На большой, просторной площади, расположенной посередине Отейля, были устроены трибуны для двора и публики, собравшихся на третий опыт Монгольфье.
Еще до прибытия двора предназначенные для большой публики трибуны наполнились зрителями, прибывшими из Парижа и его окрестностей, и вся эта пестрая, скученная толпа выражала сильнейшее нетерпеливое ожидание, подчас даже резкими, беспощадными замечаниями насчет герцога Шартрского, намерение которого подняться сегодня на воздушном шаре было уже всем известно.
Общество с виллы госпожи Гельвециус заняло предназначенные ему места, когда уже весь двор находился в устроенных для него ложах, богато разукрашенных бархатом и золотом.
В средней ложе сидели король и королева, а с ними рядом любимица королевы, герцогиня де Ламбаль, недавно назначенная гофмейстериной Марии-Антуанетты.
В двух других ложах, справа и слева, поместились братья короля, Monsieur[7], граф Прованский и граф д’Артуа, со своими супругами и придворным штатом. В третьей ложе можно было видеть герцога Людовика-Филиппа Орлеанского, отца герцога Шартрского, а рядом с ним прекрасную госпожу де Монтессон, с которой Людовик-Филипп был недавно тайно обвенчан.
Между придворными сановниками был новый министр финансов Калонн, призванный лишь в прошлом году на помощь все более и более расшатывающимся финансам Франции.
При появлении двора сейчас же на всех трибунах водворилась глубочайшая тишина, имевшая характер не только равнодушия, но и чего-то тяжелого и неприязненного.
Прошло время, когда молодой король при появлении на публике приветствовался ликующими возгласами народа, такими, какими был встречен десять лет тому назад при восшествии на престол. В то время, когда Франция, по смерти порочного и преступного Людовика XV, вздохнула свободно, к нему полетело навстречу радостное прозвище «желанного» (le De’sire). Но девятнадцатилетнего короля прозвище это не удовлетворило. Он захотел своими делами заслужить название благодетеля народа. С этих пор, где бы Людовик XVI ни появлялся, народ был нем, мрачен и полон недоверия.
Но сегодняшняя тишина при появлении двора была более зловеща, чем обыкновенно. В противоположность тому, при появлении Франклина, едва он подошел к перилам ложи, чтобы занять свое место, все бурно поднялись, и бесконечные крики «Да здравствует Франклин!», сопровождаемые маханием дамских платков, пронеслись по всему пространству.
Франклин с побеждающей сердце улыбкой передвигал свою черную шапочку, желая этим выразить благодарность. Затем уселся между Мирабо и Кондорсэ, под руку с которыми вошел, и, скрестив руки на своей палке, с задумчивым и озабоченным видом смотрел на находившиеся напротив него ложи двора. Позади них, во втором ряду, уселись Шамфор и Кабанис.
Публика казалась чрезвычайно заинтересованной обществом, находившимся вместе с Франклином; в особенности Мирабо и Кондорсэ были предметом всеобщего внимания. Было известно то участие, которое они принимали в составлении обсуждавшейся в Париже конституции для освободившихся американцев; идеи же свободы, равенства и прав человека впервые стали непосредственно связанными с именами Франклина, Кондорсэ и Мирабо.
Тень пробежала по лицу короля при этом новом публичном изъявлении благоговения французского народа перед Франклином. Его благородные черты, выражавшие глубокую честность и добросовестность, имели всегда несколько меланхолический вид; но в минуты, когда он бывал расстроен, вся его фигура принимала какое-то жалкое выражение, что при свойственной ему некоторой небрежности в туалете, особенно куафюры, бросалось всем в глаза.
В то время как король Людовик XVI, глядя на публику, впал в мрачную задумчивость, королева Мария-Антуанетта, с тем большей гордостью и уверенностью в победе, подняла свою прекрасную голову. Блуждая явно насмешливым взглядом по публике, она, гордо откинувшись назад, смотрела на нее отчасти с пренебрежением, отчасти с состраданием.
Энтузиазм французов при виде Франклина был не только лично противен королеве, но в нем она видела с гораздо большею прозорливостью, чем Людовик XVI, желание народа чествовать в лице старого американца представителя республики, делая, таким образом, оскорбительную манифестацию для монарха и трона. Мария-Антуанетта была слишком горда и честна, чтобы скрывать свое истинное мнение в глазах толпы под видом примирительного снисхождения. Этим она уже повсюду умножила число своих врагов и вызвала к себе нерасположение, с каждым днем увеличивающееся из-за ее веселости, насмешек и откровенно выражаемой неприязни всему, что для нее было неприятно и неудобно.
И теперь ясное, полное гармонии выражение ее прекрасного лица, ее веселость и уверенность в себе показывали, что Мария-Антуанетта не ощущала ни малейшего смущения и не считала себя вовсе в дурных отношениях с публикой и народом. Ее поразительно правильные черты сияли прелестью и уверенностью в своей молодости и силе, прелестью, которая при желании с ее стороны ощущалась и другими.
Но в эту минуту было видно, что неприязненная публика вовсе не расположена восхищаться королевой, то есть отдавать честь ее действительно чарующей красоте. Королеве шел двадцать девятый год, казалась же она еще гораздо моложе благодаря в особенности удивительной белизне и нежности кожи, яркому цвету лица и чудным белокурым волосам. Эта неприязнь, возникшая в публике уже давно к Марии-Антуанетте, казалось, была столь же слепой к прелести ее редкой красоты, как и неблагодарной за все ее благодеяния и усилия смягчить народные страдания. Привыкли видеть в ней врага нации, – что бы она ни делала и что бы ни предпринимала, – и каждый ее поступок влек за собой целый ряд клеветы и полных ненависти острот и песен, затемнявших всякое иное о ней представление.
И теперь ропот неудовольствия стал быстро распространяться в толпе при виде королевы, продолжающей несколько вызывающим образом смотреть на нее. Мария-Антуанетта тотчас же почувствовала это недружелюбное к ней настроение, но только шутила над ним, смеялась и даже, выпрямляя свой стройный стан, перегибалась к госпоже де Ламбаль и, вопреки этикету, шептала ей на ухо, вероятно, очень забавные вещи.
– Опять мы очутились в замечательном положении! – сказал Шамфор, сидевший позади Мирабо, трогая последнего за плечо, чтобы привлечь его внимание. – Королева и здесь развлекается сама собой, в чем она так сильна. Ночные прогулки на террасе давно уже прекратились: целый поток сатирических куплетов унес с собой это невинное удовольствие, а теперь веселая королева забавляется публикой и лицами добрых французов. Посмотрите только, как в эту минуту орлиный нос красивой женщины, – по-моему, с чересчур загнутым кончиком, – выражает самую тонкую и едкую насмешку, а толстая, отвисшая австрийская губа, ручаюсь в этом, произносит как раз какое-нибудь bon mot[8], очень забавное, но и очень колкое.
– Против всего можете говорить, только не против красоты королевы! – возразил Мирабо, погрузившийся весь, глазами и мыслью, в созерцание Марии-Антуанетты. – Я себя считаю в известной степени знатоком, но чего-либо более совершенного и прекрасного, чем этот чудесный овал лица, я никогда не видел. По мне, она немного худа, но и в этом есть своя прелесть и неизъяснимая грация. Чудное сложение всей фигуры безукоризненно так, как едва ли когда-либо еще выходило из рук творения. В движении ее каждого члена сияет и так непринужденно и сильно вырывается наружу та истинная молодость, ничего не ведающая о королевской власти и привилегиях сословий! Я полагаю, Шамфор, что этот ангелоподобный облик следовало бы нам перенести и в наше новое время.
– Ради бога, что нам думать о ваших словах, граф Мирабо? – засмеялся Шамфор. – Вы, кажется, на пути к тому, чтобы влюбиться в королеву, и тогда прощай наше новое время, ожидающее вас как своего вождя. А сидящий рядом с королевой герцогиней де Ламбаль вы разве больше не интересуетесь? Разве она тоже не красива и не блондинка? И не гордились ли вы еще недавно тем, что были ее счастливым тайным другом, имевшим право хвалиться приключениями самого нежного свойства с принцессой крови.
– Вам известен мой взгляд на женщин, Шамфор, – возразил Мирабо, бросив долгий, горячий взгляд на герцогиню де Ламбаль. – Я знаю, что на этот счет мы с вами никогда не сойдемся. Вы, хотя и величайший сатирик нашего времени, смотрите на женщин, как на высшее откровение гения, и думаете, что можно заключить с юбкой союз на жизнь и смерть. Мой взгляд на них гораздо яснее. Женщина – это теплый день цветения, которым надо пользоваться сегодня, потому что в завтрашнем дне уверенным быть нельзя. Каждый цвет – дело дня и ночи, друг мой, и лишь сегодня он столь прекрасен для нас. Завтра солнечный день или дурная погода могут повредить ему, и если он и не вполне завянет или осыплется, то все-таки может показаться нам совсем иным, чуждым. Вот тебе история моих отношений к герцогине де Ламбаль.
– Ну, немножко больше, чем день и ночь, продолжалось-то оно между вами, – заметил Шамфор. – Она ведь благоволила к тебе, когда ты еще сидел в Венсеннском замке; благодаря ей же ты мог тайком пробираться иногда в Париж и пользоваться этим для свиданий с прекрасной принцессой. Но она действительно прекрасна, в особенности своим чудным, кротким выражением лица и, пожалуй, еще больше своим несчастьем, которое придавало всему ее существу эту нежность и грусть. Ибо я смотрю как на величайшее несчастье, могущее постигнуть благородное чистое создание, – иметь мужем принца из дома Бурбонов.
– Она была скована с этим де Ламбалем только пятнадцать месяцев, – заметил Мирабо. – Единственным ее чувством в этом омерзительном супружестве было здоровое отвращение, охранившее ее действительно драгоценные природные качества. Она видела подле себя принца, который, не взирая на то что ему было только двадцать лет, был совершенно съеден всевозможными болезнями. Часто говорила она мне, что у смертного одра этого светлейшего мерзавца она пожелала быть простой дочерью народа и никогда не знать зараженного дыхания французского двора.