— Погоди, сын мой, смертельно-то смертельно, да не ранены, а пьяны.
— Ах, шут… как ты меня напугал! Но почему ты клевещешь на этих достойных людей?
— Совсем напротив, я их восхваляю.
— Все зубоскалишь… Послушай, будь же серьезен, молю тебя. Ты знаешь, что они вышли вместе с анжуйцами?
— Разрази Господь! Конечно, знаю.
— Ну и чем же это кончилось?
— Ну и кончилось это так, как я сказал: они смертельно пьяны или близки к тому.
— Но Бюсси, Бюсси?
— Бюсси их спаивает, он весьма опасный человек.
— Шико, ради Бога!
— Ну так уж и быть: Бюсси угощает их обедом, твоих друзей. Это тебя устраивает, а?
— Бюсси угощает их обедом! О! Нет, невозможно. Заклятые враги…
— Вот как раз если бы они были друзьями, им незачем было бы напиваться вместе. Послушай-ка, у тебя крепкие ноги?
— А что?
— Сможешь ты дойти до реки?
— Я смогу дойти до края света, только бы полюбоваться на это зрелище.
— Дойди-ка покамест до дома Бюсси, и ты увидишь это чудо!
— Ты пойдешь со мной?
— Благодарю за приглашение, я только что оттуда.
— Но, Шико…
— Нет и нет! Ведь ты понимаешь, раз я уже видел, мне незачем идти туда снова, чтобы в этом убедиться! У меня и так от этой беготни ноги стали на три дюйма короче! В живот вколотились! Коли я опять туда потащусь, у меня, чего доброго, колени под самым брюхом окажутся!
— Иди, мой сын, иди!
Король устремил на шута гневный взгляд.
— Очень мило с твоей стороны, — заметил Шико, — портить себе кровь из-за таких людей. Они смеются, пируют и поносят твои законы. Ответь на все это, как подобает философу: они смеются — будем и мы смеяться; они обедают — прикажем подать нам что-нибудь повкуснее и погорячее; они поносят наши законы — ляжем-ка после обеда спать.
Король не мог удержаться от улыбки.
— Ты можешь считать себя настоящим мудрецом, — сказал Шико. — Во Франции были длинноволосые короли, один смелый король, один великий король, были короли ленивые; я уверен, что тебя нарекут Генрихом Терпеливым… Ах! Сын мой, терпение — такая прекрасная добродетель… за неимением других!
— Меня предали! — сказал король. — Предали! Эти люди не имеют понятия о том, как должны поступать настоящие дворяне.
— Вот оно что! Ты тревожишься о своих друзьях, — воскликнул Шико, подталкивая короля к залу, где им уже накрыли стол, — ты их оплакиваешь, словно мертвых, а когда тебе говорят, что они не умерли, все равно продолжаешь плакать и жаловаться… Вечно ты ноешь, Генрих.
— Вы меня раздражаете, господин Шико.
— Послушай, неужели ты предпочел бы, чтобы каждый из них получил по семь-восемь хороших ударов рапирой в живот? Будь же последовательным!
— Я предпочел бы иметь друзей, на которых можно положиться, — сказал Генрих мрачно.
— О! Клянусь святым чревом! — ответил Шико. — Полагайся на меня, я здесь, сын мой, но только покорми меня. Я хочу фазана и… трюфелей, — добавил он, протягивая свою тарелку.
Генрих и его единственный друг улеглись спать рано. Король вздыхал, потому что сердце его было опустошено. Шико пыхтел, потому что желудок его был переполнен.
Назавтра к малому утреннему туалету короля явились господа де Келюс, де Шомберг, де Можирон и д’Эпернон. Лакей, как обычно, впустил их в опочивальню Генриха.
Шико еще спал, король всю ночь не сомкнул глаз. Взбешенный, он вскочил с постели и, срывая с лица и рук благоухающие повязки, закричал:
— Вон отсюда! Вон!
Пораженный лакей пояснил молодым людям, что король отпускает их. Они переглянулись, пораженные не менее его.
— Но, государь, — пролепетал Келюс, — мы хотели сказать вашему величеству…
— Что вы уже протрезвели, — завопил Генрих, — не так ли?
Шико открыл глаз.
— Простите, ваше величество, — с достоинством возразил Келюс, — вы ошибаетесь…
— С чего бы это? Я же не пил анжуйского вина!
— А! Понятно, понятно!.. — сказал Келюс с улыбкой. — Хорошо. В таком случае…
— Что в таком случае?
— Соблаговолите остаться с нами наедине, ваше величество, и мы объяснимся.
— Ненавижу пьяниц и изменников!
— Государь! — вскричали хором трое остальных.
— Терпение, господа, — остановил их Келюс. — Его величество плохо выспался, ему снились скверные сны. Одно слово — и настроение нашего высокочтимого государя исправится.
Эта дерзкая попытка подданного оправдать своего короля произвела впечатление на Генриха. Он понял: если у человека хватает смелости произнести подобные слова, значит, за ним нет ничего дурного.
— Говорите, — сказал он, — да покороче.
— Можно и покороче, государь, но это будет трудно.
— Конечно… чтобы ответить на некоторые обвинения, приходится крутиться вокруг да около.
— Нет, государь, мы пойдем прямо, — возразил Келюс и бросил взгляд на Шико и лакея, словно повторяя Генриху свою просьбу о частной аудиенции.
Король подал знак: лакей вышел. Шико открыл второй глаз и сказал:
— Не обращайте на меня внимания, я сплю, как сурок.
И, снова закрыв глаза, он принялся храпеть во всю силу своих легких.
XLVГЛАВА, В КОТОРОЙ ШИКО ПРОСЫПАЕТСЯ
Увидев, что Шико спит столь добросовестно, все перестали обращать на него внимание. К тому же здесь давно уже вошло в привычку относиться к Шико как к предмету меблировки королевской опочивальни.
— Вашему величеству, — сказал Келюс, склоняясь в поклоне, — известна лишь половина того, что произошло, и, беру на себя смелость заявить, наименее интересная половина. Совершенно верно, и никто из нас не намерен этого отрицать, совершенно верно, что все мы обедали у господина де Бюсси, и должен заметить, в похвалу его повару, что мы чудесно отобедали.
— Там особенно одно вино было, — заметил Шомберг, — австрийское или венгерское, мне оно показалось просто восхитительным.
— О! Мерзкий немец, — прервал король, — он падок на вино, я это всегда подозревал.
— А я в этом был уверен, — подал голос Шико, — я раз двадцать видел его пьяным.
Шомберг оглянулся на шута.
— Не обращай внимания, сын мой, — сказал гасконец, — во сне я всегда разговариваю; можешь справиться у короля.
Шомберг снова повернулся к Генриху.
— По чести, государь, — сказал он, — я не скрываю ни моих привязанностей, ни моих неприязней. Хорошее вино — это хорошо.
— Не будем называть хорошим то, что заставляет нас забыть о своем господине, — сдержанно заметил король.
Шомберг собирался уже возразить, не желая, очевидно, так быстро оставлять такую прекрасную тему, но Келюс сделал ему знак.
— Ты прав, — спохватился Шомберг, — говори дальше.
— Итак, государь, — продолжал Келюс, — во время обеда, и особенно перед ним, мы вели очень важный и любопытный разговор, затрагивающий, в частности, интересы вашего величества.
— Вступление у вас весьма длинное, — сказал Генрих, — это скверный признак.
— Черт подери! Ну и болтлив этот Валуа! — воскликнул Шико.
— О! О! Мэтр гасконец, — сказал высокомерно Генрих, — если вы не спите, ступайте вон.
— Клянусь Богом, — сказал Шико, — если я и не сплю, так только потому, что ты мне мешаешь: твой язык трещит, как трещотки в Страстную пятницу.
Келюс, видя, что в королевском покое невозможно говорить серьезно ни о чем, даже о самом серьезном — до того все привыкли здесь к легкомыслию, вздохнул, пожал плечами и, раздосадованный, умолк.
— Государь, — сказал, переминаясь с ноги на ногу, д’Эпернон, — а ведь речь идет об очень важном деле.
— О важном деле? — переспросил Генрих.
— Конечно, если, разумеется, жизнь восьми доблестных дворян кажется вашему величеству достойной размышлений, — заметил Келюс.
— Что ты хочешь этим сказать? — воскликнул король.
— Что я жду, чтобы король соблаговолил выслушать меня, наконец.
— Я слушаю, сын мой, я слушаю, — сказал Генрих, кладя руку на плечо Келюса.
— Я уже говорил вам, государь, что мы вели серьезный разговор, и вот итог нашей беседы: королевская власть ослабла, она под угрозой.
— Кажется, все только и делают, что плетут заговоры против нее! — вскричал Генрих.
— Она похожа, — продолжал Келюс, — на тех странных богов, которые, подобно богам Тиберия и Калигулы, старели, но не умирали, а все шли и шли в свое бессмертие дорогой смертельных немощей. Эти боги могли избавиться от своей непрерывно возрастающей дряхлости, вернуть свою молодость, возродиться лишь в том случае, если какой-нибудь самоотверженный фанатик приносил им себя в жертву. Тогда, обновленные влившейся в них молодой, горячей, здоровой кровью, они снова становились сильными и могущественными. Ваша королевская власть, государь, напоминает этих богов, она может сохранить жизнеспособность только ценой жертвоприношений.
— Золотые слова, — сказал Шико. — Келюс, сын мой, ступай проповедовать на улицах Парижа, и ставлю тельца против яйца, что ты затмишь Линсестра, Кайе, Коттона и даже эту бочку красноречия, которую именуют Горанфло.
Генрих молчал. Было заметно, что в настроении его происходит глубокая перемена: сначала он бросал на миньонов высокомерные взгляды, потом, постепенно осознал их правоту. Он снова стал задумчивым, мрачным, обеспокоенным.
— Продолжайте, — сказал он, — вы же видите, что я вас слушаю, Келюс.
— Государь, — продолжал тот, вы великий король, но кругозор ваш намеренно ограничивают. Дворянство воздвигло перед вами преграды, по ту сторону которых ваш взгляд уже ничего не видит, разве что он видит другие, все растущие преграды, которые, в свою очередь, возводит перед вами народ. Государь, вы храбры и отважны, так ответьте, что делают на войне, когда один батальон встает, как грозная стена, в тридцати шагах перед другим батальоном и движется на него? Трусы оглядываются назад и, видя свободное пространство, бегут, смельчаки пригибают головы и устремляются вперед.
— Что же, пусть будет так. Вперед! — вскричал король. — Клянусь смертью нашего Спасителя! Разве я не первый дворянин в моем королевстве? Известны ли вам, спрашиваю я, более славные битвы, чем битвы моей юности? И знает ли столетие, которое уже приближается к концу, слова более громкие, чем Жарнак и Монконтур? Итак, вперед, господа, и я пойду первым, это мое правило. Бой будет жарким, я полагаю.