— Эй, — кричит, — ты кто такова, чтобы на подводе моей разъезжать? Где мужик мой?
Я лошадь хлещу. А она на месте стоит. «Где Федька?» — голосит баба и на меня бросается. Лошадь дернула и понесла. Баба с телеги слетела, колесо ее переехало, подвода подпрыгнула, а потом и вовсе поскакала по кочкам и ухабам. Проскочила я лесок, к хутору какому-то выехала. А там гармошка играет, песни орут. Решила пойти проведать, как там и что. Лошадку в лесу оставила, за сараем каким-то притаилась, прислушиваюсь. Голоса, смех услыхала, шаги. За угол заскочила и в сарайчик прошмыгнула. А там подруга моя висит вся истерзанная. Сама ли повесилась или эти гады ее?
Через день я подводу с лошадью продала. Обменяла на хлеб, картошку, яйца и пошла к Ростову пешком. В Ростове жизнь веселая, войск много, рестораны открыты, оркестры духовые на улицах играют, влюбленные парочки в пролетках, пахнет цветами и шашлыками, которые местные армяне для господ офицеров на берегу Дона на углях жарят. А мне и податься некуда. Есть хочется, денег нет, а Христа ради просить гордость не дает. К домику подошла какому-то, гляжу, старушка на лавочке сидит — чистенькая, аккуратненькая и курочкам из ладошки пшено сыпет: «Цып-цып-цып». Я через плетень спрашиваю: «Бабушка, у Вас хлебушка не будет?»
Старушка подошла, пощупала платье на мне, хоть и в пыли все, но все же бархатное. Повздыхала добрая бабушка, ушла в дом, вернулась, неся ломоть хлеба черного и луковицу. «Сымай платье!» «Зачем?» «А что я тебе, так просто еду дам?»
День заканчивается, бреду по аллее. Слышу, шарманка пиликает — родной звук: даже на сердце полегчало. Подошла, дедуля стоит, за ручку крутит, а у него попугай на плече сидит и всем желающим за рубль из шляпы старика записочки с предсказанной судьбой вытаскивает. Подошла я, смотрю и улыбаюсь. «Ну-ка, Жако, — дедушка говорит, — предскажи судьбу барышне.» «Нет у меня денег Вам заплатить.» А Жако уже записочку вытащил и прыг ко мне на плечо. В клюве записочка, в трубочку скрученная. Развернула: «Скоро встретишь ты любовь свою до гроба». Посмеялась. А старичок снова шарманку крутит. И я запела:
Разлука, ты разлука,
Чужая сторона…
И так мне вдруг хорошо стало, словно опять детство, мама живая меня дома ждет, пахнет корюшкой и счастьем.
Все пташки-канарейки
Так жалобно поют
И нас с тобой, мой милый,
Разлуке предают.
Подъехала пролетка. В ней молодой офицер в черном каппелевском мундире с Георгиевским крестом и девушка в дорогом платье. Мимо, видимо, проезжали и остановились меня послушать.
Зачем нам разлучаться,
Зачем в разлуке жить?
Не лучше ль обвенчаться,
Навеки вместе быть.
Рысак ногами перебирает, барышня в сторону отвернулась, а офицер на меня глядит и улыбается. А у меня душа замирает от его улыбки и глаз синих-синих. Не позвал он меня, а спрыгнул на мостовую, сам подошел: «Хорошо поете, милая барышня!» И протянул мне империал. Прыгнул в пролетку, крикнул извозчику: «Гони!» и исчез. Шарманщик как увидел в моих руках золотой — «Голубушка, давай вместе ходить: мне же за такие деньги — неделю таскаться надо». А я что, против — дело знакомое. В какой-то хибарке на окраине мы поселились. Пол земляной и матрас, сеном набитый, на нем. Потом к нам скрипач прибился. Так почти месяц прошел. И вот однажды стоим мы возле вокзала, я пою какой-то романс, вокруг люди, солдаты, инвалиды какие-то, торговки, но чувствую, он здесь, глазами ищу его, а он за другими прячется, и давно уж, но встретились мы взглядами. И тогда я начала.
Белой акации гроздья душистые
Вновь аромата полны…
Скрипач наш подхватил, а уж я стараюсь! Для него одного, разумеется. Только закончила, он не выдержал, вышел из толпы, глаза блестят. «Поехали», — говорит. Усадил меня в пролетку, сам рядом сел. Привез меня в ресторан, где по вечерам программа варьете. Хозяина вызвал: «Вот певицу к Вам привез». А тот взмолился: «Господин штабс-капитан. Нету у меня места в программе. Ну нету!» Заставил молодой офицер меня спеть хозяину. Тот послушал и взял. Так я начала работать. Кормили, да еще и деньги платили. Господа офицеры на «бис» вызывали. А штабс-капитан больше не появился. Но я жду, и душа у меня болит — только бы с ним ничего не случилось: война ведь. Поставила бы свечку за здравие, но даже имени его не знаю. Так лето прошло, а в сентябре я обедаю в нашем ресторане, заходит пожилая дама в черном. Спрашивает о чем-то у официантов, но те только головами покачивают. Присела дама за мой столик, грустная. Я понимаю, что она разыскивает кого-то, и спросила ее об этом, сказав, что, может быть, смогу помочь. Она достала из ридикюля фотографию: вот, говорит, поручик Радецкий — мой сын. Его видели в Ростове. Я как взглянула, сразу узнала. «Был здесь, — говорю, — теперь он штабс-капитан, но месяца три его не встречала уж.» Дама заплакала, за руку меня взяла: «Милая барышня, помогите: я здесь никого не знаю!» Стали мы с ней вдвоем искать. По штабам, госпиталям, по заведениям, где офицеры гуляют, — все впустую. Нашли случайно — в госпитале, где уже были до этого. Зашли спросить, привозили ли новых раненых, есть ли среди них штабс-капитан Радецкий. «Если бы был, мы бы не забыли, — отвечают нам, — фамилия известная». А я смотрю через стекло двери офицерской палаты и спрашиваю: а кто там у окна? «А это офицер контуженный. Документов с ним никаких не передали, а у него самого память отшибло. К тому же не видит он ничего.» Я ворвалась туда, два шага уже оставалось сделать, как поняла — он это. Выскочила, бегу по коридору и ору: «Елизавета Александровна, Елизавета Александровна!» Она услышала — и ко мне навстречу. А я сказать ничего не могу, реву только. «Что, что? — повторяет его мама, — он жив?» Я головой киваю. «Что же ты плачешь, глупая? Веди меня к нему!» А у меня ноги подгибаются, я уже на ней вишу и реву. «Что с ним?» — она кричит. «Он не видит ничего.» «Глупая, — целует меня Елизавета Александровна — он ведь живой. Это самое главное!»
Сняли мы дом. Забрали Николая из госпиталя. Он ничего не понимает, кто рядом, почти ничего не слышит и не говорит вовсе. Я у его кровати целыми днями, а ночью мама его. Я романсы и песни пою, Елизавета Александровна гладит его руку, а когда он не спит, вспоминает вслух, как они жили в Петербурге. Однажды утром я опять запела, смотрю, он глаза закрыл и слезы у него катятся. Хочу Елизавету Александровну позвать, а не могу — голос пропал. Вдруг Николай говорит: «Что же Вы замолчали, милая барышня? Может, сейчас Ваш попугай вытянет для меня счастливый билетик». А мама его в дверях уже стоит. Кинулась она его целовать, а я пошла плакать на кухню. Потом Елизавета Александровна пришла: «Он Вас зовет, ступайте к нему». Подошла и на грудь ему голову положила. Он гладит меня и улыбается: «Отросли у Вас волосы, значит все будет хорошо».
Потом мы его ходить учили. Поздней осенью поехали в Крым. Там жили, а потом на пароходе в Румынию. На пароходе познакомились с генералом Щербатовым, который собирал по всей России деньги для белого движения. Он и ехал с огромным сундуком, который с трудом четверо здоровых казаков таскали. В Бухаресте он предложил жить в его доме, который король Михай ему предоставил. Но в Румынии жили недолго, с Николаем мы там обвенчались. Потом Щербатов перебрался в Ниццу, в квартиру, подаренную ему румынским монархом. С ним ехала жена, сундук, четверо казаков и мы втроем. Выделил он нам комнату, жили мы там тихо и скромно. Гуляли по набережной, я Николаю книги читала, пела, разумеется, казаки своим песням научили, а когда я их пела, то они под дверью сидели и ревели, как малые дети.
И вот однажды пришел к Щербатову гость. Приехал из Парижа князь Иван Александрович Барятинский, который недавно овдовел… Генерал стол накрыл и нас пригласил: дескать, внук того самого Радецкого, что на Шипке и так далее. Сели, помолились, к трапезе приступили. Только гость не ест, на меня смотрит. Точнее, на крестик с цепочкой, что на мне! Не выдержал и спросил:
— Анна Ивановна, Вы в Петербурге где проживали?
А я боюсь правду сказать, молчу, а слезы в тарелку с окрошкой кап-кап.
— Признайся: ты же Анечка Федотова!
Я головой кивнула и побежала в нашу комнату рыдать.
Князь поднялся и произнес:
— Господа, это моя родная дочь!
Все пораженные молчали, а казаки, что за столом прислуживали, сказали:
— Вишь как!
Вот и получилось, что я — нищенка и уличная плясунья вроде Эсмеральды стала графиней Анной Ивановной Радецкой, урожденной княжной Барятинской.
Иван Иванович уехал из Парижа навсегда, купил дом в Ницце, где мы вчетвером зажили. Но в тридцать первом году князь умер во сне, похоронили мы его, а вскорости продали дом и купили вот это поместье, потому что Елизавете Александровне был вреден морской воздух и врачи посоветовали ей жить поближе к горам. Но в тридцать девятом Бог прибрал и ее. Детей у нас с мужем не было, наверное, оттого, что я тифом переболела, или по другой причине. Но так получилось, что я последняя из рода Барятинских и последняя, кто носит фамилию Радецких. Два славных рода на мне и обрываются.
Старуха замолчала. Потом крикнула:
— Сабрина, поди сюда!
И тут поняла, что позвала прислугу по-русски.
— Дают же людям кошачьи имена, — снова по-русски произнесла княгиня негромко, потом перекрестилась, — прости меня, грешную.
И позвала уже по-итальянски:
— Сабрина, подогрей нам чай и варенья еще принеси.
Аня сидела как на иголках, ей хотелось рассказать хозяйке то, что известно ей. Но это было так невероятно, что старуха вряд ли поверит, да и девушка не могла представить таких случайных совпадений.
И все же она спросила:
— Вашего младшего брата звали Иваном?
— Иваном, — подтвердила графиня Радецкая, — а разве я не говорила?