Грамматика порядка — страница 10 из 16

[336]

Представлению о «советской личности» в исследовательской литературе нередко предпосланы образцы художественной риторики и те примеры высказывания, которые, не являясь в полном смысле художественными (в частности, обширная литература по «коммунистическому воспитанию личности»), основаны на тех же метафорических фигурах и перформативах. В свою очередь, понимание советского режима весьма медленно освобождается от схем, предложенных профессиональными советологами и советскими критиками еще в 1970-е годы. Это образ режима вне времени, который парадоксально соединяет в себе черты непрерывной чрезвычайной мобилизации и патерналистского «застоя», делая «неподвижное» синонимом «советского»[337]. Взгляды на «советскую личность» и «советский режим» хорошо согласуются между собой, пока метафора тотальности, вплоть до уже упоминавшегося «тоталитаризма», используется в качестве направляющего принципа при описании всей истории Советского Союза 1920–1980-х годов. Этический посыл, который оправдывает ее использование, обеспечивает вместе с тем и сильный эстетический эффект, поскольку поддерживает по-своему экзотический и убедительный образ сурового порядка, расцвеченного исключительно в серые и стальные тона.

Между тем все исследовательские данные опровергают эту иллюзию. Как свидетельствует материал предшествующих глав, понятийная структура советского режима, которая доступна наблюдению при отказе от увлеченно-обличительного взгляда, очень подвижна. Эволюция официальной риторики и словаря гуманитарных наук, напрямую встроенных в воспроизводство «социализма», дает представление о глубоких сдвигах в его основаниях – не всегда объявленных административных и символических революциях. Триумфальный возврат в 1960-х годах понятия «личность» в словарь гуманитарных наук и официальной риторики является индикатором одного из таких сдвигов. «Личность» приобретает привилегированное место в интеллектуальных и политических иерархиях СССР вслед за официальным разоблачением культа личности – заставляя несколько поспешно предполагать, что единственным индивидом, чье право на личность прежде признавалось официально, был Иосиф Сталин. Объявленной административной революцией конца 1950-х годов становится десталинизация политического режима.

Однако поворотным моментом в серии проектов советской цивилизации оказывается не столько внутрипартийная критика сталинизма Никитой Хрущевым, сколько предложенные им пути «возврата» к ленинской модели. Менее заметная и при этом более масштабная символическая революция разворачивается не в той области политического языка и мышления, где поставлен под вопрос «культ одной личности», а там, где «личность трудящихся» соединяется с их «благосостоянием». С этой точки зрения крайне показательна критика, в свою очередь, адресованная государственной администрацией КНР новому советскому руководству, в частности, упреки в ревизионизме, которые звучали с позиций ортодоксального, аскетически-милитаристского представления о пролетарской революции, вполне согласующегося с официальной риторикой сталинского периода. В конечном счете не оказывается ли, что в столкновении двух воображаемых, отдающих приоритет или самоотверженному подъему (масс), или росту (индивидуального) благосостояния, была заключена гораздо более серьезная коллизия, чем узнаваемый конфликт между двумя коммунистическими ортодоксиями, с одинаковым пылом обвиняющими друг друга в ереси?

Понятие в символическом и социальном порядке

Выстраивая генеалогию отдельного политического или научного понятия, мы так или иначе вычленяем его из обширных и подвижных массивов высказываний, которые, в свою очередь, отсылают к различным способам видеть социальный мир и соответствующим образом им распоряжаться. В противоположность логической абстракции языка[338], при обращении к его социальной реальности, невозможно установить однозначное соответствие между понятием и классом объектов. Единичное политическое понятие не имеет «собственного» объектного значения и приобретает таковое только в подвижной и насыщенной вариантами сети, которую оно образует с другими понятиями, даже (если не прежде всего) когда речь идет о таких ригидных на первый взгляд символических системах, как официальная государственная риторика или политически цензурируемый язык социальных и гуманитарных наук. Понятие «личность», смысл которого меняется в начале 1960-х годов в контексте всей категориальной системы советского режима, пришедшей в движение, является ярким тому подтверждением.

Социальный смысл понятия задается прежде всего его ценностью (пользуясь соссюровским термином), в частности, положительной или отрицательной коннотацией, которой нагружают его понятия того же семантического гнезда или тематические связи в ближайшем контексте. В той мере, в какой в 1920–1930-е годы официально лицензированная критика обращена на капиталистические отношения, но также на индивидуалистические, мелкособственнические и мелкобуржуазные тенденции в быту и производстве, «коллективное» превращается в господствующее определение нового стиля жизни, а понятие «личность» не столько дублирует негативный полюс, закреп ленный за «индивидуальным» и «индивидуализмом», сколько растворяется в языке коллективных черт советской общности. В универсальной перспективе личное переопределяется в терминах коллективного и классового: «С точки зрения отдельной личности план предполагает известное принуждение. С точки зрения класса в проведении плана есть неизбежный элемент борьбы… Этому плану и дисциплине должно подчиниться и право отдельной личности на труд»[339]. Однако и обыденное употребление понятия в политической риторике 1930-х также показательно: «личность» (в отличие от «личного»: «личный контакт», «личное участие») чаще фигурирует в негативно нагруженном контексте: «Я имею в виду хорошо известные нашей общественности антисоветские судебные процессы по искам всяких темных личностей, стекавшихся в Париж из разных стран и неизменно получавших от французского суда удовлетворение по своим дутым претензиями к нашим хозорганам»[340] или «Это – махровый контрреволюционер, несомненно большой интриган, несомненно утонченный палач и совершенно бездарная личность»[341].

В научной реальности война понятий получает вполне отчетливое институциональное выражение, например, в виде отметивших конец 1920-х годов чисток в университетской среде и Академии наук, направленных против буржуазных элементов, которые противодействуют коллективному духу и насаждают индивидуализм[342]. На протяжении 1930–1950-х годов административное преимущество почти неизменно сохраняют сторонники «классового подхода» к знанию и «науки на службе практики». Их доминирование в органах научной администрации гарантирует постоянство этой семантической асимметрии между «коллективным» и «общественным», с одной стороны, «индивидуальным» и «личным» – с другой.

В свою очередь, нарушение асимметрии и возвращение в легитимный научный словарь понятия «личность», наделенного самостоятельной позитивной ценностью[343], характеризует изменение не только семантического баланса в советском официальном и научном высказывании, но и баланса политических сил внутри государственной и научной администрации[344]. Категориальные сдвиги, в ходе которых «личность» занимает ключевое место в языке социальных и гуманитарных наук, происходит вслед за институциализацией или укреплением позиций самих дисциплин, в частности, психологии и социологии[345]. Именно потому позднесоветскую историю этого понятия было бы совершенно неверно рассматривать как момент «внутренней» истории науки или «чистой» динамики ее языка – если о таковых вообще можно вести речь. Перипетии тематизации «личности» составляют часть политической истории понятий, которая в 1950–1960-е характеризуется серьезным сдвигом в определении реальности: одновременным формированием новых мыслительных схем и их институциональной инфраструктуры, закрепленных за этим понятием.

Следовательно, чтобы установить смысл отдельного понятия, необходимо уйти от «точной», дисциплинарно ограниченной, реконструкции языка социологии или психологии позднесоветского периода и обратить внимание прежде всего на то общее, что есть в категориальной структуре официальной политической риторики и социальных/гуманитарных наук. Такие общие категории обнаруживаются как в области четко кодифицированного воображаемого (включая идеальные модели в политике и науке, нормативные предписания и декларации о намерениях – все то, что образует официальное высказывание и его коллективные производные), так и в области практических операций над социальным миром на основе вновь формирующейся категориальной сетки (включая государственную статистику, юридические кодексы, научные методики, техники экономического и политического управления и т. д.).

Вместе с тем наличие общих оснований в политических и научных классификациях одного периода заставляет обратиться к вопросу об условиях их поддержания в длительной перспективе. Любой поворот политического курса – это прежде всего изменение базовых политических классификаций, которое в рамках советского символического порядка включает научные, о чем неизменно свидетельствуют понятийный строй и административные последствия научных и философских дискуссий 1920–1950-х годов. При этом сформулированные в локальных (вплоть до внутридисциплинарных) символических битвах оппозиции не только получают статус универсальных политических различий, но и воспроизводятся как опорный контекст в более поздних образцах риторики и полемики. Именно такое воспроизведение контекста, неизменно насыщенного ссылками на труды «основателей», наряду с политической монополией единственной партии, нередко служит для характеристики всей советской истории как эпохи «тоталитаризма». Между тем условием поддержания этого общего смыслового пространства является не постоянство, но, напротив, эволюция институциональной инфраструктуры советского режима.

Прежде всего генезис самих политических классификаций исходного периода 1920–1930-х годов далек от внутрибюрократических или собственно политических. Понятия и типологии, разработанные в отдельных версиях философии, литературоведения, биологии и даже математики, становятся политическими по мере устранения специализации в разделении символического труда между учеными и политиками. Не только Иосиф Сталин признается авторитетным лингвистом и экономистом или Андрей Жданов – литературоведом, но равно Трофим Лысенко и Петр Капица или Игорь Курчатов озабочены «государственным значением» научных исследований. В практическом измерении доминирующий принцип «классового характера науки» означает, помимо прочего, формирование единого административного пространства и пространства взаимных ссылок между выразителями научных и политических интересов.

Уже в 1930-х годах Академия наук из почетного клуба превращается в централизованное научное предприятие[346], точно так же как профессиональная литературная и художественная деятельность утрачивает черты свободного предпринимательства и регламентируется государственными бюрократическими органами – союзами писателей и художников. В результате это общее пространство получает свою первичную институциональную форму. Обратным эффектом государственной научной и культурной политики в этой системе отмененного разделения труда становится такой режим использования науки, когда академические центры обеспечивают государственную политику прямой идеологической поддержкой, а позже – обязательным экспертным сопровождением. Если в 1930–1950-е годы эта система реализуется в форме внутриакадемической, внутрилитературной и т. д. политики правительства, то реформы конца 1950-х приводят к окончательному объединению пространств государственной администрации и науки, превращая научную карьеру в разновидность бюрократической. Этот эффект в конце 1950-х – середине 1960-х годов так же явствен в социальных/гуманитарных дисциплинах, по сути, заново учреждаемых с целью решения задач государственного управления, как и в естественных науках, истеблишмент которых рекрутируется в новые органы государственного управления, такие как Государственный комитет Совета министров СССР по науке и технике (подробнее см. гл. V наст. изд.).

Порождением столь специфического, неразрывно научного и политического, институционального пространства становится серия оппозиций, общих для разных дисциплин и связанных в единый пучок политическим смыслом, приписываемым их полюсам. Таковы, в частности, «практика – теория», «материализм – идеализм», «детерминизм – индетерминизм», «коллектив – индивид», первый полюс которых обладает политическим смыслом «классового» и «советского», тогда как второй – «буржуазного» и «враждебного». В эту систему вовлечено и понятие «личность», где с конца 1920-х до конца 1950-х годов оно занимает периферийное положение, во многом заданное отрицательной ценностью «индивидуального» и «индивидуализма». Как элементы неразрывно политического и научного языка, данные оппозиции реактивируются в разное время (хотя большинство из них озвучено уже в дискуссиях 1920-1930-х) и в различных дисциплинах, в борьбе научных и политических фракций за монопольное определение зон своей компетенции. Но в позднесоветский период, когда политическая связь между всеми этими оппозициями утрачивает былую прозрачность, с удивительной настойчивостью они воспроизводятся именно потому, что носители различных моделей научной и политической организации в этом едином пространстве государственной бюрократии пользуются ими для пересмотра существующих институциональных структур. Иными словами, использование этих «вечных» понятий в политической борьбе разных периодов парадоксальным образом направлено в большей мере не на консервацию, а на изменение баланса сил.

«Личность» как функция «потребления»

Понятие «личность» получает новое место в этом поверхностно «неподвижном» контексте с конца 1950-х годов в результате разрешившегося напряжения, полюса которого обозначены максимально негативной ценностью контекста «культа личности» (из специального доклада на XX съезде КПСС 1956 г.) и позитивной ценностью контекста «всестороннего развития человеческой личности» при социализме (из пленарного доклада на XXI съезде 1959 г.). И хотя для советской официальной риторики совершенно нехарактерны прямое отрицание или радикальный пересмотр самих принципов режима, новое прочтение «личности» формируется в ходе инверсии целого ряда базовых очевидностей официальной риторики 1930-1950-х годов.

Прежде всего инверсия заключена в демилитаризации базового смыслового горизонта политического режима – определения «социализма»: «В современных условиях переход к социализму не обязательно связан с гражданской войной»[347]; признается «возможность мирного пути перехода к социализму»[348], а государство «диктатуры пролетариата» официально переопределяется как «общенародное государство»[349]. Каноническую форму эта демилитаризация приобретает в программе КПСС 1961 г.: «Социализм и мир нераздельны»[350] – темы «дружбы» и «сотрудничества» окончательно занимают место тем «классовой борьбы» и «войны». Это тематическое смещение можно наблюдать в целом ряде смежных контекстов, в частности, понятия «социалистический гуманизм», анализируемого в предыдущей главе, которое в 1930-е годы также определяется в контексте «войны» и «ненависти». Напомню, что в риторических образцах конца 1950-х – начала 1960-х годов «гуманизм» определяется уже как принципиальное недопущение войны, которого всеми силами должны добиваться «истинные поборники социалистического гуманизма»[351]. Отказ от классовой борьбы внутри СССР в конце 1950-х становится частью той же символической инверсии, что и положение о «мирном сосуществовании стран с различным общественным строем», провозглашенное основой внешнеполитического курса.

Другая инверсия, происходящая параллельно с демилитаризацией официальной риторики, состоит в изменении места «науки» в системе политических категорий одновременно с превращением «экономики» в основную область соотнесения и противостояния между двумя политическими системами. Это изменение будет подробно проанализировано в следующей главе, здесь же уместно обозначить его ключевые моменты. Взаимные смещения в советской категориальной сетке понятий «личность» и «наука» можно было бы рассматривать как побочный эффект (а не один из источников) административных реформ, если не учитывать место, постепенно занимаемое понятиями «экономика» и «наука» в определении «социализма», которое формируется, с одной стороны, в рамках дальнейшей проблематизации экономического роста, основанном на прогрессе науки и техники, а с другой – в рамках прямого переноса СССР в международную систему координат через задачу экономического (а не военного) состязания – «догнать и перегнать наиболее развитые капиталистические страны по производству продукции на душу населения» (Курсив мой. – А. Б.).

После 1953 г. рост ценности понятия «наука» в официальных классификациях можно отметить уже в 1955 г., когда на пленуме ЦК КПСС, посвященном «улучшению работы промышленности», подчеркивалась роль науки в «непрерывном техническом прогрессе» и «подъеме на этой основе производительности труда». Однако иерархические отношения между «наукой», с одной стороны, «техникой» и «производством» – с другой, где первая подчинена последним, сохраняются до конца 1950-х и даже начала 1960-х годов, пока приоритетным остается развитие «в первую очередь тяжелой индустрии» и «значение непрерывного технического прогресса для роста всего промышленного производства»[352]. В этом отношении показателен сборник, опубликованный в 1960 г. под редакцией председателя Гостехники, в 1950–1953 гг. министра транспортного машиностроения, где «технический прогресс» выступает общим названием для усовершенствования машин, введения новой техники, ускорения темпов производства и т. п.[353] Иными словами, в исходной точке этого сдвига государственное благосостояние по-прежнему определяется через развитие тяжелой промышленности.

Но уже в середине 1960-х определяющее отношение между «техникой» и «наукой», с одной стороны, и «благосостоянием» и даже «культурой» – с другой, преломляется в новой категории «научно-технический прогресс». Вслед за подъемом Академии наук в государственной иерархии «наука» начинает претендовать на роль цивилизационного фактора: «Воздействие науки на производство и влияние ее на все стороны жизни народа неизмеримо возрастают»[354]. Эталонный вид, выраженный в том числе через грамматический сдвиг от несовершенного к совершенному времени, эта формула приобретает в обширной литературе о социальных последствиях научно-технического прогресса, публикуемой с конца 1960-х: «Научно-техническая революция превращает науку в активно действующий элемент современной материальной и духовной культуры. Она не только изменила характер производственных процессов, но и оказывает все возрастающее влияние на совершенствование общественных отношений людей»[355]. Ранее нейтральная и технически определяемая «наука» уже не просто способствует росту производительности труда, но напрямую воздействует на социальный и моральный порядок.

Как эти тематические сдвиги сказываются на контексте, в котором получает смысл понятие «личность»? Новые категории, такие как «мирное сосуществование», «непрерывный экономический рост» или «научно-технический прогресс», которые размещаются в центре официальных классификаций, перестраивают содержательные и иерархические отношения между элементами прежней символической структуры, а некоторые прежде ключевые понятия попросту выпадают из категориальной системы советской официальной политики и научных дисциплин.

Наиболее осязаемых результатов эта серия сдвигов достигает в 1970-е годы, в тематическом горизонте «всестороннего развития личности»[356], который напрямую связывается со «строительством коммунизма»[357]. Однако уже в конце 1950-х годов можно наблюдать принципиальное переключение, связанное с переводом базового различия между «социализмом» и «капитализмом» в экономический регистр[358]: основным предметом состязания режимов, наряду с производством и обществом в целом, становится индивид. Это переключение заметнее всего представлено сменой элемента «Х» в контекстах-реле вида «всестороннее развитие Х» и «удовлетворение потребностей Х», которые почти канонически воспроизводятся по меньшей мере с начала 1950-х годов. Так, если в образцовой сталинской работе, посвященной экономическим вопросам, в контексте «удовлетворения постоянно растущих материальных и культурных потребностей» фигурируют понятия «общества» и гораздо реже – «человека»[359], то в хрущевских речах в тех же контекстах место «общества» наряду с «человеком» занимают категории «личного» и «индивидуального»: «удовлетворение личных материальных и культурных потребностей», «удовлетворение индивидуальных запросов каждого человека», «работа на человека для удовлетворения его потребностей»[360]. В рамках еще более общей темы «развития», столь же канонически воспроизводимой в официальной риторике на протяжении 1950–1980-х годов, происходит аналогичное переключение: в начале 1950-х речь идет о «всестороннем развитии физических и умственных способностей всех членов общества»[361], в конце 1950-х – начале 1960-х – о «всесторонне развитой экономике», «всестороннем развитии людей»[362], но также о «всестороннем развитии человеческой личности в условиях коллектива»[363].

Особо показательно, что для сталинской экономической риторики приписываемые индивиду потребности, качество предназначенной для индивидуального потребления продукции и т. д. не проблематичны и не являются самостоятельной темой. Целый список экономических объектов, вне различия между индивидуальным и коллективным, образует китайскую классификацию, общим основанием которой является очевидность их существования: «Вопрос о ширпотребе и развитии местной промышленности, так же и как вопросы об улучшении качества продукции, подъеме производительности труда, снижении себестоимости и внедрении хозрасчета – также не нуждаются в разъяснении»[364]. Так же показательно, что «личность» в этом тексте не упоминается ни разу, а «личные потребности» в итоге отождествляются с коллективными «потребностями людей»: «Марксистский социализм означает не сокращение личных потребностей, а всемерное их расширение и расцвет, не ограничение или отказ от удовлетворения этих потребностей, а всестороннее и полное удовлетворение всех потребностей культурно-развитых трудящихся людей»[365].

Начиная с выступлений Никиты Хрущева конца 1950-х годов и раздела «Задачи Партии в области подъема материального благосостояния народа» в программе КПСС 1961 г. официальная экономическая риторика представляет обратную перспективу – непрерывно расширяющуюся и рационализируемую классификацию именно этой сферы «личных потребностей». Основные черты этой классификации представлены уже в программных пунктах, которые отдают приоритет «быту» и понятиям, ранее находившимся под подозрением в «мелкобуржуазности»: «Обеспечение высокого уровня доходов и потребления для всего населения. Развитие торговли», «Разрешение жилищной проблемы и благоустройство быта», «Забота о здоровье и увеличение продолжительности жизни», «Улучшение бытовых условий семьи и положение женщины»[366]. Если сталинская риторика ограничена указанием на необходимость «улучшения в материальном положении и во всем быту трудящихся»[367], а «потребитель» прямо замкнут на «производство», выступая почти напрямую эпифеноменом такового[368], то в позднейших текстах за «потребностями» контекстуально закрепляется автономный статус.

Имплицитно утвержденная в программе КПСС 1961 г., такая автономия потребностей представляет собой радикальный по последствиям, хотя и мягкий по форме разрыв с аскетической риторикой потребления сталинского периода. Достаточно сопоставить цель «поднять бедноту до зажиточной жизни»[369] с обширными периодами из Программы КПСС:

Все население получит возможность удовлетворять в достатке свои потребности в высококачественном и разнообразном питании… В достатке будут удовлетворяться потребности всех слоев населения в высококачественных товарах широкого потребления: добротной и красивой одежде, обуви, вещах, улучшающих и украшающих быт советских людей, – удобной современной мебели, усовершенствованных предметах домашнего обихода… Своевременный выпуск товаров в соответствии с многообразными запросами населения… обязательное требование ко всем отраслям, производящим предметы потребления[370].

Десятилетием позже признание автономии индивидуальных потребностей приобретет и вовсе шокирующую с точки зрения истин 1930–1950-х годов форму, будучи доведено до «вкусов и настроений»: «Надо серьезно улучшить работу всех отраслей сферы услуг – общественного питания, пошива одежды, всевозможного ремонта, организации отдыха трудящихся. Это не просто отрасли, призванные выполнять план, а службы, непосредственно имеющие дело с людьми, со всем разнообразием их вкусов, с человеческим настроением»[371]. Посредующим звеном при введении подобных формул в официальную публичную речь становится категория «потребительского спроса». Уже в 1964 г. проводится Всесоюзная конференция по вопросам изучения покупательского спроса, где о намерении изучать «таинственные закономерности этой стороны нашего быта» заявляют 27 исследовательских институтов и вузовских центров[372]. В отличие от «потребностей», «спрос» утверждается как «возможность покупателя купить нужные ему товары за деньги»[373].

К концу 1960-х годов советским государственным аппаратом повторно овладевают консервативные фракции администраторов. Однако консервативная реакция не становится революцией: новые элементы смыслового контекста сохранены в контексте работы с политическими универсалиями. К концу 1970-х годов связь между гармонично развитой личностью и потребительскими возможностями уже не просто неоспорима. Она включается в число основных (отличительных) характеристик социализма:

Цели, на которые направлено использование достижений научно-технического прогресса в названных системах [социализма и капитализма], принципиально различаются… В социалистическом обществе планы научно-технической революции являются одним из главных факторов реализации высшей цели социалистического общественного производства – все более полного удовлетворения материальных и духовных потребностей членов общества… Об этом, в частности, свидетельствует систематическое увеличение индекса объема произведенного национального дохода в расчете на душу населения…[374]

Здесь «всесторонне и гармонично развитая личность, обладающая всем богатством потребностей», соотнесена со списком «основных направлений возвышения потребностей», который первым среди прочих содержит «ускоренный рост потребностей в жизненных благах, отличающихся повышенным качеством»[375], а в числе растущих показателей фигурируют «мебель, предметы культуры и быта» и «культурно-бытовые услуги». Именно такая автономизация потребителя, косвенно или прямо вписанная в ближайший контекст «личности», представляет собой необъявленную символическую революцию, которая через новый режим по требления фактически формирует в горизонте «социализма» зону персональности, наделенную буржуазными чертами.

Другим не вполне очевидным, но оттого не менее значимым в этой перспективе переключением становится определение «личности» в контексте «свободного времени». Эта тематизация имеет локальный характер в хронологическом и институциональном отношении: она ограничена периодом 1960-х годов и размещается преимущественно на полюсе социологических подразделений при Академии общественных наук и Институте философии АН, а с 1968 г. в самостоятельном академическом центре – Институте конкретных социальных исследований. Примечательно уже то, что сама по себе тема «свободного времени» легитимно отделяется от темы «производства»[376] и по умолчанию получает статус независимого фактора «социалистического образа жизни» и «строительства коммунизма». Однако еще более показательно, что в едином пространстве эмпирических показателей и официальной догматики «свободное время» фигурирует как непосредственное условие «развития личности», тем самым представляя собой параллельную или конкурирующую детерминанту даже в процессе воспитания «нового человека» – досуг в противовес труду[377]. Понятие «досуг» становится центром новой сферы интереса, где описательная академическая практика, в частности статистика досуговых форм и возможностей, неотделима от управленческой. Так, в упомянутом пособии Павла Маслова «Социология и статистика» (1967) именно разделы «Доход семьи» и «Досуг семьи» составляют большую часть основного текста (200 страниц из 280) и включают такую дифференцированную систему делений, как «проблема досуга», «статистика досуга», «организация досуга», «государственные услуги и свободное время»[378].

Автономизация досуга «личности» вместе с автономизацией сферы ее «потребления» представляет собой решающий сдвиг от аскетической модели советского человека как члена мобилизованного общества к смягченной и нюансированной модели индивида, распоряжающегося ассортиментом материальных благ, непроизводственным временем, качеством товаров и услуг и возможностью их выбора. Тем самым в поворотной точке, где меняется не только сетка политических категорий, но также практика учета и управления населением, неосвященным субъектом новой публичной речи выступает уже не общество, преобразующее материю в коллективный ресурс первичных благ, но «личности», погружающиеся в область все более различимого непринудительного («бытового») потребления. Именно здесь, в ближайшем контексте понятия «личность», мы можем наблюдать доктринально не провозглашенный, но контекстуальный допущенный процесс обуржуазивания, который разворачивается за риторическим фасадом неизменно убежденного и строгого «коммунистического воспитания».

Официальные классификации: от «масс» – к «личности»

Молчаливое признание автономии потребителя, обладающего досугом, который заново учрежден двойным, декларативным и контекстуальным определением «личности», обнаруживает множество следствий во всей символической системе «социализма». Ряд политических конструкций с коллективным означаемым, используемых в функции экономических понятий, как, например, «народный доход»[379], «среднегодовая заработная плата рабочих»[380], выходят из употребления, оставаясь единицами иного масштаба при переходе к словарю одновременно более техническому и (или) индивидуализированному: «национальный доход», «реальный доход в среднем на душу населения», «индивидуальная оплата по количеству и качеству труда»[381]. Ряд формально индивидуализирующих понятий, представленных в экономической риторике 1920-1950-х годов, переносится из официального языка высшего уровня в язык профессиональной экономики и управления.

Наиболее ярким примером этого ряда, вероятно, является понятие «личное потребление», которое парадигматический сталинский текст определяет в контексте «товарного производства», «затраченного труда», «обмена товаров» – корпуса хрестоматизированных политэкономических категорий, избавленных от каких-либо качественных характеристик[382]. Превратившись в техническую категорию, оно исчезает из более поздних официальных текстов высшего уровня, где «Х»-элементом в формуле «рост благосостояния Х» по-прежнему выступает «народ» или «население»[383]. Однако представленная в разделах воспитания, образования и культуры «личность» заново включается в экономический контекст опосредованно, через перечисленные ранее новые категории, в частности «научно-технический прогресс», который присутствует одновременно в экономическом и «воспитательном» регистре, выступая и основным условием «экономического роста», и определяющим условием «развития личности»[384]. Тем самым новые категории не только реструктурируют контекст, в котором получает смысл понятие «личность», но и сами выполняют функцию такого контекста, перераспределяя ценностный вес «общества» и «коллектива» в пользу «экономики» и «науки».

Другим понятием, оказывающим непосредственное влияние на контекст «личности», служит лексема «массы». В одном из ранних текстов Сталин ясно определяет политический смысл и ценность этого понятия, которая, в целом, остается высокой во всех перипетиях 1920–1980-х годов: «Краеугольным… камнем марксизма является масса, освобождение которой… является главным условием освобождения личности… Ввиду чего его лозунг: “Все для массы”»[385]. Господствующая в риторике 1920– 1950-х годов категория используется в удивительном разнообразии вариаций: «рабочие и крестьянские массы», «широкие массы», «бедняцко-середняцкие массы», «мелкобуржуазная масса», «огромные массы», «массы советских людей», «угнетенные массы», «революционные массы», «рабочие массы», «партийные массы», «беспартийные массы», «пролетарская масса», «новые массы», «простые и обыкновенные массы», «миллионные массы», «порабощенные массы», «неимущие массы», «кооперативные массы», «наши массы» и т. д. В конце 1930-х – начале 1950-х она надстраивается до связки «гениального вождя» и «широких масс», которая становится парадигматическим определением всего периода «культа личности».

Воспроизведение этой категории в сталинской риторике, в сопровождении формул мобилизации против многочисленных внешних и внутренних противников, становится средством непрерывного ритуального возврата к первым годам Советской власти и ресурсом поддержания энергичной патетики «борьбы» против всех возможных «пережитков», «врагов» и т. д.[386] В схеме «вождь – массы – враги» за «массами» закрепляется не только доминирующий смысл «народного» и «трудового», но также обладающий крайне высокой политической ценностью смысл «подвижного», «готового на подъем», «преобразуемого и преобразующего». Таким образом, через обращение к «массам» регулярно восстанавливается смысл дальнейшего движения к новому и – что принципиально – еще хрупкому, ничем не гарантированному социальному порядку. Иными словами, нехватка места для «личности» в раннесоветских политических классификациях объясняется не только ее официальным «подчинением коллективу», но и настоятельной нуждой в возобновлении ресурса мобилизации, заключенного в понятии «массы».

Критика вождизма конца 1950-х годов, которая предстает исключительным политическим событием, и вытекающий из нее разрыв связи между понятием «массы», сохраняющим положительную ценность, и отчетливо негативным понятием «вождь» на деле хорошо вписываются в формулу «полной и окончательной победы социализма», т. е. уже окончательно найденного места нового правящего слоя в обеспеченном им социальном порядке. Оставаясь в официальном обороте на протяжении 1960–1980-х годов и даже сохраняя количественный и ценностный перевес в сравнении с «личностью»[387], понятие «массы» утрачивает активное свойство, будучи сведено в конце 1950-х почти исключительно к трем полустертым по своему мобилизующему эффекту, взаимозаменяемым и взаимосочетаемым связкам: «народные массы», «массы трудящихся» и «широкие массы». Сокращение вариативности понятия «массы», которое вписано в реформу всей категориальной системы, словно освобождает место для «личности», сразу занимающей место «масс» в том числе в контексте «воспитание Х». Если риторика хрущевских выступлений и докладов с этой точки зрения предстает переходной – понятие «массы» остается одной из ключевых категорий, означающих население Советского Союза, – то в брежневских докладах «массы» почти полностью устраняются или существенно маргинализируются в ряду, составленном понятиями «трудящиеся», «народ», «граждане», «население», «люди»[388].

Наконец, несмотря на то что именно «народ», а не «личность» признается «решающей силой строительства коммунизма»[389], ряд основополагающих тематических сдвигов, а также прямая конкуренция «Х»-элемента «личности» с «обществом» и «массами» в разделах, посвященных образованию и культуре, представляет собой осязаемый, хотя и не объявленный явно пересмотр понятийного схематизма предшествующего периода. Помимо прочего, серия сдвигов реализуется в таких еретических конструкциях, как «сочетание личных интересов с государственными»[390], которая не задает явной иерархии и тем самым снова утверждает автономию «личных интересов» в значении, вписанном в контекст «потребления». Политический смысл «личности» в новом экономически определяемом горизонте социализма состоит, таким образом, не только в частичном замещении «Х»-элемента «общество», но и в разрыве контекстуальных отношений с «государством», заданных в конце 1920-х – 1930-е годы риторикой «подчинения личности». В результате придание ценности «индивиду» и «личности» и их опосредованная связь с «народным благосостоянием» в официальных классификациях сопровождается целым рядом ближайших и отдаленных эффектов, которые на протяжении 1970-х годов складываются в новую смысловую структуру, связывающую уже не «общество», «народ» и «людей», а «общество», «личность» и «человека»: «Достаточная материальная обеспеченность, личная и общественная перспектива способствуют у нас творческому развитию личности, удовлетворению постоянно растущих материальных и духовных потребностей человека»[391].

В исходном виде эти сдвиги, происходящие в понятийной сетке «социализма», которая подвергается стремительной демилитаризации и индивидуализирующему переопределению в терминах «благоустройства быта» и «удовлетворения запросов», намечены уже в конце 1950-х – начале 1960-х годов. Не столько в рамках темы «воспитания», сколько в горизонте «потребностей» и «потребления» рождается «новая личность», стремительно и наперекор политическим императивам приобретающая (мелко)буржуазные черты в условиях «мирного сосуществования». Что в конечном счете становится одной из основ для приговора этому политическому курсу с позиций революционной ортодоксии: «Американский империализм и его пособник – советский современный ревизионизм»[392].

Новые социальные дисциплины: между «коллективом» и «личностью»

Превращаясь в 1960-е годы из вспомогательного и периферийного термина в одну из категорий государственного воображаемого, понятие «личность» становится структурирующим основанием для целого ряда типологических высказываний, не исключая гражданское и уголовное право. «Всестороннее развитие человеческой личности в условиях коллектива» как определяющая характеристика социализма из речи Никиты Хрущева[393] профилируется в разнообразии контекстов, от «типологических особенностей личности рабочего» из первых обширных исследований по социологии[394] до «уважения к личности осужденных» в учебнике по уголовному праву[395]. При этом в отличие от понятия «технический прогресс», которое на рубеже 1950-1960-х годов также претерпевает осязаемый смысловой сдвиг, будучи переведено в совершенно новую категорию «научно-технический прогресс» (также превращенную в строку государственного бюджета), понятие «личность» не попадает в основание категориальной сетки государственной статистики. В складывающейся системе разделения символического труда это понятие очерчивает сферу компетенции новых наук – социологии и психологии, во многом оставаясь знаком их повторного рождения и особого положения в пространстве академических дисциплин.

Этот знак так же ясно маркирует новизну ряда научных направлений, как их генетическую связь с обширным разрывом в политических классификациях по отношению к предшествующему периоду. В ходе философских и научных столкновений конца 1920-х годов статусом субъекта – в противовес «идеалистическому» (и буржуазному) индивидуалистическому пониманию – наделяется коллектив. Исход этих символических битв на территории социальных/гуманитарных наук особенно явствен в психологии, где условием сохранения «личности» как дисциплинообразующего понятия становится уход от подозрений в «идеализме» через ее переподчинение коллективу и социальному окружению[396].

В Психологическом институте, созданном при Московском университете в 1912 г. под знаком «субъективной психологии», первый год работы прямо определяется темой «личности»[397]. Уже в 1921–1924 гг. итогом реорганизаций становится институциализация направлений, среди которых «личность» остается скрытым тематическим основанием лишь в последнем: общая психология, психопатология, социальная психология, психотехника, зоопсихология, детская психология (где изучается «личность ребенка»), – а приоритетным проектом выступает подготовка сборника работ «Психология и марксизм»[398]. Подобная реорганизация становится залогом сохранения дисциплины в условиях возобладавшего «классового подхода», который расширяет зону негативной ценности «индивидуализма»: «Эмпирическая психология есть идеологический сколок с породившей ее эпохи индивидуализма»[399]. У Льва Выготского, Сергея Рубинштейна, Алексея Леонтьева, Бориса Ананьева и ряда других авторов, активных уже в 1930–1950-е годы и впоследствии зачисленных в основатели одновременно «деятельностного подхода» и «психологии личности», определения «деятельности» и «личности» формулируются в политически прозрачных терминах «общественных отношений», «влияния среды» и т. д. В первом номере «Вопросов психологии» (1955), который призван дать панораму основных направлений в СССР, в оглавлении статей еще ни разу не упоминается термин «личность», а основным тематическим горизонтом по-прежнему выступает «высшая нервная деятельность»[400].

Хронологическим рубежом превращения «личности» в учреждающее понятие новых дисциплин становится именно конец 1950-х – начало 1960-х годов, поначалу при посредстве переводных работ и рефератов по «западной» социологии и психологии[401], затем – в текстах советских авторов, популяризирующих «западные» методы и во внутрисоветских дискуссиях[402]. В свою очередь, конструкция «всестороннее развитие личности» напрямую переносится в научные программы и планы. Такова, например, программа 15-летнего развития Психологического института, поданная в Президиум Академии педагогических наук в 1960 г., где «Психологические проблемы всестороннего развития личности» фигурируют в качестве первого направления, вслед за которым корректируются и тематические рамки ранее господствовавшей «объективной психологии» – «Физиологические основы психических процессов и психических свойств личности»[403]. С конца 1950-х, прежде всего у недавно вошедших в профессиональную науку исследователей, понятие «личности» прямо появляется в заглавиях текстов[404], а в самих текстах имплицитная модель «личности» – индивид, определяющийся в поведении из собственных потребностей.

Иными словами, во вновь формирующемся дисциплинарном пространстве психологии и социологии за «личностью» признается та же частичная автономия, которая неявно закрепляется за «потребителем» в политических классификациях. Эти работы, в частности «Социология личности» Игоря Кона, получают наиболее обширный публичный резонанс, поскольку именно их воспринимают как продолжение символической революции «оттепели»: «С подачи… Игоря Семеновича Кона мы узнали о существовании науки социологии и о том, что личность важнее государства. Это было началом нашего интеллектуального повзросления»[405]. Та же инверсия производится в программных работах по психологии, где «личность» и «личностное» определяется как автономный источник социальной динамики: «Не только ролевой комплекс оказывает воздействие на личностные качества индивида, но есть и обратный процесс: психологические особенности человека существенно влияют на его статус, на выбор его социальных ролей и на их реализацию»[406].

В 1960-х – начале 1970-х годов производится более общая и обширная институциализация нового тематического направления: проводятся специализированные психологические симпозиумы («Вопросы психологии личности и деятельности», 1966; «Проблемы личности», 1968, 1970), в форме университетских кафедр институциализируется парадоксальное направление «психология личности», а не менее парадоксальное «социология личности» превращается в категорию библиографического классификатора и подразделение академического Института конкретных социальных исследований[407]. Институциализация этих направлений происходит параллельно с «социальной психологией», которая также тематизирует «личность» – на сей раз «личность в группе»[408]. В целом «личность» становится доминирующим понятием целого ряда научных отраслей. А оппозиция «личность – коллектив», организующая профессиональные психологические классификации в СССР, в конечном счете обнаруживает удачный компромисс в понятии «малая группа», равно как в определении предмета новой дисциплины 1960-х – социальной психологии как «науки, изучающей и массовые психические процессы, и положение личности в группе»[409].

При благоприятной политической конъюнктуре, с ослаблением междисциплинарных позиций консервативного крыла исторического материализма, эти конструкты не только реактивируют и обеспечивают «верное» политическое прочтение понятия «личность». На содержательном уровне за ними тянется целая сеть новых понятий, таких как продвигаемые реформистсоциологами «общественное мнение», «индивидуальные потребности» или «склонности» и «мотивация» социальных психологов. Здесь мы имеем дело уже не только с изменением иерархического ранга отдельного понятия и группы вспомогательных терминов, но с изменением всей картины социальной реальности, создаваемой конкурирующими направлениями в социальных и гуманитарных науках.

В рамках новых дисциплин понятие «личность» получает официально подтвержденное существование как полюс, «чисто» методологически, но одновременно латентно политически противостоящий «коллективу». Сама эта оппозиция «личность – коллектив», снова приняв форму открытого вопроса, на протяжении 1960–1970-х годов остается местом непрерывного столкновения между реформистскими и консервативными позициями в пространстве социальных дисциплин, где ее политический смысл подкрепляется борьбой прореформистских и консервативных сил в государственной администрации (отделах идеологии и науки ЦК), напрямую воздействующей на положение дел в науке. Чтобы понять, что в социологии и психологии, получающих бурное развитие в 1960-х годах, сохраняется политический смысл «личности», прямо производный от инверсии ряда истин конца 1930-х – 1940-х годов, следует учитывать, что та же оппозиция «личность – коллектив» упорядочивает высказывания широкого спектра культур-либеральных позиций, вплоть до диссидентских, в которых реактивируется содержание еще более ранних дискуссий конца 1920-х – 1930-х о коллективизме и индивидуализме в условиях советского общества[410].

Это возобновившееся с новой силой противостояние сторонников «классового подхода» и мягкой либеральной оппозиции выражается в междисциплинарных дискуссиях, например, в борьбе 1960–1970-х годов между представителями институциализированной социологии (нередко с философским образованием) и исторического материализма (кадровых философов) за право на разработку общей социологической теории. Те же отношения упорядочивают пространство публикаций, которое формируется вокруг понятия «личность». Раздел литературы по «социологии личности», закрепленный с конца 1960-х годов в том числе в библиографических классификаторах, по числу работ оказывается далеко не так обширен в сравнении с разделом «воспитание коммунистической личности». Однако авторы, разрабатывающие темы «структуры личности» или «личностных свойств» в рамках эмпирических исследований или при популяризации «западных» разработок, в научном пространстве нередко прямо противостоят авторам работ по «воспитанию коммунистической личности». Открытая трансляция «западного опыта», попытки интегрироваться в международную научную коммуникацию, претензия на профессиональное ведение исследований – признаки научной позиции, легитимность которой восстанавливается символической революцией конца 1950-х годов, в противовес фракции сторонников «классового подхода», одержавших очередную крупную победу в конце 1940-х.

В число новых авторов, занявших «международную» позицию и публикующих на протяжении 1960–1970-х работы по теме «личность», попадают ключевые фигуры, вошедшие в социологию в конце 1950-х – 1960-х годов и во многом определившие не только ее канон, но и ее умеренно либеральную политическую позицию: Владимир Ядов, Андрей Здравомыслов, Игорь Кон. К тому же кругу авторов принадлежат психологи, в свою очередь, внесшие вклад в новый облик своей дисциплины и порой активно сотрудничавшие с социологами, такие как Борис Ананьев, Алексей Бодалев, Галина Андреева, Артур Петровский. Рассматривая эту ситуацию постфактум, т. е. принимая в расчет сохранение всеми этими учеными ведущих (в том числе административных) позиций на протяжении длительного времени, можно констатировать, что направления в социологии и психологии, в 1960–1970-е годы открыто тематизирующие «личность», как и авторы, предлагающие наиболее разработанные способы тематизации, попадают в своих дисциплинах в число доминирующих. Это означает также и то, что понятие «личность» маркирует в позднесоветский период не только новые, но и в собственном смысле дисциплинообразующие направления.

Философские импликации: автономная «личность»

Политический разрыв по линии «личности», который противопоставляет консервативные и реформистские фракции в государственной администрации и социальных науках, не менее ясно обозначен в философии. Если в 1920-1950-е годы «классовый подход» в форме диалектического и исторического материализма составляет прямую и доминирующую оппозицию «идеализму», в свою очередь, доминировавшему в русской философии конца XIX – начала XX в., то с начала 1960-х внутри официальных философских институций (Институт философии АН, философский факультет МГУ) возникает новая позиция, постепенно изменяющая структуру всей дисциплины – «история философии». На протяжении 1960-1980-х годов в сосуществовании и конкуренции на определение предмета философии между историческим материализмом и историей философии (как прежде всего «западной философии») последняя превращается в привилегированную инстанцию собственно философского профессионализма, тем самым негласно, но оттого не менее явно оттесняя исторический материализм с его устаревающими моральными и политическими принципами в область дилетантизма, который при этом оснащен неоспоримыми административными гарантиями и привилегиями.

Легитимность данного направления поначалу обосновывается нуждой в реферативной работе и компетентной «критике буржуазных теорий» – подготовительной фазы к участию советских философских инстанций в международных конгрессах и конференциях[411]. В результате в легитимном спектре философских позиций растущее направление «история философии» оказывается наиболее явным результатом политических реформ. Именно оно является отправной плоскостью для построения «новой» философии в стенах советских институций. Неудивительно, что от лица того же исторического материализма, который блокирует разработку общей теории общества в социологии, в адрес подобных инициатив, балансирующих на тонкой грани между техническим комментарием к текстам «западной философии» и «дальнейшим развитием» основ марксисткой ортодоксии, систематически звучат обвинения в «идеализме».

В свою очередь, реформистские позиции, представленные, с одной стороны, новыми авторами в новых дисциплинах – социологии и психологии, с другой – новыми авторами на новой позиции в дисциплинарной структуре философии, находятся если не всегда в отношениях взаимного признания и открытого союзничества[412], то в ситуации политически определенной структурной близости.

Одним из наиболее заметных проявлений этой близости становится перевод ряда психологических и отчасти социологических смыслов «личности» в возвышенный теоретический регистр, т. е. работа по приданию понятию окончательной интеллектуальной, но также социальной ценности. Пик этой работы приходится на вторую половину 1970-х годов, когда за пределами официально лицензированного и полуанонимного оборота исторического материализма «личность» превращается в предмет публикаций и выступлений «молодых» философов, к тому времени приобретших не только реноме «настоящих» теоретиков в среде коллег, но и вполне официальное признание – в том числе в виде должностей на кафедрах и в секторах диалектического и исторического материализма. Впоследствии часто цитируемый сборник «С чего начинается личность»[413] представляет собой попытку окончательного закрепления в дисциплинарном горизонте понятия, соединяющего – на новом уровне и в форме, облагороженной обращением к «классике западной философии», – элементы официального политического словаря (в рамках очередного возврата к теме «всесторонне и гармонически развитой личности») и тематики новых социальных дисциплин. Так, статья одного из самых известных, одновременно марксистских и реформистских философов, Эвальда Ильенкова, помещенная в этом сборнике, прямо отсылает к риторике постановлений съезда КПСС:

Ответ на этот вопрос непосредственно связан с проблемой формирования в массовом масштабе личности нового, коммунистического типа, личности целостной, всесторонне, гармонически развитой, которое стало ныне практической задачей и прямой целью общественных преобразований в странах социализма[414].

Однако основное определение «личность» получает в связи с вопросом о возможности материалистически ориентированной психологии. Как и в более ранней работе, где «личность» определяется как «гармоническое сочетание» способностей – в ряду психологических понятий, соединенных с возвышенными эпитетами: «остроаналитический интеллект, ясное сознание, упорнейшая воля, завидное воображение и критическое самосознание»[415].

Не менее известный «молодой» философ Мераб Мамардашвили столь же решительно размещает понятие «личности» в высших разделах системы философских категорий, хотя и не возводя его напрямую к психологической систематике, но при этом прямо реагируя на вызов со стороны психологии. В своем докладе (прочитанном в Институте психологии) он производит целую серию облагораживающих сближений: «философия… и личность… [вытекают из особенностей этого] режима, в каком сложилась наша сознательная жизнь, и в каком она только и может воспроизводиться»; «понятие свободы имеет прямое отношение к личности»; «личностное действие» – это действие, для которого «нет никаких условных оснований»; «личностное – это всегда трансцендирующее» и т. д.[416] В данном случае традиционная философская игра на повышение ценности «чисто» теоретического прочтения понятия также сопровождается прямыми отсылками к психологическим и социологическим исследованиям, в которых «личность» и «я» получает эмпирическое определение. Таким образом, вслед за использованием «личности» в официальной политической риторике конца 1950-х – 1960-х годах как маркера реформистской ориентации, в психологии и социологии 1960–1970-х как дисциплинообразующего понятия, во второй половине 1970-х годов «личность» попадает в словарь новой философии – этой попытки интеллектуально респектабельного преодоления политической догматики предшествующего периода и вместе с тем попытки утверждения новых правил философского профессионализма, который соединяет владение «историей западной философии» с ответом на политический и интеллектуальный успех психологии и (в меньшей степени) социологии.

О том, что понятие «личность» попадает в зону максимального напряжения между философским консерватизмом и реформизмом, реактивируя «вечные» политические оппозиции, свидетельствует один из авторов и инициаторов сборника «С чего начинается личность», впоследствии отмечающий, что «проблема личности» размещается «между двумя культурами, настоянными на “коллективизме” и “индивидуализме”»[417]. Однако не менее явно к внутри– и междисциплинарным напряжениям отсылает базовое противопоставление, которое присутствует в самих текстах Эвальда Ильенкова или Мераба Мамардашвили. В одном из своих вариантов оно формулируется как прямой вызов историческому материализму, исходящему из ранее официальной павловской психологии: «Сведение… проблемы личности к проблеме исследования морфологии мозга и его функций – это не материализм… а только его неуклюжий эрзац, псевдоматериализм, под маской которого скрывается физиологический идеализм»[418]. В противовес физиологизму сталинского периода Ильенков определяет «личность» как продукт социальных связей, реальности sui generis: «Личность… рождается, возникает (а не проявляется!) в пространстве реального взаимодействия по меньшей мере, двух индивидов, связанных между собой через вещи и вещественно-телесные действия с ними»[419].

Характеристика «личности» как «общечеловеческого» в отличие от узкосоциального также составляет пункт согласия обоих авторов: «Мы употребляем понятие личности только для того, что составляет в человеке нечто субстанциальное, принадлежащее к человеческому роду, а не к возможностям воспитания, культур и нравов»[420]; «Личность есть единичное выражение той по необходимости ограниченной совокупности… отношений (не всех), которыми она непосредственно связана с другими (с некоторыми, а не со всеми) индивидами – “органами” этого коллективного “тела”, тела рода человеческого»[421]. Следует принимать в расчет, что критика неизменной сущности человека из раннего текста Карла Маркса[422] используется в 1970-е годы как базовая самохарактеристика официального советского марксизма, который «отверг отвлечённую, внеисторическую трактовку “природы человека”… и утвердил её научное конкретно-историческое понимание»[423]. Таким образом, отсылка новых философов к «человеческому роду» также является вызовом или, по меньшей мере, поводом для подозрений в ситуации политически однозначного приговора «родовой сущности человека» с позиций «классового подхода».

Наконец, еще одной отличительной чертой новой философской позиции становится теоретическое обоснование автономии «личности», изоморфное той контекстуальной автономизации «потребления» и «личности», которое ранее происходит в официальной политической риторике и социальных науках. За рамками базовой для позднесоветской философии методологической оппозиции гегельянства и кантианства авторы сходятся в понимании «личности» и «личного» как самоотнесения. В одном случае это автономия, обеспеченная (скорее гегельянски) новым социальным порядком: «Подлинная личность, утверждающая себя со всей присущей ей энергией и волей, и становится возможной лишь там… где возникают и утверждают себя новые формы отношений человека к человеку, человека к самому себе»[424]. В другом – это моральная автономия, близкая к кантовской свободной причинности: «Самые большие проблемы, перед которыми стоит человек, – это те загадки, которые он сам-собой-себе-задан… Личностным вопросом является прежде всего тот, который адресует к себе человек»[425]. Даже в статье «Личность» из Философской энциклопедии содержится прямое утверждение автономии: «Выполняя множество различных ролей и принадлежа одновременно к различным группам, Л[ичность] не растворяется ни в одной из них, но сохраняет известную автономию»[426]. Подобные «субстанциалистские» положения и способы выражения невообразимы в ряду вариантов, официально допущенных к публичному озвучению в 1930-е или 1950-е годы. Между тем далекие от единичных попытки подобным образом продолжить политические реформы в философском выражении свидетельствуют не только об изменившейся к 1970-м годам официальной политической линии, но и о завершении того – несомненно, более существенного со структурной точки зрения – процесса, который приводит к окончательному превращению всех академических ученых в государственных служащих (наделенных целым рядом символических привилегий) и одновременно – к обособлению внутри этого нераздельно политического и научного пространства новых позиций, через тематику «личности» выражающих свою претензию на существенную символическую автономию.

В определении «личности» через обращенность «к себе» завершается работа по ее выведению из четкой обусловленности «коллективом» – от лица той же официально лицензированной философии, которой она была приговорена к «подчинению коллективу» в 1930-е годы. В конце 1970-х, в противовес теме «подчинения», пунктом схождения новых философских определений «личности» становится «свобода»[427]. Один из решающих эффектов такой тематизации состоит в том, что «личность» локализуется в распахнутом и экспансивном горизонте, который принципиально не сводится к коллективу или социальному классу. Это проявляется в разнообразии тематических контекстов, в частности, в теме «расширения»: «Личность не только возникает, но и сохраняет себя лишь в постоянном расширении своей активности, в расширении сферы своих взаимоотношений с другими людьми и вещами»[428]. Или в теме «искусственности и безосновности в природном смысле слова феномена человека»[429]. Повторный перенос тем субстанциальности, необусловленности и т. п. из горизонта западноевропейской философии в советскую предстает «естественным» шагом в попытках «молодых философов» сконструировать профессиональные дисциплинарные образцы. Но этот же «естественный» для внутридисциплинарного состязания шаг не утрачивает хотя и интеллектуально переформулированной, но вполне осязаемой связи с ходом политической игры: утверждение автономной личности противостоит как официальному историческому материализму, так и консервативной политической риторике, которые сохраняют доктринальное преимущество в административной конъюнктуре «зрелого социализма».

На фоне официально закрепленного компромисса между политически полярными смыслами «личности»: автономной «личности» и «личности» как продукта «коммунистического воспитания» – не кажется удивительной та важность, которую придают в уполномоченных публикациях и кухонных спорах коллизии «поглощение личности коллективом – интересы личности». В конечном счете в официально одобренной Философской энциклопедии «гармонические отношения между личностью и обществом» результируются в формуле: «При коммунизме Л[ичность] становится целью общественного развития»[430]. В этой коллизии находит выражение позиция умеренного культурного либерализма, с которой выступают философы, историки и социологи, так или иначе тяготеющие к неокантианству (порой соединенному с маскируемой религиозностью), чьи требования большей культурной автономии являются эвфемизированным призывом к продолжению реформ. Один из тех, кто активно продвигал тематику «личности» в психологии и социологии 1960-х годов, Вадим Ольшанский, в конце 1990-х резюмирует смысл этого продвижения в контексте исторического – и даже эпического – «противостояния двух систем»: социализма и либерализма[431]. Надо признать, взгляд, вполне согласующийся с официальной позицией КНР в 1960-е годы.

Таким образом, понятие «личность» оказывается ставкой не только в борьбе внутринаучных фракций, но и, более широко, в борьбе между двумя фракциями господствующих классов советского режима: официальной государственной администрацией, где в 1970-е годы победа остается за умеренными консерваторами, и производителями доминирующей (в советском случае, официальной) культуры – философами, учеными, писателями, усматривающими в излишнем согласии с «административной системой» и «массовыми запросами» угрозу собственной про фессиональной автономии и символической власти. В этом смысле последовательное расширение зон охвата понятием «личность» обозначает не только мягкую доктринальную революцию, но и структурный сдвиг от аскетически-мобилизационных схем социального порядка (включая организацию профессиональных научных сред) к компромиссной форме обуржуазивающегося социализма, в котором культурные производители приобретают все большую профессиональную независимость и со все большим успехом реализуют ставки, характерные для системы разделенного и заново интегрированного символического труда, в пределе порождающей первичные формы интеллектуального рынка.

Освобождение «личности» как политический компромисс

Изоляция «свободного времени» как фактора «образа жизни» и автономизация контекста «потребления», вытеснение «масс» из политического лексикона и расширение реестра индивидуализирующих понятий в номенклатуре государственной экономики, официальное признание индивидуального вкуса и повторное учреждение субстанциализма в советской философии. Эти, а также сопутствующие им тематические смещения – эффекты трансформации понятийной сетки, в смысловом центре которой, не в последнюю очередь воплощенном в понятии «личность», бурно разворачивается двунаправленный процесс. С одной стороны, мы наблюдаем форсированное разграничение «истинного» (социалистического) и «ложного» (буржуазного) смыслов понятий, которое заново обосновывает специфику социализма и составляет само его определение. С другой стороны, формальный характер утверждаемой подлинности, редко определяемой содержательно в проектном измерении[432], постепенно избавляет эти понятия от функции ясного маркера, прежде разграничивавшего две модели социального порядка. Растущая ценность «личности» в категориальной сетке позднесоветского периода свидетельствует о том, что такие изменения далеки от «чисто» риторического прикрытия твердого ядра ортодоксии. Напротив, попытки сохранить политическую преемственность категориальной системы предпринимаются в условиях стремительного и редко вполне осознанного критериального переопределения «социализма», приближающегося к раннесоветским определениям «буржуазного».

Утрата базовыми оппозициями их прежней однозначности и новые связи, возникающие в структуре официальной риторики, социальных наук и философии, получают не только доктринальное выражение, но и вполне осязаемые практические следствия, реализованные, в частности, в практике государственного управления. Эти формы варьируются от новых категорий государственного бюджета и новых объектов экономического и правового контроля, до, например, учреждения государственной лотереи «Спортлото», первый тираж которой проводится в 1970 г. и которая практически воплощает собой принцип индивидуально направленной случайности (в противовес принципу коллективного планирования), равно как фактическую официальную легитимацию категории «нетрудовые доходы».

Элементы, ассоциированные с буржуазностью, не могут быть исключены из символического порядка, эволюционирующего на протяжении с конца 1950-х до середины 1980-х годов, поскольку политический смысл, которым нагружено понятие «личность», институциализирован во множестве частных форм, от риторики отчетных собраний к съездам КПСС до новых научных направлений и библиографических классификаторов. Соседство ранее неустранимых доктринальных противоположностей в рамках одной институциональной структуры служит основой для постоянного напряжения между конкурирующими способами тематизации социализма и их фракциями-носителями. Однако это уже не борьба за конечную истину или универсальный проект, результатом которой могло бы стать повторное «подчинение личности» или полная девальвация «коллектива». Это неизбежное, едва ли не телеологическое, расширение зоны компромисса, допускающего существование ранее неприемлемых интеллектуальных и политических позиций. Компромисс положен в основу классификаций не только политических, но и структурно им подобных научных, постоянно лавирующих между политической лояльностью «классового подхода» и растущими требованиями профессиональной нейтральности. В свою очередь, характерная для 1970–1980-х годов неразличимость между собой «западных» теоретических позиций, используемых при построении советских версий социальных наук и философии, напрямую (хотя это и не так очевидно) воспроизводит ту же символическую модель – политического компромисса как основы для любой типологии.

В публичной речи, выстроенной на таких условиях, институциализированное примирение политических противоположностей лишь отчасти нейтрализует политический потенциал понятия «личность», включенного в официально допустимые и признанные классификации. Чем более высок официальный статус классификации, тем более изощренные тематические маневры необходимы для достижения компромисса. Образцы подобного маневрирования при определении понятия «личность» и тематически с ним связанных «свободы», «гуманизма», «воли» и т. д. представлены, в частности, в Философской энциклопедии[433] и в Большой советской энциклопедии[434]. Здесь эти определения включены в нюансированную игру неокончательных – а потому опасных и нуждающихся в повторном уточнении – различий между, с одной стороны, «буржуазными» и «ревизионистскими» теориями, с другой – марксистской ортодоксией, которая сама находится в постоянном движении. Так, в Большой советской энциклопедии активно дискутируемое в 1950–1970-х годах понятие «воля», которое занимает ключевое положение на границе между «идеалистической» философской спекуляцией и эмпирической психологией, сопровождает специальная пометка «философ.», что, помимо прочего, подчеркивает отличие между реальностью психологической науки и ошибочностью немарксистской философии, к которой возводится понятие. В противоположность этому, статью о «свободе», открыто маркированной как понятие марксистской диалектики, сопровождает пометка «социальн.». В тексте статьи о «воле» подчеркивается опасность индетерминизма и указывается, что советская психология «рассматривает волю в аспекте ее общественно-исторической обусловленности». При этом в статье «Свобода воли» подчеркивается, что «в буржуазной философии конца XIX–XX вв. среди тенденций в истолковании свободы воли преобладает волюнтаристский и персоналистический индетерминизм», а в качестве референтных авторов перечисляются исключительно западные философы[435]. Тем самым попытка обезопасить понятия, подозрительные с точки зрения политической ортодоксии, но уже не устранимые из официально признанной категориальной сетки, ставит их в амбивалентные отношения к оппозиции «марксистское – буржуазное», порождая дальнейшее усложнение символической системы.

На примере «воли», связанной с понятием «личность» опосредованно, в отличие от нейтрализованной психологией «индивидуальности» и в противоположность «индивидуализму», по-прежнему обличаемому в статье БСЭ «Личность», можно видеть, как политическая цензура и эффекты вытеснения, которые удерживают «личность» в границах «коллектива», одновременно допускают конкурирующие определения базовых понятий, тем самым обеспечивая необходимый компромисс[436]. Более того, определение «личности» в официально приемлемых версиях психологии или философии в целом остается таким компромиссным образованием, которое, с одной стороны, допускает элементы буржуазного порядка, с другой – маскирует то, что может сделать их вполне узнаваемыми в качестве таковых. При очередном политическом повороте, со снятием наиболее сильных из этих цензурных ограничений, политический характер такого определения переводится из скрытого плана в явный: «Мы должны освободиться от имперской модели личности в советской психологии личности, которая проявляется только как сверхчувственное системное качество; сверхнормативное, внеситуативное образование, которое существует в других людях… Это имперское чудище сковывает нас, но его обозначение, даже самое обобщенное, является первым шагом на пути к выздоровлению личности в советской психологии»[437]. Столь острое чувство соответствия смысла теоретического понятия и политического режима обязано не только новому сдвигу в официальных классификациях, но и параметрам того единого пространства научной и политической бюрократии, формирующегося в 1960–1980-х годах, где политические и научные классификации подчиняются общим правилам.

Во второй половине 1980-х – начале 1990-х годов можно наблюдать очередной скачок в использования понятия «личность», когда реактивируется и профилируется политический смысл, заданный поворотом конца 1950-х, во многом за счет сохранения ключевых позиций администраторами и исследователями, вошедшими в профессию в 1950–1960-е годы. Таков, в частности, в середине 1980-х язык политической риторики, воспроизводящий понятийный строй рубежа 1950–1960-х годов и напрямую переведенный в задачи психологии: «Обеспечить оптимальное сочетание личных интересов, интересов трудовых коллективов, различных социальных групп с общегосударственными, общенародными интересами и таким образом использовать их как движущую силу интенсивного роста экономики»[438]. Схожий хронологический возврат происходит не только в академическом высказывании, но и в официальных партийных документах. Например: «Главный вопрос в теории и практике социализма – как на социалистической основе создать более мощные, чем при капитализме, стимулы экономического, научно-технического и социального прогресса, как наиболее эффективно соединить плановое руководство с интересами личности и коллектива»[439].

Дальнейшая эволюция контекста «личности» в психологии представляет собой повтор ряда исходных формул конца 1950-х – начала 1960-х годов и радикализацию в них смысла индивидуальной инициативы, который позже мы встречаем в контексте политической связки «собственник – средний слой»[440]. Вот образцы таких конструкций: «проблема активной социальной позиции личности» (1985), «формирование всесторонне развитой личности» (1985), «решение актуальной современной проблемы – диагностика творческого потенциала личности» (1985), «психологическая перестройка людей, реализация важнейших личностных факторов, их творческого, духовного потенциала» (1986), «формирование высокого творческого потенциала каждой личности» (1986), «новый масштаб подхода к изучению личности – биографический» (1986), «становление творческой личности» (1988), «целостная личность, которая способна управлять собой в любых ситуациях» (1988), «психологические условия раскрепощения личности… и смены образа жизни» (1989) и т. д.[441] Одновременно с открытой критикой «растворения в коллективе» и девальвацией результатов компромисса предшествующего периода понятия «личность» и «личное» здесь прямо вписываются в проект либерализации политического режима.

В целом же «личность» как понятие с растущей ценностью обнаруживается в тех областях советского символического порядка и тогда, где и когда явно или неявно переопределяется граница между «социализмом» и «буржуазным обществом». В позднесоветский период это понятие выполняет роль маркера, который перестает различать с прежней остротой, поскольку оказывается в той зоне политического и, более широко, символического, где происходит конвергенция смыслов, ранее принадлежащих этим двум ясно противопоставленным в советской систематике полюсам. Утрата понятием функции строгого различения уже сама по себе выступает отличительным знаком. Именно поэтому в позднесоветском символическом универсуме наиболее разработанные тематизации «личности» являются результатом активности преимущественно мягкой либеральной оппозиции и нового профессионализма.

Политическая история и критическая социология понятия «личность» снова свидетельствуют о том, что советский режим не являлся монолитной структурой, но совокупностью альтернатив и конкурирующих проектов, связанных в воображаемое единство прежде всего самой официальной мифологией 1970-х о непрерывном развитии и полной преемственности в отношении исходной модели. Совокупность контекстов, задающих смысл «личности» в 1960–1980-е годы, воплощает собой одну из таких альтернатив, точнее, результат соединения по меньшей мере двух конкурирующих проектов. Попытка соединить в горизонте «социализма» модель мобилизационного, милитаристски-аскетического коммунизма с моделью общества устойчиво растущего индивидуализированного потребления сближает – как в «чисто» догматическом, так и в практическом измерениях – «зрелый социализм» с «буржуазным обществом».

V. Рождение государства «научно-технического прогресса»