После этих слов Мирабо почувствовал себя таким утомленным, что должен был просить де ла Марка оставить его. Затем со смертельною бледностью опустился в кресло; на минуту дремота, казалось, смежила его воспаленные веки.
Но дверь вновь поспешно отворилась, и маркиза де Сальян, нежно любимая сестра Мирабо, извещенная о его болезни и прибывшая несколько дней тому назад в Париж, вошла со своими двумя дочерями, молодыми девушками.
Госпожа Сальян, быстро подойдя к нему, с величайшею озабоченностью сказала:
– Друг мой, нам приходится строго наблюдать за окружающими тебя и за всем вообще в твоем доме. Здесь опять получена для тебя от неизвестного посылка вин и ликеров и, несмотря на мое приказание выбрасывать все подобное тотчас за окно, твой дворецкий оставил вино. Недавно была тебе прислана чашка кофе, будто бы от одной бедной, простой женщины, пожелавшей выразить свое участие великому Мирабо. Как только один из домашних попробовал это кофе, с ним сделалась страшная рвота. Нам приходится бороться с целым легионом злейших врагов и оберегать тебя, дорогой, великий друг, чтобы твоя драгоценная, незаменимая жизнь не подверглась удару!
– Знаю, как ты тревожишься обо мне, – возразил Мирабо с улыбкой. – Но будь спокойна, прошу тебя. Я или уже сражен, или неуязвим. Я слышал тоже, что ты велишь твоему сыну спать вооруженным рядом с моим кабинетом для защиты меня от возможной руки убийцы. О, моя дорогая, успокойся. Правда, что у меня много злых и опасных врагов. Крайняя партия, теперь еще без значения, но надеющаяся сделаться всем после моей смерти, заинтересована в сокращении моей жизни. На улице я подвергался нападению убийц. Но ведь не все пули бьют. Все еще может поправиться…
– А теперь уйдите, дети мои! – прибавил он тихо. – Только прежде я должен на прощание поцеловать свежие, душистые щечки моих племянниц.
Молодые девушки быстро и радостно подскочили к нему. Целуя младшую и самую красивую, он произнес, внутренне содрогаясь: «Так смерть обнимает весну!»
В эту минуту ему доложили о приходе Дюмона и Клавьера. Госпожа Сальян разрешала этот визит с условием, что он будет короток и что эти господа войдут, чтобы видеть Мирабо, но не будут говорить с ним.
Условившись с ними об этом в передней, она пропустила друзей в кабинет, вошедших с выражением глубокого и серьезного участия. Дюмон желал проститься перед своим отъездом на некоторое время в Женеву. Мирабо поцеловал его в лоб и сказал, добродушно улыбаясь:
– Для твоей родины я еще ничего не мог сделать, Дюмон. Мало времени было мне дано! А теперь и я должен уехать для отыскания нового отечества, конституционных форм которого я еще сообразить не могу.
В глазах Дюмона были слезы.
– А ты, мой сильный, из железа и стали сложенный Клавьер, – продолжал Мирабо, обращаясь ко второму другу, – ты все еще придерживаешься того мнения, что ассигнации, выпущенные нами под конфискованные церковные имения, служат превосходно тому, чтобы приковать каждого к делу революции?
– Дорогой друг мой, – ответил Клавьер с несвойственною ему мягкостью и неуверенностью в голосе, – теперь я хочу только знать, как ты себя чувствуешь, потому что без тебя дело революции становится для меня безразличным. Нередко и тайно, и явно бывал я твоим противником, но твоя великая, божественная сила, сумевшая одновременно властвовать над двором и над якобинцами, сделалась необходимостью всей эпохи! Ты та звезда, с угасанием которой и мы скоро исчезнем. Сохрани нам жизнь твою, Мирабо!
Мирабо махнул ему рукой, будучи не в силах выдержать вида трогательной мягкости этого всегда столь резкого друга.
Дюмон и Клавьер вышли молча из комнаты Мирабо, провожавшего их глазами. Вслед за ними доложили о новых посетителях. Услыхав имя своего старого друга Кабаниса, Мирабо обрадовался и, казалось, ожил. Он встал как бы с новыми силами навстречу своему другу, бывшему в то же время и его врачом. Одному только умному, милому, всегда нежно им любимому Кабанису доверил Мирабо свои тяжкие загадочные страдания. Хотя он в политическом движении никогда не соприкасался с Кабанисом, державшимся, по-видимому, в стороне от современных бурь, однако Мирабо так искренне любил его, что теперь чуть ли не с криком радости протянул к нему руки.
Но Кабанис вошел не один. С ним вместе вошли еще двое старых друзей, вид которых чрезвычайно взволновал Мирабо. Один из них был Шамфор, другой – Кондорсэ. Обоих давно уже не видел Мирабо и думал, что чуждые и враждебные мнения удалили их совсем от него. Но они так сердечно подошли к нему, как если бы он только вчера после дружеского интересного разговора расстался с ними.
Кабанис осведомился прежде всего о состоянии больного и о действии прописанных ему лекарств. Неудовлетворенный всем виденным и слышанным, он молча погрузился в мрачную думу. Мирабо, желая отвлечься от страшных мыслей, начал разговор.
– Неужели, старые друзья мои, мы действительно приветствуем друг друга из разных лагерей! – спросил он, дружески глядя то на того, то на другого. – Знаю, вы хотите республику. Даже мой кроткий Кабанис, ломающий там свою прекрасную голову над моею болезнью, с некоторых пор тоже склоняется в пользу республики, а после моей смерти возгорится, конечно, этой страстью еще сильнее. Но ведь вы все не принадлежите к тем республиканцам, которые считают нужным меня ненавидеть? Вы можете опять любить меня, как любили прежде. Я хочу монархию, но не ту, которая была бы противна таким мужам чести и свободы, как вы. Я хочу монархию чести и свободы! Не далее как вчера я заявил одному влиятельному другу, что если бы король дал себя увлечь к тайному бегству, на чем настаивают некоторые придворные советчики, я немедленно взошел бы на трибуну, чтобы объявить упразднение трона и установление республики.
– Останься только с нами, Мирабо! – сказал тихим, мягким голосом Шамфор. – Твоею жизнью мы наилучшим и самым достойным образом разрешим вопросы о монархии и республике. Ты не имеешь права умирать, потому что после твоей смерти люди, от которых и мы отворачиваемся с ужасом, начнут представлять из себя героев и великих людей, и тогда мы погибли!
– Да! – воскликнул Мирабо, невольно содрогаясь от ужаса. – Скажу тебе кое-что, Шамфор. Умирая, я уношу в своем сердце скорбь о погибшей монархии, останки которой сделаются добычей крамолы.
После этих слов в комнате водворилось торжественное молчание. Глубокое, неотразимое волнение овладело всеми присутствующими.
– Дети мои, – вновь начал Мирабо более ясным, почти веселым голосом, – мне кажется, будто мы опять прежние, полные привязанности друг к другу, друзья, собиравшиеся для обмена мыслей в салоне госпожи Гельвециус в Отейле. А что поделывает наша прекрасная, сердечная старая приятельница? Почему не вышлет она мне почтового голубя из своей клетки с приветом благословенного мира?
– Она сама навестит тебя, – сказал Шамфор, любезно кивнув ему головой.
В эту минуту было доложено о депутации от национальной гвардии. Когда госпожа Сальян объявила о невозможности впустить ее, то было передано известие, что Мирабо избран батальонным командиром национальной гвардии. Мирабо с улыбкой рассматривал врученный ему шарф и приложил его к лежавшим на столе другим знакам отличия, которым так щедро наделяли его в эти дни.
На улице раздался пушечный выстрел.
– Разве уже начинаются похороны Ахиллеса? – воскликнул Мирабо с глубоким вздохом и торжественным трепетом.
Друзья поспешно простились с ним. Мирабо нуждался с одиночестве и покое.
XVI. Кончина Мирабо
Утро первого апреля 1791 года было ясным и солнечным, как утро настоящего весеннего дня. Мирабо провел ночь под надзором своего верного друга Кабаниса, спавшего в кресле, рядом с его кроватью. Утешением было для него иметь этого друга возле себя, но его боли и тревожное состояние, страшно усилившееся в последнее время, делали сон невозможным. То страшные мучительные схватки в груди и желудке, то приостановка дыхания повергали его в отчаяние и ужас. Или же пугал его громкий, страшный шум в дыхательных органах, пробуждая его от минутной дремоты на страдальческом ложе. Накануне он впервые согласился, чтобы Кабанис привел для консультации другого испытанного врача, Ле-Пети. Генриетта Нэра, сама прикованная болезнью к постели, постоянно посылала Мирабо убедительные письма, умоляя его призвать еще доктора Ле-Пети, лечившего ее с некоторых пор вместе с Кабанисом. Маленький Коко в сопровождении слуги приносил эти письма и смело поддерживал их своими просьбами и слезами.
Наконец, Мирабо снизошел к этому желанию, которое Кабанис не переставал заявлять с самого начала. Оба врача, однако, сошлись в том убеждении, что никакого яда Мирабо не принимал; но от этого их лечение не стало ни яснее, ни успешнее. Наконец на серьезный вопрос Мирабо Ле-Пети не мог утаить более, что никакой надежды на его выздоровление он не питает. Вчера же, в присутствии графа де ла Марк, Мирабо написал завещание. Де ла Марк просил его делать свои распоряжения безусловно и не стесняясь; там же, где суммы были бы недостаточны, позволить ему добавить их. Мирабо принял это с ясным, благодарным взглядом. Наибольшую часть завещал он госпоже Нэра и Коко, из которых первая едва ли могла надеяться пережить Мирабо несколькими днями.
Сегодня, однако, Мирабо встал с постели с поразительным подъемом сил. Кабанис с удивлением и страхом следовал за ним до окна, куда он направлялся быстрыми и твердыми шагами. Мирабо открыл окно, в которое ворвались первые лучи весеннего солнца, и с жадностью вдыхал в себя свежий воздух. Все его движения обнаруживали новую энергию, вернувшуюся, казалось, в этот столь сильный организм. На лице же его было все то же безнадежное, пугающее выражение последних дней, дающее повод ожидать наихудшего.
– Друг мой, – сказал Мирабо, стоя у открытого окна, твердым и спокойным голосом, – сегодня я умру! Кто так далеко зашел, тому уже ничего более не остается, как натереть себя благоуханиями, увенчать цветами и окружить себя музыкой, чтобы приятно перейти ко сну, от которого, к счастью, более не пробуждаются.