Грамматика порядка — страница 11 из 16

В 1961 г. в ежегодном статистическом справочнике «Народное хозяйство СССР» впервые появляется раздел «Рост материального благосостояния советского народа». Этот факт хорошо согласуется с растущей ценностью понятия «личность», которая, как я показал в предыдущей главе, находится в тесной связи с риторикой «потребления» и «благосостояния». Годом ранее раздел «Культура» в том же официальном статистическом справочнике превращается в раздел «Культура и наука»: его дополняют данные о численности научных работников, аспирантов, научных институтов и отдельная таблица по Академии наук СССР. Есть ли связь новых статистических категорий с первыми поездками советских делегаций на международные конгрессы, запуском спутника в 1957 г., созданием на ВДНХ в 1959-м павильона «Академия наук СССР», первым пилотируемым полетом в космос в 1961 г. и установкой на ВДНХ первого макета ракеты?[442] Все эти нововведения отражают еще одну ключевую характеристику периода. С этого момента определение «научный» устойчиво используется в утверждении политической dif erentia specif ca социализма. Согласно брежневской формуле 1969 г., «широкое развертывание научно-технической революции стало одним из главных участков исторического соревнования между капитализмом и социализмом»[443]. В десятилетие 60-х научное планирование и прогнозирование доводятся до понятийной чистоты, представленные в политически нагруженной оппозиции планомерного развития социализма и стихийной регуляции капитализма[444].

Первенство в освоении космоса, рост производственных показателей, прямая адресация к советскому потребителю становятся аргументами новой риторики преимуществ социалистического образа жизни. В этом контексте «научно-техническая революция/прогресс» часто используется как синоним «социалистического устройства». И если «научный» в характеристике советского политического режима тяготеет к утопии или метафоре, сама эта метафора имеет продуктивный характер. Она материализуется не только в регулярно повторяющемся и столь же регулярно редактируемом политическом ритуале, но в самих структурах советской администрации, систематически подвергаемых реформам. Понятие остается стержневым в определении социализма на протяжении почти трех десятилетий, вплоть до конца 1980-х годов. Когда в 1986 г. Михаил Горбачев объясняет смысл перестройки, он снова апеллирует к ценности «научно-технического прогресса» как понятия-посредника: «Это настоящая революция во всей системе отношений в обществе, в умах и сердцах людей, психологии и понимании современного периода, и прежде всего задач, порожденных бурным научно-техническим прогрессом»[445]. В этой и следующей главах я прослежу, как по мере силовых сдвигов и перегруппировок в структуре советской администрации это понятие наделяется высокой ценностью, рутинизируется в институциональных формах, а с демонтажем системы планирования замещается более слабыми в структурном и ценностном выражении дериватами.

Научное управление обществом

Массово монографии по тематике научно-технического прогресса и научного управления обществом начинают издаваться в конце 1960-х годов. Речь идет как об управлении обществом в целом, так и об управлении коллективами предприятий и научных институтов, секторами производства, трудовыми ресурсами[446]. В 1967 г. начинает выходить периодический сборник Академии общественных наук «Научное управление обществом», последний выпуск которого датирован 1984 г. Умеренный в политическом отношении, «научно-технический прогресс» как мирный процесс приобретает доктринальный смысл в контексте более радикальных метонимий социализма: «научно-технической революции» и «превращения науки в непосредственную производительную силу»[447]. Он лучше согласуется с эволюционным оптимизмом политических конструкций, которые я подробно рассмотрел ранее, таких как «рост материального благосостояния граждан» или «развитие личности». Радикальная утопия человека будущего уступает место более скромным и прагматическим надеждам людей настоящего. В этом отношении смысл советской версии «прогресса» мало отличается от конструкции, зафиксированной Кристофером Лэшем в более долгой истории европейских и североамериканского обществ: «Идея прогресса, в противоположность расхожему мнению, обязана своей притягательностью не миллиенаристской проекции в будущее, но тому, на первый взгляд, более реалистичному ожиданию, что экспансия производительных сил может продолжаться бесконечно»[448]. О глубине происходящего категориального сдвига социализма в сторону нереволюционной поступательности и науки свидетельствуют многочисленные попытки переприсвоить труды отцов-основателей, адаптировав их к новой смысловой системе. Частью этого сдвига в начале 1970-х годов становятся публикации с заглавиями, подобными таким: «В. И. Ленин и проблемы научного управления социалистическим обществом» (Материалы теоретической конференции. Красноярск, 1970)[449].

Историческая конструкция еще одного понятия, «научного коммунизма», служит дополнительной иллюстрацией тому, насколько неверна расхожая идея о неизменности советского идеологического комплекса. «Научность» коммунизма занимает важное место в системе политической риторики уже в 1920-е годы, а «научный коммунизм» институциализируется одним из первых в связке понятий, имеющих своим центром категорию «науки». Однако в рамках общей советской хронологии эта институциализация происходит относительно поздно. Учебный предмет «научный коммунизм» вводится в вузах указом Министерства образования только в 1963 г.[450] Каким решающим обстоятельствам обязан этот сдвиг? Институциональная привязка «советского строя» к «науке» в реформенное десятилетие 60-х становится результатом окончательного закрепления семантического узла научности за ясным эмпирическим референтом – научной экспертизой государственного планирования, которая следует за окончательной интеграцией институтов академической науки и университета в государственное администрирование и vice versa.

Сциентизация политического правления – одна из сторон двунаправленного процесса, который развертывается также в форме политической индоктринации академии и университета[451]. Курсы «Исторический материализм», «Пролетарская революция», «Основы диалектического и исторического материализма и научного атеизма», «История ВКП(б)» преподаются в университетах уже в 1920–1930-е годы. В числе прочего система специализированных кафедр, обязательных курсов и экзаменов с течением времени формирует ту модель гуманитарной экспертизы социального порядка, которая приобретает общепризнанные эталонные формы на излете сталинского периода. Однако более прямые и весомые доказательства своей «практической пользы» новому режиму почти сразу предоставляют науки о земле и о небе[452]. Парадоксальным образом, их конструктивная потенция тем более осязаема, чем более удалены от центра географические зоны, которые эти науки способны захватить и преобразовать. Создание академических центров, включая испытательные полигоны и опытные станции, ботанические сады и обсерватории в труднодоступных и малопригодных для жизни областях, поражает политическое воображение с удвоенной силой рядом открытий, вносящих прямой вклад в государственную мощь, и демонстрацией неведомых доселе человеческих возможностей.

На успех этой формулы указывает быстрый рост периферийных институций, активно поддержанный новым правительством. Так, почти одновременно с началом промышленного освоения рудных месторождений Кольского полуострова, открытых в 1920-х годах, и строительством в северных горах Хибинах города Кировска, в 1930 г. по инициативе академика Александра Ферсмана[453] создается Хибинская альпийская станция, в 1931 г. на ее базе закладывается Полярно-альпийский ботанический сад; в 1934-м станция преобразуется в научную базу, а в 1949-м – в Кольский филиал Академии наук. Наряду с достижениями в производстве и в массовом спорте утопия безграничных возможностей не менее наглядно реализуется в «полезной» науке, доказывая само существование нового общества и его нового человека.

Первоначальная институциализация неметафорической связи между коммунизмом и наукой происходит не позднее 1918 г., когда в обстоятельствах гражданской войны и массовых материальных лишений, одновременно с созданием независимых от государства университетов и отменой ученых званий, административную поддержку нового правительства получают академические проекты расширения сети исследовательских институтов, которые с 1900 г. регулярно ветировались прежним государственным режимом[454]. Однако такая институциональная связь, очевидно, еще не достаточна для универсального определения советского режима через научность и прогресс. Радикальным сдвигам в сетке советских политических категорий соответствуют новые, более глубокие сдвиги в структуре государственной администрации. Подобные соответствия обнаруживаются там, где академическая экспертиза государственного планирования утрачивает локальный или вспомогательный характер и становится частью самого планирования. В том же хронологическом интервале политических реформ, на который приходится создание учебного предмета «научный коммунизм» и фантомных теорий «научного управления обществом», поначалу академический истеблишмент, затем целые институты кооптируются в рутину государственного управления.

Один из красноречивых показателей этой динамики – назначение в 1965 г. руководителем Гостехники, своеобразного прототипа Министерства науки и технологий, академика, вице-президента Академии наук Владимира Кириллина. С момента создания этого ведомства через три года после окончания Второй мировой войны им руководят высшие функционеры оборонного и машиностроительного сектора, для которых «большая» научная политика исчерпывается целями «усовершенствования техники», т. е. улучшением промышленного и военного оборудования[455]. Назначение академика в министры не просто отмечает масштабный поворот государственного аппарата к академической экспертизе планирования, принципы которой в сталинский период соблюдаются лишь там, где политическая фальсификация результатов сопряжена с мгновенными угрозами безопасности, – как в случае разработки оружия, включая ядерное[456]. Это назначение также завершает далеко не мирную трансформацию самой Академии, которую с 1927–1929 гг. правительство последовательно превращает из разновидности почетного клуба «бессмертных» в государственное предприятие с тысячами «рядовых» научных сотрудников.

Помимо многочисленных свидетельств и исследований, которые описывают идейные чистки и политическое приручение Академии наук в конце 1920-х – конце 1930-х годов, об этом не менее красноречиво свидетельствует простой и, на первый взгляд, куда менее конфликтный показатель: численность штатных сотрудников. Если в 1917 г. при 58 почетных академиках и 87 членах-корреспондентах число сотрудников без почетного звания в Академии составляет 109 человек, то в 1937 г. их уже 3 тыс., а в 1967-м – почти 30 тыс. при куда менее радикальном росте числа почетных членов (около 200 академиков в 1967)[457]. Иными словами, в 1917 г. на каждого почетного члена Академии наук приходится не более двух сотрудников, в 1937-м – 37, а в 1967-м – уже 150 «рядовых».

Придание научному производству индустриального и партийного характера в целом отвечает правительственным проектам 1927 и 1930 гг., когда принимаются новые варианты устава Академии наук, и логике выборов в Академию 1929 г., когда ее почетными членами впервые избираются видные партийцы и технические специалисты[458]. Согласно новым версиям устава, Академия входит в систему государственных учреждений, ей предписывается «выработка единого научного метода на основе материалистического мировоззрения» и вводится планирование самих научных исследований. Последствия институционального компромисса «чистой науки» с «нуждами практики» и подчинение первой вторым можно оценить лишь четырьмя десятилетиями позже, в начале 1970-х годов, когда формула «наука на службе практики» уже не разделяет противоборствующие академические фракции, а воплощает нераздельность академической экспертизы и рутины государственного планирования. Так, в 1973 г. впервые вводится Комплексная программа научно-технического прогресса СССР, которая в 1979 г. становится обязательным этапом составления государственного плана[459]. Утверждаемую совместно Государственным комитетом по науке и технике и Президиумом Академии наук, эту программу разрабатывают преимущественно академические институты, которые выступают в роли «комиссий» и «головных организаций». Восприятие самими академическими участниками этого непрозрачного и малорезультативного процесса может быть сколь угодно критическим. Однако, чтобы понять действительное место академической экспертизы в государственном управлении, следовало дождаться исключения академических институтов из управленческой рутины в начале 1990-х годов (вместе с отказом от самой системы плана) и резкого падения позиций Академии в государственных и административных иерархиях. Такая перемена становится настоящим шоком для значительной части профессионального академического корпуса, карьеры которого выстраивались по модели бюрократических.

Следуя за этими изменениями в структуре эмпирического референта понятийного гнезда «науки» и его производных в определении политического режима, начало новой политической эпохи следует датировать не 1985-м и даже не 1989-м. Действительный перелом в советской истории происходит в 1990–1991 гг., когда государственное финансирование Академии наук и университета сокращается в несколько раз и перестает действовать система обязательной академической экспертизы государственного планирования. Эта практика яснее любых деклараций утверждает отделение политического режима от инстанций «научно-технического прогресса», отмечая начало новой эпохи.

Рождение ведомства из задач усовершенствования техники

Во всей российской и советской истории центральное государственное научное ведомство насчитывает немногим более 60 лет существования. На протяжении своей относительно краткой истории оно неоднократно меняет функции вместе с названием, несколько раз упраздняется, создается заново и подвергается реструктуризации. В этом смысле послесоветское Министерство науки, которое в 1990–2010-х годах выступает объектом регулярных реорганизаций, сливается с министерствами промышленности и образования, чтобы снова от них отделиться, не представляет собой заметного исключения. Исходно мерцающий статус ведомства во многом объясняется существованием относительно обособленной (и сопротивляющейся) Академии наук, а также ощутимой дисперсией прикладных научных центров в структуре других производств, прежде всего крупной промышленности. В таких условиях ряд функций по научной координации распределен между действующими сильными ведомствами, в частности, Госпланом и Министерством тяжелой промышленности[460].

Созданию в 1948 г. специализированного комитета по науке и технике в составе федерального правительства предшествуют многочисленные попытки централизовать научное руководство и монополизировать контроль над ним, ослабив власть локальных научных руководителей и коллективов. Они предпринимаются с 1918 г. и ведутся как на республиканском уровне, в рамках Наркомпроса и лишь при формальном участии Академии наук[461], так и на правительственном уровне, уже с участием Академии, принимая форму активного противостояния[462]. Все они завершаются компромиссами. Строго говоря, первое центральное ведомство, Государственный комитет Совета министров по внедрению передовой техники в народное хозяйство (Гостехника) также не является органом научной политики в собственном смысле этого слова. Его функции ограничиваются интенсификацией производства за счет нового оборудования и технологий, стандартизацией оборудования и патентным делом[463]. Можно сказать, что успешная централизация государственного управления наукой становится косвенным следствием более жесткой координации производств, критических прежде всего в военном отношении: машиностроения, транспорта, горных разработок, атомной энергетики. О стратегической позиции нового ведомства в государственной иерархии свидетельствует одновременное назначение председателя Гостехники заместителем председателя Совета министров.

В 1951 г. Гостехника упразднена, ее функции возвращены Госплану и другим ведомствам, но в начале реформенного периода, в 1955 г., она снова восстановлена. В 1961 г. Гостехника повторно переучреждается как специализированное ведомство планирования прикладных исследований и опытно-конструкторских разработок, в противоположность Академии, которая официально становится ведомством фундаментальных теоретических исследований[464]. Таким образом, оставаясь частью высших органов управления плановой экономикой, техническое ведомство обладает пока ограниченной властью в научном пространстве, конфигурация которого определяется Академией наук, реформированной в пользу большей «фундаментальности»[465]. Именно в этот момент (и не ранее), с целью разделения ведомственных компетенций, утверждается категориальная оппозиция фундаментальных и прикладных исследований, которая становится неотъемлемой частью научной политики и академической практики вплоть до настоящего дня.

«Академизация» Гостехники и циклы реформ

Разделение фундаментальной и прикладной науки, отныне воплощенное в двух ведомствах, Академии наук и Гостехнике (с 1966 г. – ГКНТ[466]), ведет не к семантическому разрыву между понятиями «науки» и «техники», но к их сближению, вплоть до полного слияния в новом понятии «научно-технического прогресса». Усиление административных позиций Академии наук в пространстве государственной власти в середине 1960-х годов приходится на период возврата от хрущевского регионального принципа управления к ведомственному. К разработке реформ управления экономикой привлекаются академические эксперты, и ГКНТ совместно с Академией наук впервые разрабатывают так и не реализованный, впрочем, план особо приоритетных научных программ[467]. В ведении ГКНТ находятся внедрение научных разработок, создание высокоэкономичного оборудования, отраслевые исследования, планирование качества промышленной продукции, т. е. технические компоненты «научного прогресса». Но их реализация зависит от успеха «наиболее перспективных» фундаментальных исследований, которые должны передаваться на отраслевую доработку и «использоваться в народном хозяйстве»[468]. Эта схема предусматривает межведомственную координацию работ, которая реализуется в форме комитетов, комиссий и совместных совещаний ГКНТ и Академии наук. Впервые план внедрения научных работ Академии составляется уже в 1950 г. Однако именно в ходе реформы 1961–1963 гг. определяются научные направления, необходимые для «непрерывного научно-технического прогресса», которые разрабатываются Академией совместно с ГКНТ[469]. Образцовый пример этой схемы дает текст положения 1966 г. о ГКНТ[470], где в 10 пунктах из 30, определяющих функции ведомства, фигурирует формула «совместно с Академией наук» или «на основе предложений» АН.

Совокупная продукция Академии, которая отныне производится крупным государственным предприятием, ее руководство, официально исполняющее функции специализированного ведомства фундаментальных исследований, встраиваются в рутинное функционирование государственного аппарата. Разделение фундаментальной и прикладной науки не является, таким образом, простым рассечением сфер компетенции. Оно подчиняется той же сложной рекурсивной схеме, согласно которой функционирует сама Академия, «фундаментализированная» за счет выведения из нее институтов прикладных исследований, но при этом набирающая вес в управлении «народным хозяйством», т. е. национальной экономикой.

Другим и еще более наглядным показателем, раскрывающим смысл понятия «научно-технический прогресс», является траектория руководящего состава Гостехники. В самом деле, чтобы точнее определить место науки в государственных иерархиях, а значит, локализовать тот эмпирический референт, который придает устойчивость политическим определениям социализма через «науку», «научное управление» и «предвидение», следует обратить внимание на элементарный факт профессиональной принадлежности высшего руководства научного ведомства и сопутствующие ей позиции в государственном аппарате. Еще точнее, чем в практической политике, где прежняя сфера деятельности позволяет строить предположения о ближайших шагах нового назначенца, аккумулированные чиновником карьерные ресурсы позволяют судить об относительной ценности его следующего назначения в действующем государственном режиме. Как можно видеть по смене базовой модели карьеры в 1960-х, на вершину научного ведомства ведут две альтернативные траектории: из высшей производственной (военно-производственной) администрации и из руководства Академии наук. Это вносит свой вклад в растущую социальную и политическую ценность конструкта «науки и техники». Не менее показательной для характеристики места ведомства в государственных иерархиях может служить административная карьера руководителей после прекращения полномочий. Но этот показатель я оставлю за рамками настоящего рассмотрения.

С 1948 до 1965 г. председателями Гостехники назначаются высшие администраторы промышленного и оборонного сектора. В этот период по своим функциям, равно как по исходной сфере компетенции председателя, Гостехника функционирует в качестве технического ведомства par excellence, в составе индустриального и готового к новой масштабной войне государства. Ключевым понятием, определяющим связь науки с политическим режимом, здесь служит «усовершенствование техники». Следующий период отмечает превращение Гостехники-ГКНТ из инструмента оптимизации промышленности в орган «науки как непосредственной производительной силы». В 1965 г. председателем ведомства впервые назначен академик-естественник, вице-президент Академии наук СССР Владимир Кириллин. Эта модель ведомственной карьеры действует вплоть до 1991 г. Здесь связь социализма и науки кристаллизована в синтетическом понятии «научно-технического прогресса». За хронологическим порогом советского режима можно выделить еще два периода, отмеченных новым поворотом в государственном признании ценности фундаментальной или прикладной науки. Третий период (1991–1998) характеризуется очередным синхронным разрывом в системе политических категорий и в структуре государственной администрации, – отказом правительства от полного базового финансирования научных институций, при господствующей риторике «сохранения научно-технического потенциала». За этим ключевым понятием скрывается компромиссный тип траекторий высшего руководства Министерства науки: между Академией наук и вновь создающимися структурами, такими как эксцентрические (по отношению к традиционной академической карьере) аналитические центры и государственные научные фонды. Наконец, в четвертый период (с 1998 г. по настоящий день) связь между государственным режимом и наукой определяется в синонимичных терминах «инновационной экономики» и «научных инноваций». В этот период высшие руководители научного ведомства, за одним исключением, вновь теряют прямую связь с Академией наук и рекрутируются из экономических секторов, обязанных своей рентабельностью прежде всего коммерческим разработкам и технологиям, высокоемким, как коммуникации, или не столь передовым, как тяжелое автомобилестроение[471].

Чтобы запечатлеть эти колебания в рамках полного цикла, следует отмерить еще один хронологический интервал в прошлое. В напряженной политической и организационной борьбе 1930-х годов между двумя ключевыми принципами: автономной науки и науки «на службе практики» – стратегическая победа остается за вторым принципом и его сторонниками[472]. Масштабная реорганизация 1960-х восстанавливает относительное равновесие между этими двумя полюсами, инкорпорируя академическую науку в структуры государственной власти и восстанавливая за понятием науки паритетную языковую ценность в понятиях «научно-технического прогресса», «науки как непосредственной производительной силы» и ряде с ними связанных. Этот сдвиг сопровождает «академизацию» государственного научного ведомства и частичное восстановление привилегий «чистой» науки, которые, помимо прочего, обязаны кооптации академического истеблишмента в высшее государственное руководство. В отличие от этого 2000-е годы отмечены обратной тенденцией: отрицанием ценности автономной науки и возвратом к определению науки через ее «пользу» и производственные функции, на сей раз в их коммерческом изводе[473].

Четыре периода, ранее выделенные на интервале 1948–2014 гг., представлены в сводной таблице, отражающей административные траектории высших руководителей государственного научного ведомства[474]. Как можно видеть, изменения эмпирического референта (типов высших административных карьер) соответствуют колебаниям между категориальными полюсами: автономией и «практической пользой» науки – оппозиции, институциализированной в 1920–1930-х годах; а также более позднего административного разделения 1960-х между прикладной и фундаментальной наукой. Вплоть до сегодняшнего дня символические и административные перемещения от одного полюса этих оппозиций к другому, со всеми коллизиями и перипетиями, сопровождающими работу и само существование профильного ведомства, определяют смысл политической «встречи» науки с государственным режимом на циклах средней длительности.


ТАБЛИЦА 1. Траектории высших руководителей государственного научного ведомства и периодизация по ключевым понятиям, определяющим связь науки с политическим режимом


Цивилизационный сдвиг: от «науки на службе практики» – к «научно-техническому прогрессу»

Как явствует из сказанного ранее, превращение Гостехники (ГКНТ) из сугубо технического ведомства в научно-техническое происходит в рамках обширной смены политических классификаций – трансформации всей категориальной сетки политического режима и государственной администрации. Данные социальной истории советских понятий свидетельствуют об одновременном протекании в ключевые периоды 1930-х, 1960-х и 1990-х годов множества отраслевых семантических «мутаций», которые ставят под вопрос ценность и иерархические позиции связанных между собой понятий-посредников универсалии «социализм». Суть необъявленной революции в поле научной политики по мере его становления в 1960-е годы как обособленной сферы государственного управления – в нейтрализации принципа партийности науки (1920-1930-е) за счет признания собственной ценности науки и техники в рамках новой, все более ориентированной на «личность» телеологии народного благосостояния, а также внешнеполитического курса на мирное состязание между странами с различным общественным устройством[475].

Официальное назначение науки в системе общественных производств покидает узкие рамки создания и использования промышленного оборудования, которые образуют понятийную сетку начального периода административных реформ на рубеже 1950-1960-х[476]. Исходная формула согласуется со сталинским «основным законом социализма», заявленным в 1952 г. и буквально воспроизведенным в Программе КПСС 1961 г. в качестве «цели социализма»: «Обеспечение максимального удовлетворения постоянно растущих материальных и культурных потребностей всего общества путем непрерывного роста и совершенствования социалистического производства на базе высшей техники»[477]. В противовес этой формуле к середине 1960-х годов официальное определение науки и техники приобретает все более выраженный цивилизационный характер, вводя его в семантическое ядро социализма: научно-технические новшества, как «непосредственная производительная сила», обретают место в основании социального порядка. Наука по-прежнему подчинена принципу общественной пользы и служит победе социалистического строя в мировом соревновании. Эта победа, однако, зависит уже не только от прогресса политически нейтральной техники, но и от облагораживающей интеграции научных знаний и самой науки в общественное устройство. Благодаря этому советский политический режим приобретает новое качество, сближающее его с европейским «государством благоденствия», в той мере, в какой успех обоих обеспечивается не простым ростом экономических показателей, но всеобщим научным просвещением, так необходимым для осведомленного согласия управляемых[478].

Так, если в 1959 или в 1962 гг. при характеристике отдельных предприятий «научно-технический прогресс» определяется как усовершенствование машин, введение новой техники и ускорение темпов производства[479], то в 1969 г. технический контекст уже явственно нагружен цивилизационными мотивами социального прогресса: «Иркутский обком партии… проводит… работу по мобилизации трудящихся на ускорение технического прогресса и повышение эффективности общественного производства. На отдельных предприятиях достигнут высокий уровень технической оснащенности, культуры и организации производства, освоен выпуск технически совершенных изделий»[480]. Подобных примеров множество. «Усовершенствование техники» покидает прежние границы, образуя новые связи с «культурой производства» и «совершенством изделий»: при социализме нейтральная наука-техника оптимизирует социальные отношения. Этот сдвиг отражается в разнообразии контекстов категории «научно-технического прогресса» и в риторике «научного управления обществом», эксплуатация которой с конца 1960-х до середины 1980-х годов сопровождается неизменным ростом библиографического списка[481].

Датировать категориальный сдвиг можно и по партийным программным заявлениям, хотя поначалу он представлен здесь в менее отчетливой форме. В одном из официальных выступлений 1964 г., в разделе, посвященном научно-техническому прогрессу, можно обнаружить следующее высказывание: «Воздействие науки на производство и влияние ее на все стороны жизни народа неизмеримо возрастают»[482]. Между тем в упомянутой Программе КПСС 1961 г., гораздо менее новаторской в ее понятийном измерении, «научно-технический прогресс» по-прежнему определяется через «проектирование новых технических средств и освоение их в производстве», «технические усовершенствования», «развитие производительных сил», «совершенствование технологий»[483]. Более плотный семантический поиск, вероятно, позволит локализовать этот сдвиг с еще большей точностью. Однако для наших целей вполне достаточно найденного интервала. Смысловой разрыв в определении науки и ее переопределение в качестве цивилизационного фактора социализма можно датировать хронологическим отрезком 1961–1964 гг.

Еще одной, возможно, даже более наглядной иллюстрацией той же динамики служит возвращение науке ее собственной этической ценности вместе с ценностью социальной – впервые после победы принципа партийности знания, который в 1930-е годы декларативно подчиняет науку требованиям партийной морали и дисциплины. Так, публично отвечая на вопросы газеты по теме «Наука и нравственность» в 1967 г., академик Александр Александров утверждает, что критерии точных и естественных наук «являются одновременно нормами нравственности»[484]. Апология нравственности науки, предложенная академиком, так же показательна, как сама постановка вопроса редакцией: «В каком отношении находятся между собой рост знаний и моральные факторы?» Как и в случае «личности», чья свобода в тот же период уравновешивает обременительное господство «коллектива», вопрос редакции публично провозглашает возможность паритетных отношений «науки» с «моралью». По сути, это иллюстрация скрытого разрыва с безусловностью классового и партийного подхода, который освобождает место для науки и техники как обособленной – и амбивалентной – социальной силы.

Возросшая неопределенность связей между партийностью (моралью) и политически нейтральным знанием (наукой) отражается в ближайшем контексте понятий одновременно с кон текстуальными смещениями, которые сопровождают изменения смысла и ценности других ключевых универсалий советского режима, таких как «личность», «гуманизм», «право», чья социальная история прослеживается в двух предыдущих главах. В конечном счете вал литературы о социальных последствиях научно-технического прогресса, публикуемый с конца 1960-х годов официальными обществоведами, вызван необходимостью урегулировать новый скачок в неопределенности отношений между базовыми политическими категориями. Доктринальное определение науки в роли цивилизационного фактора, выкованное в течение ряда последующих лет, задействует в новых отношениях не только природу, преобразуемую по мере развития естественных наук. Оно настаивает на возможности «управления всеми общественными процессами», в стороне от которого не могут оставаться социальные дисциплины. Характеризуя науку в роли цивилизационного начала, уместно вспомнить приведенную ранее общую формулу, принадлежащую одному из идеологических виртуозов того периода: «[Наука] не только изменила характер производственных процессов, но и оказывает все возрастающее влияние на совершенствование общественных отношений людей»[485].

Вполне возможно, что своей исключительной политической ценностью категория «наука» была исходно обязана эйфориче-ским правительственным прогнозам, которые основывались на быстром (и нередко завышенном в официальной отчетности) росте экономических показателей второй половины 1950-х го-дов[486]. Но даже если первоначально это и было иллюзией, таковая становится основой для масштабной трансформации режима, ведущей далеко за рамки отраслевой организации науки и официальных риторических упражнений по торжественным случаям. Иллюзия превращается в illusio – практическое коллективное верование, которое Пьер Бурдье назвал главным интересом в игре, обеспечивающим ее продолжение[487]. «Онаучивание» официальной формулы социализма, наряду с ее смещением в сторону «личности», наделенной «правами», «потребностями» и даже «вкусами», получает выражение в обновлении партийных и академических структур – создании аппарата академической экспертизы административных решений. Эти же изменения отражаются в частичной внутренней эмансипации науки, смягчив императивы «практической целесообразности» и заново легитимировав ее интернациональную ориентацию.

В целом признание цивилизационной роли науки как в гармоническом ключе («совершенствование отношений»), так и в агоническом, т. е. в мирном экономическом состязании социалистического государства с промышленно развитым Западом, становится решающим для частичной победы автономистских научных позиций над партийно ориентированными и изоляционистскими[488]. Требование идеологической чистоты, сопро вождающее международную изоляцию советских исследователей в сталинский период[489], в 1960-х годах сменяется референтной фигурой передовой (западной) науки и официальной переоценкой значения международных научных контактов[490].

Нужно отметить, что вера в потенциал науки, которая способствовала интернационализации всего советского режима, не становится исключительно советским феноменом. В тот же период или даже немногим ранее мы без труда обнаруживаем мировые аналоги, масштаб которых превращает illusio науки в Zeitgeist. В символических системах политических режимов, которые в 1950–1980-х годах находятся в состязательных отношениях с Советским Союзом, также заметны рост символической ценности «прогресса» и интеграция науки в национальную экономику и международные обмены. В этом отношении особенно показателен случай Франции позднего голлистского периода (1958–1968), в силу политической централизации сближающейся по ряду признаков с СССР. Среди прочего в это сближение вовлечен смысл науки как одной из основ «величия Франции»[491] и «национальной независимости» страны, прежде всего по отношению к США[492]. В 1953 г. будущий глава правительства Пьер Мендес Франс объявляет исследования национальным приоритетом[493]. Сама категория «научно-технический прогресс», хотя и не так широко, как впоследствии в СССР, используется во французском ведомственном обороте, куда попадает из международного уже в середине 1950-х годов[494]. В конце 1950-х Франция и Россия разово обмениваются административно-экспертными делегациями, цель которых – взаимное ознакомление с практиками научного прогнозирования и предвидения[495]. В 1958 г. во Франции создается специализированный орган, Общее представительство (délégation générale) научных и технических исследований, которому предписывается координация и планирование научных исследований. Тогда же начинает вестись статистика бюджетных расходов на исследования и разработки (в соответствии с рекомендациями ОЭСР). А с 1961 г. публикуются программы «согласованных действий» научной политики в разных секторах[496].

Таким образом, иллюзия производительной роли науки, включенная в определение социализма, оказывается действенной вдвойне, будучи подкреплена эмпирически не только национальным, но и международным балансом сил. Она сохраняет актуальность вплоть до конца 1980-х, скрепленная альянсом ГКНТ и Академии наук, этой опорой планомерного, предсказуемого и не сулящего никаких катаклизмов развития советского общества.

VI. «Наука» без «прогресса»: послесоветская социология понятия