и, что это куда хуже зоны, любой срок когда-то кончается, а лечить, причем весьма болезненно, могут всю оставшуюся жизнь…
Впрочем, защитник посчитал такой исход полной своей победой. Конфиденциально называл матери Сашка сумму, за которую ее сын через три года может вернуться на волю. Называл и другую, значительно большую, гарантирующую освобождение буквально через пару месяцев обязательных процедур.
Она слушала цифры в долларах, мелко трясла головой и смотрела на адвоката ничего не понимающими глазами; а потом начинала рассказывать, каким замечательным был Сашок в детстве (на возрасте примерно семи лет воспоминания резко обрывались, стертые последними событиями).
…А Первым Парнем на деревне стал Пашка-Козырь, получив в качестве приложения к почетному званию еще и Наташку. Многие удивлялись, некоторые открыто попрекали ее короткой памятью и странным выбором – она не вступала в споры и не оправдывалась, а, обнимая длинное и нескладное тело Пашки, смотрела на него влюбленными и верящими глазами…
Он ее веру вполне оправдал, стал исключением, не повторив обычного пути Первого Парня: устроился в Гатчине на завод с бронью от армии, через год поступил в институт на вечерний; вставал в четыре утра, чтоб поспеть к смене, уставал жутко, но шел к диплому уверенно и неуклонно – и неожиданно, но вовремя бросил учебу на четвертом курсе (Наташка ждала второго ребенка); ринулся в набирающий обороты российский бизнес – удачно; поднялся по этой крутой и скользкой лесенке; еще через три года купил квартиру в городе, приезжал к родителям в Спасовку пусть на трехсотом, но «мерседесе» – никто, даже былые дружки-погодки, не звал теперь Пашкой-Козырем, исключительно Павлом, а порой уже и Павлом Филипповичем…
Да и то сказать, был он среди всех Козырей самым цепким, и знающим, чего хотеть, и никогда не ошибающимся…
Глава 301 июня, воскресенье, ночь, утро, день
Призраки, чтобы напугать как следует – до дрожи, до икоты, до желудочных колик, – должны появляться неожиданно и желательно поблизости от объекта, которому адресован их визит.
Смутный силуэт, белеющий сквозь черноту графского парка, Кравцов увидел издалека, едва прошел через пролом в бетонной ограде. И соответственно за гостя из мира иного не принял. Хотя возвращался от Ермаковых поздно, когда ждать каких-либо визитеров в «Графской Славянке» не приходилось…
Призрак при ближайшем рассмотрении оказался Аделиной. Она сидела на большом валуне неподалеку от вагончика, поджав ноги и обхватив руками колени. Вид имела грустный – точь-в-точь сестрица Аленушка, чей парнокопытный братец ускакал в ночь, полную волков и опасностей.
– От великого писателя пахло имеретинским вином и молодым барашком, – печально приветствовала она Кравцова. – А камень, между прочим, такой холодный… Как я ни пыталась его согреть, ничего за три часа не получилось. Не только с писателями такое бывает, с минералами тоже…
– Извини, но…
– Знаю, ты сегодня очень занят. Но вообще-то завтра уже наступило, и довольно давно…
Он обнял ее за плечи и почувствовал: Ада не кокетничала – действительно сильно озябла.
– Простудишься ведь… – виновато сказал Кравцов. – Пойдем, срочно напою тебя горячим чаем.
– Все вы, мужчины, с чая начинаете, – вздохнула Аделина. – А потом оказывается, что у вас жена и трое детей…
– Не бойся, у меня всего двое, – утешил Кравцов, отпирая дверь. И ни слова не сказал о том, что овдовел полгода назад. Он подозревал, что про это Аделина знает. И не только про это. К тому же после сегодняшнего (вернее – вчерашнего) нежданного открытия он действительно хотел напоить ее чаем – не более того.
– Хоромы… – протянула Ада, оказавшись внутри. – Мечта хозяйки. Сорок минут – и генеральная уборка закончена. А это что? Кухня? Можно зайти?
– Типовой пищеблок ПБ-7, товарищ генерал! – бодро отрапортовал Кравцов, включая электрочайник (алюминиево-антикварного вида, со свистком). – Предназначен для приготовления пищи в полевых условиях для бригады численностью до семи человек, а также для отогревания горячим чаем примерзших к минералам девушек! Докладывал дежурный по пищеблоку старший лейтенант Кравцов!
– Вольно! – скомандовала Ада, с трудом проскользнув в пищеблок и оказавшись зажатой в тесном треугольнике между Кравцовым, плиткой и холодильником. И добавила, привставая на цыпочки:
– Вообще-то примерзших девушек иногда отогревают и другими способами…
После этого довольно долго не говорила ничего.
Нельзя сказать, что писатель Кравцов так вот сразу взял и потерял голову от поцелуев двадцатилетней девушки, позабыв обо всем на свете. Отнюдь нет. Например, когда надрывный свист чайника стал совсем уж раздражающим, он вспомнил-таки, зачем они тут, и вслепую, за спиной, нашарил штепсель и выдернул из розетки… Но кое о чем, без сомнения, позабыл. Например, о намерении ограничиться чаем.
Он повлек ее в сторону пинегинского «траходрома», мимолетно подумав: вот уж не ждал, что пригодится эта конструкция… Потом связных мыслей не осталось, и не осталось мешавшей им одежды, и губы ласкали губы, а руки – тела, и все было замечательно. Но когда его рука скользнула вниз – Ада резко оттолкнула и руку, и ее владельца.
Кравцов почувствовал, как напряглось ее тело, и почти физически ощутил леденящий холод, словно неосторожным движением раздавил колбу с жидким азотом. И все кончилось, так и не начавшись.
Он приподнялся на локте и спросил:
– А зачем, собственно, ты все затеяла?
Хотел, чтобы прозвучало холодно, но получилось обиженно и разочарованно.
Она прижалась к нему, провела пальцами по лбу, по щеке, по шее, по груди… Зашептала:
– Не хмурьтесь так, господин писатель. Даже в темноте чувствуется, какое у вас каменное лицо… Я сделала это, потому что очень хотела. И не подумала, что сразу зайдет так далеко. Поверь, что целомудренные барышни встречаются не только в романах позапрошлого века…
Кравцов не поверил. Тем более что ее пальцы, наглядно опровергая слова, сползали все ниже и уверенными движениями взяли в плен наиболее разочаровавшуюся часть тела и немедленно заставили ее исполниться новых надежд…
– Но на дворе двадцать первый век, и тургеневские девушки кое-чему научились… – шепнула Ада.
Ее губы скользнули вниз, вслед за пальцами, и Кравцов скоро понял, что тургеневские барышни научились за полтора века весьма даже многому… Потом пришел его черед доказать, что и мужчина может доставить немалое удовольствие своей девушке, желающей и далее оставаться девушкой. Потом выяснилось, что удовольствие можно доставлять обоюдно и одновременно. Потом…
Много чего было потом.
Но главный порог они так и не переступили.
Алекс вновь проснулся на рассвете. И вновь услышал голос – причем услышал не окончательно проснувшись, а на той тонкой границе сна и яви, когда тающие обрывки сновидения сплетаются воедино с вытесняющей их реальностью.
В этом полусне голос звучал громко, отчетливо. И хотя язык оказался незнаком, Алекс отчего-то прекрасно понимал все, что ему говорят, – вернее, приказывают. Привыкший наяву приказывать сам и давненько уже не плясавший под чужую дудку, он тем не менее был готов выполнить эти приказания и знал, что не только готов – но и сможет. Что совсем уж странно: это знание доставляло Алексу радость – тихую, спокойную, умиротворенную.
Потом он проснулся – вернее, не открывая глаза, перешел в некую стадию, где сна почти не остается, хотя и бодрствующим человека назвать трудно.
Но все исчезло – и понимание, и готовность, и радость.
Лишь голос остался. Где-то очень далеко кто-то еле слышно бубнил какие-то непонятные слова… Алекс не обратил внимания, посчитав их остатками сна, немного задержавшимися в реальности.
Он протянул руку – сонным, вялым движением, чтобы привычно нащупать мочалку (кстати, с которой из них он вчера завалился?) и привычно устроить ей утреннюю прочистку труб, благо инструмент для этого уже пребывал в полной боевой, только вот привязалась легкая, ноющая боль в паху, не первое утро, пока ничему не мешает, но…
Рука поднялась и опустилась, скользнула по простыне, по одеялу, – впустую. Мочалки не было.
Тут он рывком поднял веки – и проснулся окончательно.
МОЧАЛКИ НЕ БЫЛО.
Алекс тяжело поднялся и столь же тяжело протопал по своим апартаментам, не слушая бубнеж голоса.
Слабая надежда, что подстилка готовит завтрак на крохотной кухоньке или мажется-прихорашивается в соседней комнатушке, исчезла. За перегородкой, на родительской половине мочалке (да кто же она – сегодняшняя?) делать нечего. Туда и сам Алекс уже несколько лет не казал носа…
Если же телка УШЛА от Первого Парня, до того как он ей сказал: ступай! – то это значит, что… Что это значит, Алекс придумать не успел – у него забрезжили первые смутные воспоминания.
Голос по-прежнему что-то и откуда-то бубнил. Алекс махнул рукой, отгоняя его словно надоедливую муху, – чтобы не мешал собрать воедино бессвязные обрывки в единую причину беспрецедентного факта: одинокого пробуждения.
И он вспомнил.
Точно. Все так и было. Мочалка пришла новая. Имя ее так в памяти и не всплыло, да и не важно. Привел ее Колька-Шпунт. С него, значит, и спрос. Потому что проклятая девка решила повыкобениваться и проигнорировать порядки, установленные Алексом в их компании. Первым должен быть он – всегда и во всем. С любой мочалкой – тоже. Потом – пользуйтесь, не жалко, пока Первый Парень вновь не обратит на подстилку свое благосклонное внимание.
Но вчера что-то сломалось. То есть поначалу все шло путем – мочалка, изрядно уже поддатая, пошла с ним и даже позволила хорошенько проверить, что у нее наросло за пазухой, но потом… Да, все произошло на крыльце – Алексу отчего-то взбрело в голову впендюрить ей прямо там, на свежем воздухе. Короче, чтобы не вспоминать мерзкие подробности, кончилось вот чем: стерва убежала в ночь, Алекс же остался – с полуспущенными штанами и с руками, вцепившимися в пах – именно туда угодила ногой поганая лярва.