«Надо будет завтра заняться письмами. Бригитт и архиепископу. Ну, может, и жене. Да, жене тоже нужно. Порадовать всех моей победой».
Он вернулся и отыскал Шуберта, тот следил за тем, как саперы разбирают красивую медную посуду на кухне.
– На втором этаже в господских покоях отличная обивка на стенах. Выберите двух самых умелых людей, чтобы сняли ее без повреждений, уж очень она хороша.
– Сейчас же пойду посмотрю, что можно сделать, – отвечал инженер. – Если она не клееная, а прибитая, то снимем без потрат. Одно плохо, телег взяли слишком мало, те двенадцать, что были, мы уже наполнили.
– Я возвращаюсь в лагерь, нагруженные заберу, пришлю еще телег, – пообещал кавалер. – Сколько телег прислать?
– Думаю, два десятка будет довольно, – прикидывал инженер, – ночевать тут останемся, за вечер и утро все соберем, обивку снимем, к обеду дом будет пуст.
– Оставлю вам пять солдат и сержанта на всякий случай, – сказал кавалер, на том они и распрощались.
Ждать до утра не смог, как приехал, так сразу сел писать письма, и первое письмо, вот глупость какая, конечно же, написал Бригитт.
Раньше ему, конечно, женщины тоже нравились, взять хоть ту же Брунхильду, он и ревновал ее даже. Но чтобы так вот желать написать письмо, писать ей слова всякие, хвастать своими успехами, про обивку стен писать, узнавать, как она поживает, как чрево ее? «Старею, что ли?»
Самому ему от этих чувств становилось не по себе, а может, даже стыдно. Поэтому многие ласковые слова, что сами лезли в голову, писать ей не стал. Слишком ласково тоже нехорошо, а то возомнит еще о себе. Перечитал послание. Дрянь. «Скучаю безмерно. Руки ваши желаю целовать». Сопли, совсем как юнец глупый написал. Посмеется еще бабенка. Скомкал бумагу, взялся писать другое. Опять не получалось так, как он хотел. Но этот текст был уже более зрелый, более достойный, где все по делу. Писал, но все равно получалось плохо. Когда с ним такое было, чтобы он письма написать толкового не мог? Да никогда! Кавалер ротным писарем в молодости бывал, знал, как писать, а тут не справлялся с письмом к женщине… Тем не менее письмо ей он дописал.
Взялся писать архиепископу, а тут охрана доложила, что пришел монах.
– Зовите. – Волков обрадовался, ему надоело писать самому, пусть монах попишет, раз пожаловал.
Монах вошел, лицо полное тоски, не присущей таким молодым людям, пусть даже и монашеского сана.
– Ну, – сказал Волков недовольно, – что опять?
– Дело в том, господин, что война – это дело мне чуждое, – промямлил брат Ипполит.
– Так ты и не воюешь! – Кавалер был все еще недоволен кислой миной на лице молодого человека и его нытьем. – Выбрал ты себе путь монаха и путь лекаря, так лечи людей, что раны в бою получили, исповедуй и причащай их перед встречей с Господом, чего ж тут для тебя неприятного?
– Слишком много всего, – ответил молодой монах. – Много для меня крови и ран, много умирающих в муках солдат я повидал за последнее время. И казненных много. Рене уж больно рьян в казнях. Думал, веревка кончится, так он уймется, так он людей топить принялся, они уплывать от него стали, а он им стал члены ломать, даже солдаты его притомились, ропщут, так он и солдат принуждает…
Разговор для полковника выходил неприятный, он откинулся на спинку стула, небрежно кинул перо на стол. Между прочим, сам кавалер был рад, что Рене взял на себя казни, ему самому вовсе не хотелось в них принимать участие; считать деньги и добычу – это одно, а казнить сотни мужиков и баб – это… это скучно. И неприятно.
– А что же с ними еще делать? Они законы божеские и людские презрели, попрали права, отринули власть господскую, отринули мироустройство Господа нашего. Растоптали святыни наши, жгли храмы, монастыри и приходы. Вешали монахов и монахинь. Убивали господ вместе с семьями. Думаешь, стоит их простить?
– Бог завещал прощать раскаявшихся, – негромко ответил брат Ипполит.
– И ты видел среди них раскаявшихся?
– Видел двоих. Они раскаялись, приняли причастие и исповедались. Но Рене все равно одну из них повесил, а второго утопил. Сейчас ко мне одна дева пришла, семнадцати лет, мужа ее только что утопили, а она спрашивает: если она раскается и вернется в лоно святой нашей матери церкви, ее топить не будут? Плачет, говорит, что очень боится воды, говорит: пусть меня лучше повесят.
– У, глупый монах, – продолжал злиться Волков, – размяк от бабьих слез. А не просила она тебя ко мне пойти просить за нее? Просить, чтобы ее пощадили?
– Нет, не говорила, я о том сам подумал, – признался брат Ипполит.
Волков вдруг перестал злиться и засмеялся: ну что с дурака взять. Конечно, он молод и чист помыслами, душой чист, такого легко обвести вокруг пальца, для любой ушлой девицы он легкая добыча.
– Ну, прощу я ее, раз ты о ней пришел хлопотать. Люблю тебя, а значит, выполню твою просьбу и прощу ее, и что будет дальше? Она примет литургию папскую, введешь ты ее в лоно матери церкви, а потом что? Отпустим ее?
Монах пожал плечами.
– Ну, наверное, отпустим…
– Отпустим, да? А она перейдет на ту сторону реки да выйдет замуж за еретика и снова станет еретичкой, женой очередного мужика, что на господ оружие поднимет. И нарожает ему полдюжины новых злых хамов, новых еретиков. Будут они опять грабить купчишек по реке, вешать монахов и господ. И что? Опять мне собираться на войну? А ведь я опять тебя с собой возьму. А ведь ты, кажется, войну-то не любишь?
Сначала Ипполит молчал, но вдруг его лицо озарилось мыслью.
– А мы ее не отпустим. Мы ее с собой возьмем.
– Куда? – не понял сначала Волков.
– Как куда? Так в имение ваше, а там выдадим ее замуж за человека хорошего, и будет она рожать людей праведных, церкви угодных.
Тут кавалер и призадумался. И то верно, в его земле баб-то не хватало, многие солдаты бобылями жили до сих пор, готовы были опять к горцам наведаться, лишь бы женами обзавестись. А баб-то тут было немало. «А ведь их можно и в крепость записать вместе с детьми. Да! Точно, детей-то я вешать не собирался, их всех можно с собой забрать».
– Хорошо, что ты пришел, – наконец сказал кавалер удивленному такой переменой монаху. – Иди-ка к пленным, спасай души заблудшие, всех детей перепиши, а заодно и баб… Говори им, что, если вернутся в лоно истинной церкви, казнить их не буду, в земли свои заберу, мужей новых найду. Возьми Фейлинга, идите и всех перепишите, кто пожелает.
– Хорошо, но вы тогда скажите Рене, чтобы тех, кого я запишу, он уже не трогал, не казнил.
– Скажу-скажу, – пообещал Волков.
Монах ушел, а кавалер так и остался сидеть, размышляя над так хорошо складывающимся делом. И бабы, и дети очень были ему нужны в его землях. А он уж как-нибудь их прокормит. Мысль эта оказалась так хороша, что увлекла его, Волков даже позабыл про письмо к архиепископу. Потом старику напишет, как время будет. А пока близился ужин и по лагерю разлетались вкусные запахи.
Глава 18
Еще до ужина от бургомистра пришел воз с деньгами. Двадцать тысяч монет – не шутка, два больших сундука, в каждом по десять мешков. Вместе с сундуками в телеге была и веревка. Денег оказалось всего двадцать тысяч, но пришедший с ними человек сказал, что восемь тысяч за дом соберут через пару дней и что портной сошьет нужную полковнику одежду к тому же сроку. Волков согласился подождать два дня.
Рене пришел взглянуть на веревку и сразу начал бурчать, что горожане мошенники, веревки прислали мало, ему этого и на завтрашнее утро не хватит, придется мужичков опять топить в реке. Но кавалеру было не до его причитаний и даже, как это ни странно, не до серебра. Он и пересчитывать деньги не стал, решил это сделать утром. Теперь он думал лишь о бабах и детях, что заберет к себе в имение. О том, как их будет там расселять, как кормить. Ему не терпелось узнать, сколько женщин согласятся вернуться к старой вере. Про детей он уже не гадал, детей он и так уже считал своими.
Кавалер даже за ужином про то думал. Он был уверен, что дело с женщинами у него выгорит, что согласившихся креститься заново будет достаточное количество; это мало того что сохранит им жизнь, так еще и оградит их от ежедневного насилия. Ведь солдаты ближе к вечеру приходили и забирали себе женщин. От каждой корпорации к реке, где держали пленных, шли делегаты и брали на корпорацию парочку баб. Если корпорация была из большого города, то брали и полдюжины женщин. Причем шли дотемна, чтобы выбрать женщин помоложе да попригожей. А кто приходил последним, так тем доставались бабы самые бросовые, старые и некрасивые. Один из дежурных офицеров доложил Волкову, что какая-то баба бросилась в реку, чтобы не идти к солдатам. Волков махнул рукой: черт с ней, меньше работы Рене. А желания его солдат, доброе их расположение для него были дороже. Пусть забудут, как он после тяжелого марша и непростого боя заставлял их всю ночь строить лагерь. Как убивал тех, кто его не слушался. Как гнал их в воду, во вторую атаку, после неудачной первой. Он бывал с ними требователен и крут, так пусть теперь порадуются.
Но так полковник считал до разговора с монахом, теперь он уже думал по-другому. Он решил, что тех баб, которые решатся вернуться в истинную веру, он у солдат заберет, хотя, если разобраться, брюхатые бабы – тоже хорошо. Пусть больше будет людей на его земле. Чем больше ему удастся людей заполучить себе в имение, тем лучше.
С наступлением темноты в лагере начиналось веселье. Пленные женщины поначалу шли к солдатам, завывая. Но так как весь день их не кормили – к чему тратить хлеб, если их завтра-послезавтра казнить будут, – шли они к солдатам голодные. А солдаты, люди добрые, давали еды и, чтобы дуры не обливались слезами, еще и пивом с вином угощали, от себя отрывая. После вина и пива, с голода, женщины быстро хмелели, печаль бабья хоть немного, но утихала, так что кое-где даже слышался женский смех.
Хмельные голоса, крики, музыка мешали Волкову спать, так как проникали даже через плотную ткань шатра. Кавалер опять вспоминал Бригитт. Он даже думал пойти поискать себе бабенку поприятнее, но не захотел забирать забаву у какого-нибудь солдата. Или потребовать, чтобы вели себя тише. Но ничего такого делать не стал. Черт с ними, пусть тешатся, пусть знают, что у них добрый командир.