Графиня Солсбери. Эдуард III — страница 2 из 48

во сего выслушайте обет, который я сейчас дам. Садитесь, благородные милорды, и, прошу вас, не пророните ни слова из речи моей.

Все сели, только Эдуард и Робер продолжали стоять.

И король, вытянув правую руку над столом, сказал:

— Клянусь поставленной передо мной цаплей, сей жалкой и дряблой плотью самой пугливой птицы, что не пройдет и полугода, как со своей армией я переправлюсь через пролив и вступлю на землю Франции, куда проникну через Геннегау, Гиень или Нормандию; клянусь, что буду сражаться с королем Филиппом повсюду, где найду его, пусть даже в моей свите и в моей армии будет вдесятеро меньше солдат. Наконец, клянусь, что от сего дня не пройдет и шести лет, как из моего лагеря будет видна колокольня славного собора Сен-Дени, в котором покоится тело моего предка, и клятву эту даю, невзирая на присягу в ленной зависимости, что была принесена королю Филиппу в Амьене, ибо меня принудили ее дать, когда я был еще ребенком. Ах, граф Робер, вы жаждете битв и схваток, ну что ж, обещаю вам, что ни Ахилл, ни Парис, ни Гектор, ни Александр Македонский, покоривший много стран, никогда не оставляли на своем пути таких опустошений, какие я принесу во Францию, если только Всевышнему, Спасителю нашему Христу и праведной Деве Марии будет угодно не дать мне погибнуть в сих тяжких трудах до исполнения обета моего. Я все сказал. А теперь, граф, уберите цаплю и сядьте подле меня.

— Нет, ваше величество, это еще не все, — возразил граф. — Необходимо обнести цаплю вокруг стола: здесь, быть может, найдется благородный рыцарь, что почтет за честь присовокупить свой обет к обету короля.

Сказав это, граф повелел девушкам снять со стола серебряный поднос с цаплей и снова стал обносить его в сопровождении своих менестрелей, что аккомпанировали на виолах девушкам, певшим песню Жильбера де Бернвиля. Так, с музыкой и пением, подошли они к графу Солсбери, сидевшему рядом с красавицей Алике Грэнфтон. Робер Артуа остановился, велев девушкам поставить перед рыцарем блюдо с цаплей, что они и сделали.

— Прекрасный рыцарь, вы слышали слова короля Эдуарда? — обратился к нему Робер. — Во имя Христа, Властителя мира сего, умоляю вас дать обет над этой цаплей.

— Вы поступили правильно, прося меня поклясться всеблагим именем Иисуса, — ответил Солсбери, — ведь если вы попросили бы меня принести клятву во имя Пресвятой Девы, я отказал бы вам, ибо уже не знаю, царит она на небесах или на земле, настолько дама, чьим рабом я служу, горда, мудра и прекрасна. Пока она еще ни разу не призналась мне в своей любви, потому что до сей минуты я не смел домогаться ее благосклонности. Ну а сегодня я молю ее даровать мне всего одну милость — коснуться пальчиком моего правого глаза.

— Клянусь честью, что дама, чьей любви столь почтительно добивается кавалер, не в силах ответить отказом, — с нежностью сказала Алике. — Вы просили мой пальчик, граф, но я хочу щедро одарить вас и отдаю вам свою руку.

Солсбери схватил протянутую руку и с восторгом осыпал ее поцелуями; потом он положил ее на свое лицо так, что ладонь полностью прикрыла его правый глаз.

— Как, по-вашему, глаз совсем не видит? — спросил он.

— О да! — ответила Алике.

— Ну что ж, клянусь, что вновь открою этот глаз лишь тогда, когда ступлю на землю Франции! — воскликнул Солсбери. — Клянусь, что до той минуты ничто — ни ветер, ни все мучения и раны — не заставит меня его открыть, клянусь, что до того мгновения буду сражаться с закрытым правым глазом и на турнирных поединках, и в боях. Таков мой обет, и будь что будет! Ну, а вы, о госпожа моя, разве не принесете обета?

— Конечно, ваша светлость, я это сделаю, — зардевшись, сказала Алике. — Клянусь, что в тот день, когда вы, поправ землю Франции, вернетесь в Лондон, я отдам вам свое сердце и всю себя с тем же прямодушием, с каким вручила вам сегодня свою руку, а в залог сего обещания возьмите мой шарф, дабы он помог вам в свершении вашего обета.

Солсбери преклонил перед ней колено, и Алике завязала ему шарфом правый глаз под рукоплескания всех гостей. После этого Робер велел убрать от графа поднос с цаплей и вновь пошел вдоль стола со своей свитой из менестрелей, девушек и жонглера; на сей раз она остановилась за спиной Иоанна Геннегауского.

— Благородный сир де Бомон, не соблаговолите ли вы, будучи дядей короля Англии и одним из храбрейших рыцарей христианского мира, дать над моей цаплей свой обет в том, что свершите какое-либо великое деяние против королевства Франция?

— Да, брат мой, — ответил Иоанн Геннегауский, — ибо я тоже изгнанник, подобно вам, из-за того, что помог королеве Изабелле отвоевать ее Англию. Посему даю клятву: если король пожелает назначить меня своим маршалом и идти через мое графство Геннегау, я приведу его армию на земли Франции, чего не сделал бы ни для кого на свете. Но ежели когда-нибудь король Франции, мой единственный и истинный сюзерен, вновь призовет меня из изгнания, я буду просить племянника моего Эдуарда освободить меня от данного ему слова и сразу же отправлюсь вновь присягать французскому королю.

— Это справедливо, — сказал Эдуард, — поскольку мне известно, что по происхождению и в душе вы больше француз, чем англичанин. Поэтому приносите обет в полной уверенности, ибо, клянусь короной, в случае необходимости я сниму его с вас! Граф Робер, велите поднести цаплю Готье де Мони.

— О нет, ваше величество, нет, прошу вас! — воскликнул молодой рыцарь. — Ведь вы знаете, что нельзя давать сразу два обета, а я уже дал один — отомстить за моего отца, убитого в Гиени, найти его убийцу и отыскать могилу, чтобы прикончить на ней этого злодея. Но будьте уверены, ваше величество, я сведу свои счеты с королем Франции.

— Мы верим вам, мессир, нам по душе и ваше обещание, и клятва Иоанна Геннегауского.

Пока продолжался этот разговор, Робер Артуа подошел к королеве, велел поставить перед ней поднос с цаплей и, преклонив колено, молча застыл в ожидании. Тогда королева повернулась к нему и с улыбкой спросила:

— Чего вы ждете от меня, граф и что изволите просить?

Вы же знаете, что женщина не может приносить обета, она подвластна своему повелителю. Посему да устыдится та, кто в подобных обстоятельствах забудет свои обязанности до такой степени, что не получит на то дозволения своего господина!

— Смело приносите ваш обет, королева, — сказал Эдуард, — а я даю вам клятву, что с моей стороны вам будет только помощь и никаких препятствий.

— Хорошо, — начала королева, — я еще не говорила вам, что беременна, ибо боялась ошибиться. Но сейчас, любезный мой повелитель, я чувствую, что во чреве моем шевелится дитя. А посему выслушайте меня, и я, раз вы дозволили мне дать обет, клянусь Господом нашим, рожденным Пресвятой Девой и умершим на кресте, что рожать буду только на земле Франции, и если у вас не достанет мужества отвезти меня туда, когда придет мой час разрешиться от бремени, то клянусь пронзить себя вот этим кинжалом, дабы сдержать клятву, пусть даже ценой жизни моего младенца и спасения души моей. Судите сами, ваше величество, так ли много у вас потомства, чтобы сразу потерять жену и ребенка.

— Довольно обетов! — изменившимся голосом воскликнул король. — Хватит подобных клятв и да простит нас Бог за них!

— Правильно, — согласился Робер Артуа, вставая, — надеюсь, благодаря моей цапле было принесено даже больше обетов, чем нужно сейчас, чтобы король Филипп вечно раскаивался в том, что изгнал меня из Франции.

В эту минуту дверь в зал отворилась и герольд, подойдя к Эдуарду, сообщил о приезде из Фландрии посланца от Якоба ван Артевелде.

II

Эдуард ненадолго задумался, прежде чем ответить герольду, потом, с улыбкой обратившись к рыцарям, давшим обеты, сказал:

— Господа, вот у нас и появился союзник. Кажется, я бросил семена вовремя и в добрую землю, ибо мой замысел начинает в свой срок давать плоды и теперь я могу предсказать, с какой стороны мы вступим во Францию. Сир де Бомон, мы назначаем вас маршалом.

— Милостивый государь, наверное, вы поступили бы правильнее, положившись в решении вопроса о наследовании только на дворян, — ответил Иоанн Геннегауский, — ведь простонародью очень выгодно поддерживать междоусобицы сильных мира сего. Когда знать и королевская власть враждуют друг с другом, народу достаются трофеи, а волкам — трупы. Разве эти чертовы фламандцы не воспользовались нашей борьбой с Империей, чтобы избавиться от нашей власти? А теперь, видите ли, они сами себе хозяева, как будто управлять графством Фландрия — это сукна валять или хмельное пиво варить.

— Благородный мой дядя, — улыбнулся Эдуард, — вы, будучи соседом фламандцев, слишком сильно заинтересованы в этом, чтобы мы смогли полностью положиться на ваше мнение, которое нужно узнать у добрых людей Ипра, Брюгге и Гента. Впрочем, если они воспользовались вашими распрями с Империей, чтобы выйти из-под вашей власти, то разве вы, сеньоры, не использовали междуцарствие, чтобы ускользнуть из-под имперской власти и настроить себе замков, которые фламандцы у вас пожгли? Это ставит вас, если я не ошибаюсь, по отношению к Людвигу Четвертому Баварскому и Фридриху Третьему почти в такое же положение, в каком коммуны Фландрии находятся по отношению к Людовику де Креси. Поверьте мне, Бомон, не будем защищать этого человека, который позволял вертеть собой какому-то аббату из Везле, ничего не смыслил в управлении страной и думал лишь о том, как бы самому обогатиться за счет народа. Вы помните моралите, что лет десять тому назад с большим успехом разыграли перед нами цирюльники из Честера? Нет, не помните, ибо, если я не забыл, вы со своими людьми вернулись во Фландрию из-за ссоры, что произошла на Троицын день тысяча триста двадцать седьмого года между геннегаусцами и англичанами в нашем городе Йорке. Так вот, это моралите, хотя тогда было мне всего пятнадцать лет, стало для меня большой наукой. Хотите, я вам его расскажу?

Все с любопытством обернулись к Эдуарду.

— Слушайте же, что изображалось в этом моралите! После того как у бедной четы королевские сборщики налогов отняли все, потому что она не могла уплатить подать, остался у них вместо мебели лишь старый сундук, на котором они сидели и, горько стеная, оплакивали свое разорение. Но тут сборщики снова вернулись: они вспомнили, что в жалкой хижине был еще старый сундук, а они забыли его забрать. Крестьяне просили оставить его, чтобы складывать в нем хлеб свой, когда он у них появится. Королевские сборщики не желали ни о чем слушать и, невзирая на мольбы и рыдания бедняков, заставили их подчиниться. Но едва те встали, как крышка поднялась, а из сундука выскочили три черта и утащили с собой сборщиков налогов. Эта сцена осталась у меня в памяти, и я, дорогой мой дядя, теперь всегда считаю неправыми тех, кто, отняв все у своих вассалов, хочет еще забрать у них сундук, на котором они сидят, проливая слезы.