер был блестящим оратором и с удивительною ловкостью затрагивал самые серьезные вопросы. Неоднократно раздавались одобрительные возгласы. Калонн, которому Клавьер ловко льстил в своей речи, превознося его финансовые операции, сиял от удовольствия. Но были и недовольные. В конце речи Клавьер произнес:
– Для того, кто правильно и щедро умеет расходовать, дефицита не существует! Министерство финансов без дефицита – это картина без теней. Живопись, милостивые государи, есть собственно искусство тени, а управление финансами есть искусство дефицита.
– Теперь он возводит своего Калонна в Рафаэля и Тициана! – воскликнул Кабанис, потирая от удовольствия руки. Во многих местах стола раздалось при последней выходке красноречия Клавьера довольно заметное шиканье и послышались замечания насчет непристойности затрагивания всем известного бедствия Франции рукою фигляра.
В эту минуту в залу вошел Мирабо, появление которого привлекло всеобщее внимание и произвело некоторое удивление. Теперь это было тем сильнее, что Мирабо, на которого при его входе были обращены все взоры, был чрезвычайно серьезен, бледен и не мог подавить язвительной гримасы при захваченных им еще словах Клавьера о дефиците. Он занял оставленное ему место рядом с Клавьером.
Последний быстро закончил свою речь несколькими великолепными блестящими штрихами, соединившими вновь в его пользу разделившееся было настроение общества.
Банкет шел своим порядком, быстро приближаясь к концу. Мирабо на все приглашения говорить отвечал отказом, из-за чего между ним и его соседом, Клавьером, завязался дружеский спор.
– Кто так опаздывает к обеду, – заметил Мирабо, усердно утоляя свой голод, – у того есть дело поважнее, чем искать счастья в речах. К тому же ты нам испортил фарватер, Клавьер, так как небесная слава, которую ты распростер над дефицитом, не понравилась людям, и многих, кажется, тошнит здесь от нее. Боюсь еще более восстановить против нас мнение своим словом, потому что вижу здесь много противников. Вообще, у меня в Париже теперь врагов более, чем когда-либо. Нажил я их своей брошюрой против дисконтной кассы. Знаешь новость, Клавьер? Оба мои сочинения как против дисконтной кассы, так и об испанском банке запрещены полицией, и это по просьбе моего милейшего покровителя, господина министра финансов Калонна.
– Кто тебе сказал это? – спросил с живостью Клавьер. – Это должно было быть для тебя тайной еще несколько дней.
– Жена господина министра сообщила мне только что об этом, в знак своей дружбы, – возразил Мирабо с улыбкой.
– Если других доказательств дружбы ты от нее не получил, то можно тебя пожалеть! – сказал Клавьер, насмешливо глядя на него. – Бедный искатель приключений, плохо, должно быть, пришлось тебе у прекрасной дамы, если на свидании нужно было возбуждать речь о государственных делах.
– Ну, я совсем другого мнения, – возразил Мирабо. – Я ушел весьма довольным с этого свидания. Кто хочет овладеть женщиной, должен уметь с нею обращаться. Мне случилось раз с дамой, долго жившей на Востоке, завести спор об арабской грамматике, и это в ту минуту, когда я осмелился в первый раз обнять ее, так что в жару спора она и не заметила, как это произошло. Когда же увидала, какие я уже приобрел преимущества над нею, то было поздно, и она должна была признать себя побежденной. Госпожа Калонн одна из милейших и прелестнейших женщин на свете. Однако я скоро заметил, что она еще более тщеславится знанием и суждением о государственных тайнах, чем своей красотой и несравненной ножкой – главным ее украшением. Ради шутки я стал обращаться к ней, как к ее мужу, и, обнимая ее всю самым нежным образом, спрашивал в то же время, что нового в министерстве финансов и одобрены ли мои обе брошюры об ажиотаже? Она посмотрела на меня сначала с удивлением, затем разразилась прелестным смехом, что позволило мне принять с нею самый интимный тон, и, приставив с важностью указательный пальчик к своему очаровательному вздернутому носику, сказала: «Ну, так покажу вам, граф, что я тоже знаю кое-что новое. Обе ваши брошюры запрещены и конфискованы полицией по приказанию самого господина Калонна. Час тому назад я случайно услыхала об этом разговор его с парижским лейтенантом полиции».