Графиня Рудольштадт — страница 46 из 116

жет быть, не смогла бы исчерпывающе их объяснить, но, мне кажется, в них есть проблеск благородного религиозного наития и дыхание возвышенной поэзии. Особенно поразили меня рассуждения Беме о дьяволе: «В своей схватке с Люцифером бог не уничтожил его. Слепой человек, ты не понимаешь причины? Она в том, что бог сражался с богом. То была борьба одной грани божественного начала с другой его гранью». Помню, что Альберт почти также объяснял земное и преходящее царство источника зла, и капеллан Ризенбурга с ужасом слушал его, считая эту теорию манихейством. Альберт полагал, что наше христианское учение является еще более полным и более суеверным манихейством, чем его собственное, поскольку наше признает источник зла вечным, тогда как Альберт в своей теории допускает оправдание духа зла, то есть обращение и примирение. Зло, по мнению Альберта, лишь заблуждение, и в один прекрасный день божественный свет должен рассеять это заблуждение и прекратить существование зла. Признаюсь вам, друзья мои, пусть даже я покажусь вам еретичкой, это наказание Сатаны, обрекающее, его вечно порождать зло, любить зло и не видеть истины, представлялось и все еще представляется мне чем-то нечестивым.

Словом, Якоб Беме, очевидно, является милленарием, то есть приверженцем идеи о воскресении праведников и их пребывании вместе с Хpистосом в течение тысячи лет безоблачного счастья и высочайшей мудрости на некой новой земле, которая возникнет на развалинах нашей. После чего наступит полное единение душ с богом и вечная награда, еще более совершенная, чем при милленариях. Я хорошо помню, как объяснял этот символ веры граф Альберт, рассказывая мне бурную историю своей старой Чехии и дорогих его сердцу таборитов, которые были насквозь пропитаны этими возродившимися верованиями первых лет христианства. Альберт разделял их взгляды, но вкладывал в них менее буквальный смысл и не говорил так определенно ни о сроке воскресения, ни о продолжительности существования будущего мира. Однако он предчувствовал и пророчески предсказывал близкую гибель человеческого общества, которому суждено уступить место эре высокого обновления. Альберт не сомневался в том, что душа его, выйдя из мимолетных объятий смерти, начнет на сей земле новый ряд перевоплощений, после чего будет призвана созерцать посланную провидением награду и те дни, то грозные, то исполненные счастья, которые обещаны человеческому роду за его усилия. Эта возвышенная вера, казавшаяся столь чудовищной правоверным обитателям Ризеибурга, казавшаяся вначале такой новой и странной мне самой, проникла в меня, и я считаю ее верой всех времен и народов. Несмотря на усилия католической церкви подавить эту веру, на неспособность растолковать и очистить ее от всего материального и суеверного, все же она привлекла к себе и воспламенила много благочестивых и пылких душ. Говорят даже, что ее разделяли и великие святые. Поэтому я тоже предаюсь ей без угрызений совести и без страха, — ведь идея. которую принял Альберт, не может не быть благородной. К тому же она привлекает меня: она бросает отблеск райской поэзии на мое представление о смерти и на те страдания, которые, без сомнения, ускорят ее приход. Этот Якоб Беме пришелся мне по душе. А его последователь, тот, что сидит в грязной кухне Шварцев и весь во власти дивных видений, предается возвышенным мечтам, в то время как родители его стряпают, торгуют и тупеют, кажется мне чистым и трогательным со своей книгой, которую он выучил наизусть, — правда, не совсем понимая ее, — и с нескончаемым башмаком, за который он взялся, чтобы сделать свою жизнь похожей на жизнь учителя. Бедный Готлиб, больной телом и душой, но наивный, искренний и невинный как ангел, тебе, наверное, суждено разбиться, падая с высокого крепостного вала во время воображаемого полета в небо, или погибнуть от преждевременных недугов! Ты пройдешь по земле, словно непризнанный святой, словно изгнанный ангел, так и не поняв, что такое зло, не изведав счастья, даже не почувствовав тепла освещающих мир солнечных лучей, ибо ты поглощен созерцанием мистического солнца, озаряющего твои мысли! Никто не узнает, не пожалеет, не оценит тебя по заслугам! Я, одна только я, открыла тайну твоих размышлений, одна я разделяю твою прекрасную мечту и могла бы найти в себе силы, чтобы отыскать и осуществить ее в своей жизни, но я умру в расцвете молодости, как и ты, ничего не свершив, не испытав радости бытия. В щелях стен, укрывающих и пожирающих нас обоих, растут чахлые маленькие растения. Их ломает ветер, они не видят солнечного света, они засыхают здесь, не принося ни цветов, ни плодов. И все-таки они возрождаются снова. Но это уже другие семена — их издалека занесло сюда морским ветерком, и они пытаются прорасти и жить на остатках прежних. Не так ли прозябают узники, не так ли заселяются вновь тюрьмы?

Но не странно ли, что рядом со мной оказался здесь восторженный человек — более низкого уровня, нежели Альберт, но, как и он, исповедующий тайную религию, презираемую, преследуемую, подвергающуюся глумлению? Готлиб уверяет, что в его стране есть много последователей Беме, что многие башмачники открыто исповедуют это учение, что основы его с незапамятных времен укоренились в душе народа и его многочисленных неизвестных философов и пророков, которые некогда воспламенили Чехию, и что этот священный огонь и ныне тлеет под пеплом во всей Германии. В самом деле, я помню, как Альберт рассказывал мне о пылких башмачниках — гуситах, об их смелых предсказаниях и грозных подвигах во времена Яна Жижки. Самое имя Якоба Беме свидетельствует об его славном происхождении. Не знаю, что происходит в созерцательных умах многотерпеливой Германии Бурная и рассеянная жизнь отвлекла меня от подобных наблюдений. Но пусть Готлиб и Зденко будут самыми скромными адептами таинственной религии, которую Альберт хранил в душе как драгоценный талисман, — все же я чувствую, что их религия принадлежит и мне, поскольку она провозглашает будущее равенство всех людей и будущее торжество справедливости и милосердия бога на земле. Да! Я должна верить в царство божье, которое Христос возвестил людям. Я должна надеяться на крушение этих неправедных империй и нечестивых сообществ, чтобы иметь возможность не сомневаться в провидении, пославшем меня сюда!

Об узнице номер два никаких известий. Если только слова, которые мне передал Мейер, не бесстыдная ложь, то это — Амалия Прусская, и она обвиняет меня в измене. Да простит ее бог за то, что она усомнилась во мне, — ведь я не усомнилась в ней, хотя ее обвиняли в том же. Больше не буду предпринимать никаких попыток ее увидеть. Стараясь оправдаться, я могла бы опять повредить ей, как уже повредила, сама того не зная.

Моя верная малиновка не забывает меня. Увидев у меня в комнате Готлиба без его кота, она подружилась с ним, и бедный Готлиб просто с ума сошел от радости и гордости. Он называет ее госпожой малиновкой и не смеет говорить ей «ты». Когда он кормит ее, то весь дрожит от глубокого почтения, даже благоговения. Я тщетно силюсь убедить его, что это самая обыкновенная птичка, он все так же уверен, что это небесный дух, принявший вид птицы. Пытаясь развлечь его, я немного знакомлю его с музыкой, и, право же, у него есть музыкальные способности. Шварцы в восторге от моих забот, они хотели поставить в одной из своих комнат спинет, чтобы я могла заниматься с их сыном и упражняться сама. Но я не решаюсь принять это предложение, хотя так обрадовалась бы ему еще несколько дней назад. Теперь я не осмеливаюсь петь даже в своей каморке — так велик мой страх привлечь внимание грубого меломана, экс-профессора по классу трубы, да накажет его бог!

10 мая. Я давно уже спрашивала себя, что сталось с теми неведомыми друзьями, с теми чудесными покровителями, которые собирались вмешаться в мои дела и о которых мне когда-то сообщил граф де Сен-Жермен. Очевидно, они сделали это лишь для того, чтобы ускорить приближение несчастий, которыми мне грозила благосклонность короля. Если это те самые участники заговора, думала я, чье наказание я разделяю, то все они либо разогнаны или сокрушены одновременно со мною, либо покинули меня после моего отказа освободиться из когтей Будденброка в тот день, когда меня перевезли из Берлина в Шпандау. Так вот! Они появились вновь и своим посредником избрали Готлиба. Смельчаки! Только бы они не навлекли на голову этого невинного юноши таких же бед, как на мою!

Сегодня утром Готлиб украдкой передал мне записку следующего содержания:

«Мы подготовляем твое освобождение — эта минута близится. Но тебе грозит новая опасность, которая немного замедлит успех нашего плана. До тех пор пока мы не уведомим тебя и не дадим подробных указаний, остерегайся любого, кто будет подстрекать тебя к бегству. Тебя хотят заманить в ловушку. Будь настороже и оставайся такой же сильной, как до сих пор. Твои братья Невидимые»

Эта записка упала сегодня утром к ногам Готлиба, когда он проходил по одному из тюремных дворов. Он твердо уверен, что она упала с неба и что тут не обошлось без малиновки. Стараясь не особенно противоречить его фантазиям, я все же начала расспрашивать его и узнала странные вещи, быть может не совсем лишенные вероятности. На мой вопрос, знает ли он, кто такие эти Невидимые, он ответил:

— Этого не знает никто, хоть все и притворяются, что знают.

— Как, Готлиб, ты, значит, слышал о людях, которых так называют?

— Когда я был в учении у главного городского башмачника, о них много говорили.

— Вот как! Значит, народ их знает?

— Да, но из всех разговоров, какие я слышал до тех пор, только этот стоило услышать и запомнить. Один бедный работник, наш товарищ, так серьезно поранил себе руку, что ему собирались отнять ее. Он был единственной опорой большой семьи и до этого случая помогал ей с большим мужеством и любовью. Как-то раз он пришел навестить нас с забинтованной рукой и, глядя, как мы работаем, грустно сказал: «Какие вы счастливцы, у вас здоровые руки! А мне уж, видно, придется лечь в больницу. И старуха мать пойдет просить милостыню, чтобы мои маленькие братья и сестры не умерли