Вот сколько я наговорила о малиновке. Право, я не считала себя таким ребенком. Уж не приводит ли тюрьма к слабоумию? А быть может, существует тайная симпатия и любовь между всеми, кто живет и дышит? В течение нескольких дней у меня был здесь мой клавесин, я могла работать, заниматься, сочинять, петь… но ничто не растрогало меня так сильно, как посещение этой птички, этого крошечного живого существа! Да, да, это живое существо, и мое сердце радостно забилось, когда оно оказалось возле меня. Но ведь и мой тюремщик — тоже живое существо, существо, подобное мне. Его жена, его сын, которых я вижу по нескольку раз в день, часовой, который шагает день и ночь по крепостному валу и не спускает с меня глаз, — всё это существа высшей организации, это мои друзья и братья перед лицом Бога. Однако, видя их, я испытываю не приятное, а тягостное чувство. Этот тюремщик напоминает мне темницу, его жена — замок, сын — замурованный в стене камень. В солдате, который сторожит меня, я вижу лишь нацеленное на меня ружье. Мне кажется, что в этих людях нет ничего человеческого, ничего живого, что это машины, орудия пытки и смерти. Если бы не страх оказаться нечестивой, я бы возненавидела их… О моя малиновка! Тебя я люблю, для этого не нужны слова, я чувствую это. Пусть объяснит, кто может, такую любовь.
Еще одно событие. Вот записка, полученная мной сегодня утром. Она написана неразборчивым почерком на грязном клочке бумаги:
«Сестра, тебя посещает дух, значит, ты святая, я и раньше был в этом уверен. Я твой друг и слуга. Располагай мною и прикажи все, что пожелаешь, своему брату».
Кто этот нечаянный друг и брат? Непонятно. Записку я нашла на окне сегодня утром, когда открывала его, чтобы поздороваться с малиновкой. Уж не принесла ли ее птичка? Мне хочется думать, что это она сама и написала ее. Так или иначе, но оно уже знает меня, дорогое крошечное создание, и начинает меня любить. Оно почти никогда не подлетает к кухне Шварцев, хотя из их окошечка исходит запах растопленного сала, который доходит до меня и представляет собою одну из самых неприятных особенностей моего жилья. Однако с тех пор, как к нему привыкла моя птичка, мне уже не хочется никуда переезжать. У малиновки чересчур хороший вкус, чтобы сближаться с этим тюремщиком-дельцом, с его злющей женой и с их уродливым чадом. Нет, это мне она подарила свое доверие и дружбу. Сегодня она снова прилетела ко мне в комнату. Она с аппетитом позавтракала, и в полдень, когда я гуляла по эспланаде, спустилась со своего плюща и начала летать вокруг меня. При этом она издавала какие-то хриплые звуки, как бы желая поддразнить меня и привлечь мое внимание. Противный Готлиб стоял на пороге своей двери и ухмылялся, уставившись на меня бессмысленным взглядом. Его постоянно сопровождает отвратительный рыжий кот, который поглядывает на мою птичку, и глаза у него еще более неприятны, чем у его хозяина. Я трепещу. Я еще больше ненавижу этого кота, чем госпожу Шварц, ту, что обыскивает меня.
Сегодня утром опять записка. Это уже странно. Тот же кривой, заостренный, корявый, неряшливый почерк, та же толстая оберточная бумага. Мой Линдор[118] не знатен, но он нежен и восторжен:
«Дорогая сестра, душа избранная и отмеченная перстом Божьим, ты не доверяешь мне. Ты не хочешь со мной говорить. Не прикажешь ли ты мне что-нибудь? Не могу ли я чем-нибудь тебе услужить? Моя жизнь принадлежит тебе. Располагай своим братом».
Я смотрю на часового. Это придурковатый солдат, который разгуливает взад и вперед с ружьем на плече. Он тоже смотрит на меня и, кажется, скорее расположен послать мне пулю, чем нежную записку. В какую бы сторону я ни взглянула, передо мной огромные серые стены, поросшие крапивой, окруженные рвом, который, в свою очередь, окружен еще одним внешним укреплением. Мне неизвестно ни название его, ни назначение, но оно мешает мне увидеть пруд. А на верхушке этого укрепления расхаживает другой часовой. Мне видны лишь его кивер и кончик ружья, и я слышу, как он громко кричит всякий раз, как какая-нибудь лодка проходит слишком близко от крепостной стены: «Держи дальше». Ах, если бы я могла видеть хоть эти лодки, хоть немного бегущей воды и зеленый ландшафт. Но я слышу только шум весел, плеск волны, иной раз песню рыбака, а издали, когда ветер дует с той стороны, журчанье двух рек, которые соединяются неподалеку от крепости. Так откуда же приходят ко мне эти таинственные записки и эта прекрасная преданность, которой я не могу воспользоваться? Быть может, моей малиновке известно это, но плутовка не желает мне сказать.
Сегодня, во время прогулки по крепостному валу я смотрела во все глаза и заметила в боковой стене той башни, где живу сама, футах в десяти выше моего окна, маленькое узкое отверстие, почти совершенно закрытое последними, самыми высокими ветками плюща. «Не может быть, чтобы такое крошечное оконце освещало комнату живого человека», — содрогаясь, подумала я. Однако мне захотелось что-нибудь разузнать, и я решила подозвать Готлиба. Для этого я попыталась польстить его несчастной мании или, вернее, страсти шить обувь. Я спросила, не может ли он сшить мне пару туфель, и он впервые подошел ко мне без принуждения и ответил без замешательства. Но его манера говорить так же нелепа, как его физиономия, и я начинаю думать, что он не дурачок, а помешанный.
— Башмаки для тебя? — сказал он (ибо он всем говорит «ты»). — Нет, я не осмелюсь. Ведь написано: «Я недостоин развязать ремни на его башмаках».[119]
Его мать стояла в трех шагах от дверей, готовая подойти и вмешаться в разговор. У меня поэтому не было времени заставить Готлиба объяснить мне причину такого смирения или почитания с его стороны, и я поспешила только спросить у него, живет ли кто-нибудь на верхнем этаже, над моей комнатой. Впрочем, я не надеялась получить разумный ответ.
— Нет, там не живут, — весьма рассудительно ответил Готлиб. — И не могут жить — ведь на площадку выходит только одна лестница.
— А эта площадка отделена от всего остального здания? Она ни с чем не сообщается?
— Зачем ты спрашиваешь? Ведь ты знаешь это сама.
— Нет, не знаю, да мне и не надо знать. Я просто хотела побеседовать с тобой, Готлиб, чтобы убедиться, так ли ты умен, как говорят.
— Я очень, очень умен, — ответил бедняга Готлиб серьезным и грустным тоном, сильно противоречившим комизму его слов.
— Если так, ты можешь мне объяснить, — продолжала я (дорога была каждая минута), — куда выходит этот двор.
— Спроси малиновку, — ответил Готлиб с какой-то странной улыбкой. — Она летает повсюду и все знает. А я ничего не знаю, потому что никуда не хожу.
— Как! Ты даже не доходил до верху той башни, где живешь? И не знаешь, что находится за этой стеной?
— Может, я и был там, но ничего не заметил. Я ни на что и ни на кого не смотрю.
— Однако на малиновку ты смотришь, ты ее видишь, ты ее знаешь.
— О, малиновка — другое дело. Ангелов мы знаем. Но это не причина, чтобы смотреть на стены.
— Ты высказал глубокую мысль, Готлиб. Можешь ты пояснить мне ее?
— Спроси у малиновки, говорю тебе, она все знает. Она может летать повсюду, но залетает только к себе подобным. Вот почему она бывает у тебя в комнате.
— Я очень тебе благодарна, Готлиб, ты принимаешь меня за птицу.
— Малиновка не птица.
— Что же она такое?
— Она ангел, и ты это знаешь.
— Стало быть, я тоже ангел?
— Ты сама ответила на свой вопрос.
— Ты очень любезен, Готлиб.
— Любезен! — изумленно спросил Готлиб. — Что это значит — любезен?
— Разве ты не знаешь этого слова?
— Нет.
— А как тебе стало известно, что малиновка прилетает ко мне?
— Я видел. И кроме того, она сама мне сказала.
— Значит, она разговаривает с тобой?
— Иногда, очень редко, — ответил Готлиб, вздыхая. — Но вчера она сказала мне: «Нет, я никогда не войду в твою адскую кухню. Ангелы не общаются со злыми духами».
— Разве ты злой дух, Готлиб?
— О нет, не я, а…
И Готлиб с таинственным видом приложил палец к своим толстым губам.
— Тогда кто же?
Он ничего не ответил, но украдкой показал мне на кота, словно боясь, как бы тот не заметил его движения.
— Так вот почему ты назвал его таким гадким именем! Кажется, Вельзевулом?
— Тсс! — прошептал Готлиб. — Он отлично знает свое имя. И носит его с тех пор, как существует мир. Но он не всегда будет его носить.
— Разумеется. Он потеряет его, когда умрет…
— Он не умрет. Он не может умереть и очень недоволен этим — ведь он не знает, что наступит день, когда он будет прощен.
Тут госпожа Шварц, восхищенная тем, что Готлиб наконец-то разговорился со мной, подошла к нам. Не помня себя от радости, она спросила, довольна ли я им.
— Очень довольна, уверяю вас. Готлиб очень меня заинтересовал, и я теперь буду охотно беседовать с ним.
— Ах, мадемуазель, вы окажете нам огромную услугу. Ведь бедному мальчику не с кем поговорить, а с нами он, как нарочно, постоянно молчит, словно воды в рот набрал. Какой же ты чудак, бедный мой Готлиб! И до чего упрям! Ведь вот ты отлично разговариваешь с дамой, которую совсем не знаешь, а с нами, своими родителями…
Готлиб немедленно повернулся спиной и ушел в кухню, как будто даже не слышал голоса матери.
— Вот так всегда! — воскликнула госпожа Шварц. — Когда его отец или я заговариваем с ним, можно поклясться, что двадцать девять раз из тридцати он вдруг делается глух и нем. Но что же все-таки он вам сказал, мадемуазель? О чем, черт возьми, он мог так долго беседовать с вами?
— Признаться, я не совсем поняла его, — ответила я. — Надо будет познакомиться с ходом его мыслей. Не мешайте ему время от времени разговаривать со мной, и, когда я хорошенько разберусь са