Графиня де Монсоро — страница 43 из 162

С кирасой на теле, со шлемом на голове и мушкетом на плече я выступлю, если потребуется, во главе всех добрых католиков, которые пожелают за мной последовать. И я это сделаю хотя бы для того, чтобы вогнать в краску наших вождей, которые прячутся так, словно, обороняя церковь, мы выступаем в защиту грязного пьяницы, ввязавшегося в драку.

Заключительная часть речи Шико отвечала чаяниям большинства членов Лиги, которые не видели иного пути к цели, кроме дороги, открытой шесть лет назад святым Варфоломеем, и приходили в отчаяние от медлительности вождей. Его слова зажгли священный огонь в сердцах собравшихся, и все они, кроме хранивших молчание трех капюшонов, в один голос закричали:

— Да здравствует месса! Слава храброму брату Горанфло! Шествие! Шествие!

Общий восторг был особенно пылок еще и потому, что ревностное усердие достойного брата впервые проявилось в таком ярком свете. До сего дня самые близкие друзья Горанфло, хотя и считали его рьяным поборником веры, в то же время относили к числу тех ее защитников, усердие которых могучее чувство самосохранения всегда удерживает в границах осторожности. А тут брат Горанфло, обычно предпочитавший тень, внезапно на глазах у всех в боевых доспехах ринулся на поле брани под яркие лучи солнца. Это была великая неожиданность, показавшая достопочтенного собрата в новом свете. Некоторые из собравшихся в своем восхищении — тем более сильном, чем неожиданней оно было, — уже видели в брате Горанфло, призывающем к первому шествию правоверных католиков, подобие Петра Пустынника, провозгласившего первый крестовый поход.

К несчастью или счастью для того, кто вызвал эти восторги, в планы руководителей отнюдь не входило предоставить ему свободу действий. Один из трех молчаливых монахов наклонился к уху монашка, и мелодичный детский голосок зазвенел под сводами; монашек трижды прокричал:

— Братья мои, время истекло, наше собрание закончено.

Монахи, гудя, как пчелиный рой, поднялись с мест и медленно двинулись к двери, на ходу договариваясь единодушно потребовать на ближайшем собрании шествия, предложенного этим молодцом, братом Горанфло. Многие подходили к кафедре, чтобы выразить свое одобрение сборщику пожертвований, когда он спустился на землю с высоты трибуны, на которой столь блестяще ораторствовал. Однако Шико подумал, что вблизи его могут распознать по голосу, ибо, несмотря на все усилия, он не мог избавиться от легкого гасконского акцента, да и рост его может вызвать удивление, ведь он на добрых шесть или восемь дюймов выше брата Горанфло, который, конечно, вырос в глазах своих собратьев, но только душой. Поэтому Шико бросился на колени и сделал вид, что он, подобно Самуилу, беседует с Господом с глазу на глаз и всецело погружен в эту беседу.

Монахи не стали нарушать его молитвенного экстаза и направились к выходу. Они были сильно возбуждены, и это развеселило Шико, который через щелку в складках капюшона незаметно следил за всем происходящим вокруг.

И все же Шико почти ничего не добился. Ведь он оставил короля, не испросив на то королевского дозволения, лишь потому, что увидел герцога Майенского, и вернулся в Париж лишь потому, что увидел Никола Давида. Шико, как мы уже знаем, поклялся отомстить им обоим, но ему, человеку слишком маленькому, чтобы напасть на принца Лотарингского дома и сделать это безнаказанно, приходилось долго и терпеливо выжидать подходящего случая. С Никола Давидом дело обстояло совсем иначе, это был простой нормандский адвокат, правда продувная бестия, и к тому же, прежде чем стать адвокатом, он служил в армии на должности учителя фехтования. Шико не занимал должности учителя фехтования, но считал, что неплохо владеет рапирой. Все, что ему требовалось, — это встретиться со своим недругом лицом к лицу, а там уж Шико, подобно древним героям, доверил бы свою жизнь своей правоте и своей шпаге.

Шико исподтишка разглядывал одного за другим уходящих монахов, в надежде обнаружить под какой-нибудь рясой и капюшоном длинную и тощую фигуру мэтра Никола, и вдруг заметил, что при выходе монахи подвергаются проверке, подобно той, которую им учиняли при входе: каждый выходящий доставал из кармана какой-то предмет, предъявлял его брату привратнику и лишь затем получал свое exeat[16].

Шико сначала подумал, что это ему просто показалось, с минуту он колебался, но вскоре подозрения превратились в уверенность, и на лбу гасконца выступили капли холодного пота. Брат Горанфло любезно снабдил его пропуском для входа в монастырь, но забыл предложить пропуск, дававший право на выход.

XXО ТОМ, КАК ШИКО, ОСТАВШИСЬ В ЧАСОВНЕ АББАТСТВА, ВИДЕЛ И СЛЫШАЛ ТО, ЧТО ВИДЕТЬ И СЛЫШАТЬ БЫЛО ВЕСЬМА ОПАСНО

Шико торопливо спустился с кафедры и смешался с последними монахами, надеясь узнать, какой предмет служил пропуском на улицу, и попытаться раздобыть его, если это еще возможно. И в самом деле, примкнув к толпе запоздавших и вытянув голову поверх других голов, Шико увидел, что они показывают привратнику денье с краями, вырезанными в форме звезды.

В карманах у нашего гасконца позвякивало немало денье, но, к несчастью, среди них не было ни одного звездообразного, и найти его было тем более невозможно еще и потому, что искалеченный денье всегда изымался из денежного обращения.

Шико в один миг оценил создавшееся положение. Если он подойдет к двери и не предъявит звездообразного денье, его тут же разоблачат как переодетого мирянина, но на этом дело, естественно, не кончится, в нем узнают мэтра Шико, королевского шута, а эта должность, которая давала ему немалые привилегии в Лувре и в королевских замках, здесь, в аббатстве св. Женевьевы, да еще в подобных обстоятельствах, отнюдь не вызовет уважения. Шико понял, что попал в капкан. Он зашел за четырехугольную колонну и втиснулся в угол между колонной и придвинутой к ней исповедальней.

“К тому же, — сказал себе Шико, — погубив себя, я погублю дело этого дурачка, моего господина, которого я имел глупость полюбить, хотя и браню его в глаза на чем свет стоит. Конечно, хорошо было бы вернуться в гостиницу “Рог изобилия” и составить компанию брату Горанфло, но это невозможно”.

И, откровенничая таким образом с самим собой, то есть с собеседником, более чем кто-либо заинтересованным в сохранении всего сказанного в тайне, Шико постарался как можно глубже забиться в угол.

И тут он услышал голос мальчика-певчего, донесшийся с паперти:

— Все ли ушли? Сейчас запрут двери.

Никто не откликнулся. Шико вытянул шею и увидел, что часовня совсем пуста и только три монаха, еще плотнее закутавшись в свои рясы, молча сидят в своих креслах.

“Добро, — пробормотал Шико, — лишь бы не вздумали ставни закрывать, вот все, что я от них прошу”.

— Проверим, все ли ушли, — предложил мальчик-певчий привратнику.

“Черт побери! — возмутился Шико, — вот настырный монашек!”

Брат привратник зажег свечу и в сопровождении маленького певчего приступил к обходу церкви.

Нельзя было терять ни секунды. Монах со свечой должен был пройти в четырех шагах от Шико и неминуемо его обнаружил бы.

Сначала Шико ловко обошел вокруг колонны, все время оставаясь в тени, затем, открыв дверцу исповедальни, запертую только на задвижку, проскользнул в этот продолговатый ящик, уселся на скамью и закрыл за собой дверь.

Брат привратник и монашек прошли в четырех шагах от него, и через резную решетку на рясу Шико упали блики от свечи, которая освещала им путь.

“Какого дьявола! — сказал Шико. — Привратник, монашек и те три монаха не будут же оставаться в церкви целую вечность, а как только они уйдут, я поставлю стулья на скамейки, взгромозжу Пелион на Оссу, как говорит господин Ронсар, и выберусь через окно. Ну да, через окно, — возразил Шико самому себе, — но если я вылезу через окно, я попаду во двор, а двор еще не улица. Пожалуй, лучше всего провести ночь в исповедальне. У брата Горанфло теплая ряса, и эта ночь будет куда более христианской, чем если бы я провел ее в другом месте, думаю, она зачтется мне на том свете.”

— Потушите лампады, — распорядился мальчик-певчий, — пусть снаружи видят, что в церкви никого не осталось.

Привратник с помощью огромного гасильника немедля потушил две лампады в нефе, и неф часовни погрузился во мрак.

Затем погасили свет и на хорах.

Теперь церковь освещал только бледный свет зимней луны, который с большим трудом просачивался сквозь цветные витражи.

После того как погасили лампады, затихли и все шумы. Колокол пробил двенадцать раз.

“Тысяча чертей! — пробормотал Шико. — Полночь в часовне; будь на моем месте Генрике, он здорово бы перепугался; к счастью, мы не из робкого десятка. Пойдем-ка спать, дружище Шико, доброй тебе ночи и приятных снов”.

И, высказав самому себе эти пожелания, Шико устроился поудобнее в исповедальне, задвинул внутреннюю задвижку, чтобы чувствовать себя совсем как дома, и закрыл глаза.

Прошло уже около десяти минут с тех пор, как он смежил веки, и в его сознании, отуманенном первым дуновением сна, уже роились смутные образы, плавающие в том таинственном тумане, который порождают сумерки мысли, когда вдруг звон медного колокольчика разорвал тишину, отозвался под сводами часовни и пропал где-то в глубинах.

“Что такое? — подумал Шико, открывая глаза и прислушиваясь. — Что это значит?”

И тут же лампада на хорах засияла голубоватым светом, первые отблески которого осветили все тех же трех монахов, сидевших друг возле друга на том же месте и в той же неподвижности.

Шико не был чужд суевериям своего времени. Какой бы храбростью ни отличался наш гасконец, он был сыном своей эпохи, богатой фантастическими преданиями и страшными легендами.

Шико тихонько перекрестился и чуть слышно прошептал: “Vade retro Satanas”[17]. Однако таинственный свет не погас при святом знаке креста, как это не преминул бы сделать всякий адский огонь, а три монаха, несмотря на vade retro, не тронулись с места, и гасконец понемногу начал соображать, что хоры осветила простая лампада, а перед ним если и не подлинные монахи, то, во всяком случае, настоящие люди во плоти и крови.