Нам показали Мальмезон, начиная с чердака и кончая подвалом. Я не могу выразить словами, с каким интересом, с каким жадным любопытством рассматривали мы жилище, бывшее свидетелем стольких великих событий. Сколько невыразимого упоения, любви, славы, бесчисленных триумфов, фантастических рассказов! Вся жизненная драма героя развертывалась здесь в течение десяти лет, и, казалось, все было полно еще трепещущими воспоминаниями, которые придавали настоящему как бы отблеск прошлого. Спальня Наполеона – та, где он Первым консулом мечтал о всесветной монархии, а потом, монархом, увенчанным славой, искал отдыха, – оставалась в том же виде, в каком он ее покинул, чтобы никогда больше не возвращаться. Жозефина запретила пускать туда любопытных, и только благодаря настойчивым просьбам и золоту нам удалось проникнуть в святая святых.
Если когда-либо кощунственная мода дерзнет изменить обстановку этой комнаты, это станет таким преступлением, за которое потомство будет вправе упрекнуть нацию. Мальмезон должен быть превращен в национальную собственность. Помимо общего интереса, связанного с малейшими подробностями жизни великого человека, эта комната необыкновенна сама по себе. Резная кровать безукоризненной античной формы стояла на возвышении, покрытом громадной тигровой шкурой редкой красоты. Огромный шатер вместо занавесей поддерживался военными трофеями, напоминавшими о победах и завоеваниях.
Это были не просто славные эмблемы, добытые на поле брани и служившие украшением, это была своего рода живая хроника блистательных подвигов солдат и славы их гениального вождя.
Все, что много говорит воображению, невольно вызывает к себе уважение и заставляет сосредоточиться. Мы углубились в рассматривание каждой мелочи этой комнаты, отныне ставшей исторической, и царившее кругом нас молчание лишь изредка нарушалось голосом проводника, которого мы время от времени тихо о чем-либо спрашивали: в эту минуту нам казалось, что сам император присутствует здесь.
В комнате Жозефины не было ничего интересного, лишь бросалось в глаза отсутствие вкуса и гармонии. Обстановка представляла собой странную, безвкусную смесь всех цветов и стилей, не замечалось ни изящной простоты, ни аристократического замысла, ни любви к старине – наоборот, здесь безраздельно царила мода, эта всемогущая властительница Парижа. Я не могла подавить в себе чувства гордости при мысленном сравнении покоев Жозефины с моими комнатами в Натолине.
Единственное, что было вне всякой критики, – это картинная галерея. Сразу становилось ясно, что устройство ее поручили человеку опытному, с большим артистическим чутьем. Фламандская школа в галерее господствовала над итальянской. Не желая давать здесь скучного описания, которое невеждам покажется неинтересным, а знатокам – недостаточно полным, я укажу только, что в этой галерее имелось несколько великолепных картин Клода Лоррена, Поля Поттера, одна чудесная картина Рейсдаля и множество восхитительных полотен Воувермана.
Что касается архитектуры дома, то она была не только безобразна, но и вульгарна. Главный корпус оказался низким зданием, придавленным крышей с мансардами. Окна узкие и маленькие, двери убогие, украшения тяжелые, одним словом, все носило отпечаток мелочности без простоты и претензий – без величия.
Но сады и в особенности оранжереи были великолепны: в них оказалось столько редких растений из всех стран света, что легко можно было вообразить себя в тропиках.
Высчитывая хотя бы приблизительно издержки на устройство и содержание этих садов, можно сразу заметить, что Жозефина больше всего любила свои растения и цветы, предпочитая их всей окружавшей ее роскоши. Правда, она немало тратила и на туалеты, но чувство, которое питала императрица к своему парку и оранжереям, было настоящей страстью. Сколько прелести придавал празднествам этот красивый, кокетливо убранный уголок и сколько романтических интриг завязывалось на его аллеях блестящим придворным обществом!
Вернувшись домой, я нашла приглашение, которое меня одновременно и удивило, и обрадовало. Это было извещение от дежурного камергера о том, что я приглашена «иметь честь обедать в Сен-Клу с Их Величествами» в тот же день в шесть часов, а теперь было уже десять. Подобной чести удостаивались весьма немногие, а особенно иностранки, потому что император со времени своего брака следовал старому этикету французского двора и обедал только в кругу своей семьи. Потому я решила довести до сведения императора, что мне чрезвычайно неприятна постигшая меня неудача. К счастью, военный министр давал бал, на котором император должен был присутствовать, и, таким образом, мне предоставлялась возможность объясниться с ним, так как я надеялась, что Наполеон, как всегда, обратится ко мне с несколькими словами.
Я поехала на бал раньше, чтобы занять хорошее место. Желая обратить на себя внимание императора, я оделась так, чтобы он меня заметил, и надела все свои бриллианты. Как я и предполагала, император, увидев меня, направился в мою сторону и, приняв недовольный вид, сказал:
– А, графиня! Вы вчера, верно, поздно вернулись домой? Мы все же вас ждали и оставили ваше место незанятым.
Поощренная такой любезностью, я высказала сожаление, которое почувствовала, увидев по возвращении домой приглашение и не имея возможности им воспользоваться.
Он слушал меня, улыбаясь и, по-видимому, забавляясь моей досадой, а затем с милым простодушием напомнил старую пословицу:
– Что отложено, то не пропало, в следующий раз вы получите приглашение вовремя.
Этот разговор, довольно длинный для того, чтобы привлечь внимание остальных гостей, подал повод к самым неуместным предположениям.
Не одна из присутствовавших на балу дам позавидовала моему, как они выражались, положению, поскольку многие втайне добивались благосклонности императора, что не мешало им сохранять пренебрежительно-напускной вид. В следующие дни мне нанесли визиты многие лица, которые раньше и не собирались этого делать, а теперь явились и оставили свои визитные карточки. Тут я убедилась, что низости одинаковы при всех дворах – как при новейших, так и при самых древних. Как они все были далеки от того, что тогда меня занимало! Уехав с бала, я даже не вспомнила о маленьком успехе, который там имела.
Со времени своего выздоровления Шарль навещал меня не так часто, как раньше, и старался выбирать часы, когда я бывала не одна и принимала гостей. Однако он всегда расспрашивал, что я делала, и не переставал руководить мной в моем изучении достопримечательностей Парижа. Вот записка, которую он мне прислал через два дня после великолепного гвардейского бала, о котором немало писалось в тогдашних газетах:
«Что вы делали вчера вечером? Я надеялся встретить вас у герцогини Л. Вы должны были поехать к ней, почему вы там не были? Из боязни, что уже слишком поздно, я не осмелился явиться к вам, или, говоря откровенно, думая застать вас одну, я не решился заехать к вам. Разрешите ли вы мне сопровождать вас завтра утром к Жерару? Там бывают все, чтобы посмотреть на портрет графини Валевской.
Я хочу вас видеть только при посторонних. Может быть, я и кажусь вам странным, но не отнимайте у меня ни вашего доверия, ни вашей дружбы. Будьте ко мне снисходительны, пожалейте меня! Если бы вы только знали, насколько я несчастлив, то поняли бы, что я более, чем когда либо, нуждаюсь в вашей снисходительной дружбе и достоин вашего уважения».
Бывают в жизни минуты, когда одно слово решает будущее. Эти несколько строк вызвали объяснение, которого мы оба боялись и избегали.
Господин де Ф. продолжал относиться ко мне с прежней предупредительностью. Если бы он постоянно искал случая увидеть меня одну и если бы у меня имелись причины не доверять его намерениям, конечно, я была бы настороже, но неизменное упорство, с которым он меня избегал, его постоянная грусть, причины которой я не знала, тайна, которой были окутаны его чувства, и, самое главное, благоразумие, управлявшее всеми его поступками, – все это смущало меня гораздо больше, чем его прежние ухаживания.
Впервые я осмелилась признаться себе, что люблю его, и дала ему это понять. Не могу теперь вспомнить слова, которыми я ему ответила, но, очевидно, в них было столько искренности, столько горячего волнения, что Шарль не мог ошибиться относительно моих чувств к нему и все искусство опытной кокетки не могло бы сделать того, что сделала открытая прямота моего характера, с которой он был хорошо знаком. Через полчаса я получила от него записку: «Зачем вы мне написали? Вы окончательно хотите сделать меня несчастнейшим из людей! Мне необходимо сегодня же вечером видеть вас наедине».
Я была подавлена. Только единственная мысль о его счастье могла на минуту заставить меня забыть строгость моих принципов и непоколебимое решение никогда не нарушать своего долга, но как только во мне проснулась уверенность в бесполезности этих жертв, я почувствовала искреннее отчаяние.
Когда Шарль явился вечером, он нашел меня на том же месте, где я получила его ответ, погруженную в свои думы глубоко, так что он даже испугался. Сидя за письменным столом, я в задумчивости машинально резала перочинным ножом перчатку, причем на пальце показалась капелька крови, при виде которой он, привыкший к опасности, пришел в ужас.
– Что вы делаете! – вскрикнул он, вырывая у меня нож. – Ради Бога, выслушайте меня! Сжальтесь над моим положением. Пришло время, когда честь налагает на меня ужасную обязанность открыть вам все. Увидев вас в Польше, я полюбил вас горячо и преданно. До тех пор я был очень легкомыслен, и вам суждено было произвести во мне полную перемену. Я часто удивлялся тому, что вы внушили мне нечто вроде культа, мне, который был далеко не робок с женщинами, а вам я даже не осмелился намекнуть о своей любви! Вы были окружены в моих глазах таким ореолом чистоты и искренности, вы были так заняты своими детьми и исполнением своего долга, что мне казалось немыслимым, я бы сказал, преступным пытаться совратить вас с истинного пути. А кроме того, вы проявили по отношению ко мне такое искреннее расположение, такое живое участие, что я уехал, вполне уверенный, что вы даже не догадываетесь о моей любви.