Горанфло, поддерживаемый хозяином, который тщетно пытался заставить его замолчать, преодолевал одну ступеньку за другой, распевая сиплым голосом:
В голове моей давно
Спорят горе
И вино.
И такой поднялся шум,
Что он хуже всяких дум.
Горю силы не дано:
Все равно
Победит его вино.
Со слезою в мутном взоре
Удалится злое горе.
В голове моей
Одно
Будет царствовать вино.
Шико подбежал к двери.
— Заткнись ты, пьяница! — крикнул он.
— Пьяница… — бормотал монах. — Если человек пропустил рюмочку вина, он еще не пьяница!
— Да ну же, пошевеливайся, иди сюда, а вы, Бернуйе… вы… понимаете?
— Да, — сказал хозяин, утвердительно кивнув головой, и бегом спустился с лестницы, прыгая разом через четыре ступеньки.
— Сказано тебе, иди сюда! — продолжал Шико, вталкивая Горанфло в комнату. — И поговорим серьезно, если только ты в состоянии что-нибудь уразуметь.
— Проклятье! — воскликнул Горанфло. — Вы насмехаетесь надо мной, куманек. Я и так серьезен, как осел на водопое.
— Как осел после винопоя, — сказал Шико, пожимая плечами.
Потом он довел монаха до кресла, в которое Горанфло немедленно погрузился, испустив радостное “Ух!”.
Шико закрыл дверь и подошел к монаху с таким мрачным выражением лица, что тот понял — ему придется кое-что выслушать.
— Ну что там еще? — сказал он, будто подводя этим последним словом итог всем мучениям, которые Шико заставил его претерпеть.
— А то, — сурово ответил Шико, — что ты пренебрегаешь прямыми обязанностями своего сана, ты закоснел в распутстве, ты погряз в пьянстве, а в это время святая вера брошена на произвол судьбы, разрази меня гром!
Горанфло удивленно воззрился на собеседника.
— Вы обо мне? — переспросил он.
— А о ком же еще? Погляди на себя, смотреть тошно: ряса разодрана, левый глаз подбит. Видать, ты с кем-то подрался по дороге.
— Вы обо мне? — повторил монах, все более и более поражаясь граду упреков, к которым Шико обычно не был склонен.
— Само собой, о тебе; ты по колено в грязи, и в какой грязи! Сразу видно, что ты нализался где-то в предместьях.
— Ей-Богу, вы правы, — сказал Горанфло.
— Нечестивец! И ты называешься монахом монастыря святой Женевьевы! Будь ты еще францисканец…
— Шико, друг мой, я виноват, я очень виноват, — униженно каялся Горанфло.
— Ты заслужил, чтобы огонь небесный спалил тебя всего до самых сандалий. Берегись, коли так будет и дальше, я тебя брошу.
— Шико, друг мой, — сказал монах, — вы этого не сделаете.
— И в Лионе найдутся лучники.
— О, пощадите, мой благородный покровитель! — взмолился монах и не заплакал, а заревел, как бык.
— Фу! Грязная скотина, — продолжал Шико свои увещевания, — и подумать только, какое время ты выбрал для распутства! Тот самый час, когда наш сосед кончается.
— Это верно, — сказал Горанфло с глубоко сокрушенным видом.
— Подумай, христианин ты или нет?
— Да, я христианин! — завопил Горанфло, поднимаясь на ноги. — Да, я христианин! Клянусь кишками папы римского! Я им являюсь; я это провозглашу, даже если меня будут поджаривать на решетке, как святого Лаврентия.
И, протянув руку, будто для клятвы, он заорал так громко, что в окнах зазвенели стекла:
Я богат, мой милый сын,
Тем, что я христианин!
— Хватит, — сказал Шико, рукой зажимая монаху рот, — если ты христианин, не дай твоему брату-христианину умереть без покаяния.
— Это верно. Где он, мой брат-христитанин? Я его исповедую, — сказал Горанфло, — только сначала я выпью, ибо меня мучит жажда.
Шико передал Горанфло полный воды кувшин, который тот опорожнил почти до самого дна.
— Ах, сын мой, — сказал он, ставя кувшин на стол, — голова моя проясняется.
— Вот это хорошо, — ответил Шико, решив воспользоваться этой минутой прояснения.
— Ну а теперь, дорогой друг, — продолжал монах, — кого я должен исповедовать?
— Нашего бедного соседа, он при смерти.
— Пусть ему принесут пинту вина с медом, — посоветовал Горанфло.
— Я не возражаю, однако он более нуждается в утешении духовном, чем в мирских радостях. Это утешение ты ему и принесешь.
— Вы думаете, господин Шико, я к этому достаточно подготовлен? — робко спросил монах.
— Ты! Да я никогда еще не видел тебя столь исполненным благодати, как сейчас. Ты его быстрехонько вернешь в лоно истинной веры, если он заблуждался, и пошлешь прямехонько в рай, если он ищет туда дорогу.
— Бегу к нему.
— Постой, сперва выслушай мои указания.
— Зачем? Я уже двадцать лет монашествую и уж наверное знаю свои обязанности.
— Но сегодня ты будешь исполнять не только свои обязанности, но также и мою волю.
— Вашу волю?
— И если ты в точности ее исполнишь, — ты слушаешь? — я оставлю на твое имя в “Роге изобилия” сотню пистолей: хочешь — ешь, хочешь — пей.
— Я буду и пить и есть, мне так больше нравится.
— Пусть так. Сто пистолей, слышишь? Если только ты исповедуешь этого почтенного полупокойника.
— Я его исповедую наилучшим образом, забери меня чума! Как вы хотите, чтобы я его исповедал?
— Слушай: твоя ряса облекает тебя большой властью, ты говоришь и от имени Бога, и от имени короля. Надо, чтобы ты уговорил этого человека отдать тебе бумаги, которые ему только что привезли из Авиньона.
— А зачем мне его бумаги?
Шико с сожалением посмотрел на монаха.
— Чтобы получить тысячу ливров, круглый дурак, — сказал он.
— Вы правы, — согласился Горанфло. — Я иду туда.
— Постой еще. Он скажет тебе, что уже исповедался.
— Ну, а если он и в самом деле уже исповедался?
— Ты ему ответишь: “Не лгите, сударь. Человек, который вышел из вашей комнаты, не духовное лицо, а такой же интриган, как и вы сами”.
— Но он рассердится!
— А тебе-то что? Пускай, раз он при смерти.
— Это верно.
— Теперь тебе ясно: можешь говорить ему о Боге, о дьяволе, о ком и о чем хочешь, но любым способом заполучи бумаги, привезенные из Авиньона. Понимаешь?
— А если он не согласится их отдать?
— Откажи ему в отпущении грехов, прокляни его, предай его анафеме.
— Да я просто отберу их у него силой.
— Пускай так. Однако достаточно ли ты протрезвел, чтобы выполнить все мои указания?
— Выполню все неукоснительно, вот увидите.
И Горанфло провел ладонью по своему широкому лицу, словно стирая следы опьянения. Взгляд его стал спокойным, хотя внимательный наблюдатель мог бы его счесть и тупым, речь сделалась медленной и размеренной, жесты — сдержанными, только руки все еще тряслись.
Собравшись с силами, он торжественно двинулся к двери.
— Минуточку, — задержал его Шико, — когда он отдаст тебе бумаги, зажми их хорошенько в кулаке, а другой рукой постучи в стенку.
— А если он откажется?
— Тоже стучи.
— Значит, и в том и в другом случае я должен стучать?
— Да.
— Хорошо.
И Горанфло вышел из комнаты, а Шико, охваченный неизъяснимым волнением, припал ухом к стене, стараясь не упустить ни малейшего звука.
Прошло минут десять, скрип половиц возвестил о том, что монах вошел в комнату соседа, а вслед за тем и сам Горанфло появился в узком кружке, которым ограничивалось поле зрения гасконца.
Адвокат поднялся на постели и молча смотрел на приближающееся к нему странное видение.
— Эге, добрый день, брат мой! — провозгласил Горанфло, остановившись посреди комнаты и покачивая своими широкими плечами, дабы удержать равновесие.
— Зачем вы пришли сюда, отче? — слабым голосом простонал больной.
— Сын мой, я, недостойный служитель церкви, узнал, что вы в опасности, и пришел побеседовать с вами о спасении вашей души.
— Благодарю вас, — ответил умирающий, — но, я думаю, ваши заботы напрасны. Мне уже полегчало.
Горанфло отрицательно покачал головой.
— Вы так думаете? — спросил он.
— Я в этом уверен.
— Козни сатаны — ему хочется, чтобы вы умерли без покаяния.
— Сатана сам попадется в свои тенета. Я только что исповедался.
— Кому?
— Святому отцу, который приехал из Авиньона.
Горанфло покачал головой.
— Как, разве он не священник?
— Нет.
— Откуда вы знаете?
— Я с ним знаком.
— С тем, кто вышел отсюда?
— Да, — ответил Горанфло с такой убежденностью, что адвокат растерялся, хотя, как известно, адвокатов чрезвычайно трудно смутить. — И поелику, раз ваше состояние не улучшилось, — добавил монах, — и поскольку тот человек не был священником, вам необходимо исповедаться.
— Я только этого и желаю, — сказал адвокат неожиданно окрепшим голосом. — Но я хотел бы сам выбрать себе духовника.
— Вы не располагаете временем, чтобы послать за другим, сын мой, и раз уж я здесь…
— Как это я не располагаю временем? — воскликнул больной, голос которого все более и более набирал силу. — Ведь я вам сказал, что мне полегчало, ведь я вам говорю, что уверен в своем выздоровлении.
Горанфло в третий раз покачал головой.
— А я, — сказал он все так же невозмутимо, — я, со своей стороны, утверждаю, сын мой, что вам следует приготовиться к худшему. Вы приговорены и врачами, и божественным Провидением. Жестоко это говорить вам, я знаю, но в конце концов мы все там будем, одни раньше, другие позже. Всё будет брошено на чашу весов — весов правосудия, к тому же утешительно умереть в сей жизни, зная, что ты воскреснешь в другой, так, сын мой, говорил даже Пифагор, а он был всего лишь язычник. Не тяните, возлюбленное мое чадо, исповедайтесь мне в грехах своих.
— Но, заверяю вас, отец мой, я уже окреп, вероятно, на меня благотворно подействовало ваше святое присутствие.
— Заблуждение, сын мой, заблуждение, — не отступал Горанфло, — в предсмертный миг жизненные силы как бы обновляются. Лампада вспыхивает перед тем, как угаснуть навсегда! Ну-ну, давайте, — продолжал мона