Научно-технический прогресс» покидает центр официальной сетки категорий в начале 1990-х. Даже если можно указать «авторов», т. е. позиции и инстанции, ускорившие выход из оборота этой центральной категории 1960-1980-х, масштаб общего сдвига, равно как разброс инстанций в научном и административном пространствах, вдруг переставших определять научное производство через понятие «прогресс», слишком велик, чтобы можно было соотнести его с чем-то иным, нежели с изменением позиции всего научного производства в государственных иерархиях. Иными словами, можно установить гомологию между этими синхронными процессами, но не причинно-следственную связь, привязанную к какому-то одному событийному центру.
От «прогресса» к «потенциалу», или в направлении международного рынка
Начав с тематики публикаций, мы обнаружим отчетливый категориальный разрыв, приходящийся на пороговый период конца 1980-х – начала 1990-х. Как в общей массе литературы (включая наличие отдельной тематической категории в библиотечных классификаторах), так и в текстах законодательства категория «научно-технический прогресс» используется до 1989 г. включительно. Так, в электронной библиографической базе ИНИОН по науковедению, в списке из 7336 наименований, содержащих ключевое словосочетание «научно-технический прогресс» (на март 2002 г.), последние публикации датированы 1989 г. Этот отчетливый порог нельзя объяснить одним только техническим изменением библиографического классификатора, поскольку точно такая же картина наблюдается в заглавиях публикаций. Помимо того, пересмотр классификатора также предполагает вопрос о генезисе новых категорий. Обращение к бумажным каталогам ИНИОН и Российской государственной библиотеки несколько отодвигает хронологическую границу: куда менее многочисленные работы и диссертации, в заглавиях которых значится эта категория, публикуются вплоть до 1991 г., а единичные публикации (чаще диссертации) встречаются вплоть до 1995 г.
Таким образом, вал публикаций о «научно-техническом прогрессе» прекращается в тот же точно период, когда Академия наук утрачивает свое привилегированное экспертное место в государственных иерархиях, и ее место занимают диффузные группы экспертов, носители либеральной политической повестки. Этот разрыв оформлен не только доктринально, статистически и технически, но также юридически. Если в 1983 г. принимается постановление «О мерах по ускорению научно-технического прогресса»[497], которое дополняется в 1987 и 1988 гг., а в текстах постановлений 1987–1989 гг. данная категория все еще употребляется как элемент рутинного бюрократического языка[498], то уже в официальных юридических актах 1990–1992 гг. она отсутствует[499]. Нет ее также в постановлении 1989 г. о создании инстанции нового типа, Инновационного фонда[500]. Вместо «научно-технического прогресса» здесь и в иных «новых» постановлениях используется категория «научно-производственного» (1989) и «научно-технического потенциала» (с 1991)[501]. Этот факт юридического языка, отмечающий формирование «новых» инстанций, таких как научные фонды Иннофонд и РФФИ[502], а также новых представлений о научной политике, официально закрепляемых с 1991 г., заставляет напрямую связывать замещение категории «научно-технического прогресса» категорией «научно-технического потенциала» с победой либерал-реформистской доктрины и «либерализацией» официального политического курса. Иными словами, сугубо техническое, на первый взгляд, замещение «прогресса» терминологией «потенциала» полностью раскрывается в политическом смысле перехода от одного политического режима к другому.
Отказ от официального использования понятия «прогресс» прочно связан с риторикой «кризиса», «недостатков» и «отставания» советской (российской) науки, которая получает официальное признание и хождение, выступая одним из рычагов политических реформ. Чтобы лучше понять логику категориального сдвига, следует зафиксировать исходный контекст понятия «потенциал». Вероятнее всего, его источник – методики по учету и планированию научных кадров, ресурсов и в целом по управлению научно-техническим прогрессом, которые вводятся в 1970-е годы[503]. Помимо прочего, об этом свидетельствует активное использование категории «потенциал», в том числе в форме «кадровый потенциал» и «технический потенциал», в специализированной литературе начала 1980-х годов[504]. Иначе говоря, данная категория используется как вспомогательная и техническая по отношению к явственно доктринальной категории «научно-технический прогресс». Согласно одному из типовых определений, «научно-технический потенциал следует рассматривать как совокупность возможностей для осуществления научно-технической деятельности», а также как «необходимые условия для научно-технического развития»[505]. Более явную связь между «потенциалом» и «прогрессом» устанавливает формула в одном из законодательных актов, датируемая второй половиной 1980-х: «В стране создан мощный научно-технический потенциал, который позволяет решать многие сложные народнохозяйственные задачи. Вместе с тем… научно-технический прогресс в стране затормозился»[506]. Здесь отношение между научно-техническим прогрессом как центральной категорией и научно-техническим потенциалом как учетно-вспомогательной в полностью сформировавшейся к тому моменту категориальной сетке вполне очевидно: потенциал выступает ресурсной основой прогресса, находясь с ним в отношениях, изоморфных отношению базиса к надстройке.
Признание «отставания» советской науки и критика советской научной политики, которая в начале 1990-х годов ведется экспертными центрами, еще недавно решавшими ведомственные задачи по учету научных кадров, планированию развития научно-исследовательских институтов и т. д.[507], усиливает смысл «прогресса» как опровергнутой идеологемы прежнего политического порядка. Второстепенная категория «потенциал», которая занимает ее место в официальной государственной речи, уже не связана с императивом «превосходства» социалистического строя. Однако даже открытая критика советской организации науки не вполне объясняет произошедший сдвиг. Прежде всего потому, что он является скорее результатом, нежели источником смены официальных классификаций.
Действительным мотором движения категорий является смена недоктринальных, технических классификаций, которая приобретает политический смысл и которую я подробно рассмотрю в этой главе далее. Если обратиться к международным руководствам, послужившим референтными источниками для реформы науки, мы обнаружим, что понятие «научно-технический потенциал» («научно-технические ресурсы»), так же как понятие «инновация», входит и в рутинизированную систему учета научного производства, и в базовые определения науки уже в 1980-е годы. Такова, в частности, картина, представленная в рекомендациях ЮНЕСКО по статистике науки[508], изменений в которой я также коснусь далее.
Предлагая сугубо технические определения, предназначенные для сопоставления национальных показателей на общем основании[509], подобные классификации «чисто» технически нивелируют политический смысл ряда категорий, парадоксальным образом приводя к еще более глубоким политическим следствиям. В частности, через смену аппарата научной статистики, который приближает национальную систему учета к международной, они позволяют иерархизировать национальные производства в господствующих международных классификациях, присваивая им позиции в международном балансе сил и, как следствие, влияя на ценность «науки» во внутригосударственных иерархиях.
Активизация международных инстанций в пространстве послесоветской политики синхронизирована со сдвигами в материальной инфраструктуре научного производства: моделях и объеме финансирования институтов, конструкторских бюро, межотраслевых научно-технических комплексов. Выступая эмпирическим референтом «научно-технического прогресса», утрачивающим административное влияние, подобные инстанции генерируют меньшую символическую ценность воспроизводимых ими понятий семантического кластера «науки». В свою очередь, определяя науку через экономическую (не)эффективность, (не)возможность поддержания громоздкой системы советских исследовательских учреждений, новая либеральная доктрина разрывает связь «научно-технического» с понятием национального величия и благосостояния. В сравнении с предшествующим периодом перспектива инвертируется: уже не наука выступает в роли цивилизационной основы государственного режима, но государство становится содержателем «кризисной» науки[510]. Все эти изменения, происходящие одновременно в доктринальном и техническом измерениях категориальной системы, в некотором смысле попросту отменяют «научно-технический прогресс».
Следует заметить, однако, что категория «научно-технический прогресс» не исчезает из официального словаря научной политики окончательно. Ее точечное присутствие в ряде контекстов оказывается не менее важным диагностическим показателем, чем прекращение вала тематических пуб ликаций в момент институционального разрыва с прежним политическим режимом. Нечастое появление этой категории можно проследить по выступлениям государственных чиновников и законодательным текстам вплоть до начала 2000-х годов. Например, оно присутствует в президентском обращении к Федеральному Собранию 2002 г., где ему, впрочем, возвращено узкое техническое определение начала 1950-х годов: «Наша экономика пока недостаточно восприимчива и к достижениям научно-технического прогресса. Значительная часть предприятий практически не вкладывает средств ни в создание новых технологий, ни в модернизацию старых»[511]. Сохраняется эта категория и в бюджетных классификациях, в расходной строке «Фундаментальные исследования и содействие научно-техническому прогрессу». Такая неполная «очистка» официальных классификаций 2000-х годов от понятий предшествующего периода только подчеркивает произошедшую инверсию, в ходе которой прежде техническая категория «научно-технический потенциал» занимает центральное положение, выполняя функции доктринальной.
Тот же поворот в базовом определении науки позволяет проследить корпус законов и программных документов о науке и научно-технической политике, формирующийся с середины 1990-х годов. На деле законотворческая активность этого периода позволяет лучше понять отсутствие специализированного законодательства о науке в советский период. Прежде всего сам факт принятия закона окончательно фиксирует определение науки как одной из сфер экономики, поддерживаемой государством. Первый, нереализованный проект закона готовится в Верховном Совете СССР еще в 1991 г., а возврат к попытке юридически оформить новый status quo в пространстве научной политики датируется периодом первой стабилизации нового политического режима в 1995–1996 гг. Принимаемые во второй половине 1990-х годов законы и доктрины окончательно оформляют отраслевой характер науки и фиксируют определение научного производства как одного из секторов общенационального экономического рынка.
Первый принятый Закон о науке и государственной научно-технической политике (1996) становится компромиссным образованием, где наука уже не наделяется цивилизационной ролью, хотя основным агентом научного производства остается государство. Рассматривая текст Закона как операционализацию господствующего в этот момент представления о науке, мы обнаруживаем показательно амбивалентную схему. С одной стороны, Закон фиксирует автономию научного производства и признает рынок научных разработок, который еще предстоит создать государству (ст. 12, п. 2)[512]. С другой стороны, государство (его федеральные органы) фигурирует здесь владельцем-монополистом, который сам устанавливает приоритеты и финансирует основные научные организации посредством прямых заказов. Закон регламентирует отношения между научными организациями и государством, учеными и государством, одними государственными органами и другими… Иначе говоря, de facto государство по-прежнему признается учредительной фигурой научного сектора. Однако само появление закона, который регламентирует этот сектор, неявным образом ставит под вопрос прямую и монопольную административную регламентацию науки как государственного предприятия.
То, что происходит в середине 1990-х годов, представляет собой новый символический разрыв, который следует за сдвигом в институциональном балансе сил. Введение инновационной модели в основу ведомственной доктрины Министерства науки (в 1998–1999), о которой я уже кратко упоминал в предыдущей главе, отменяет определение научного сектора через государственное управление. Концепция инновационной политики на 1998–2000 гг. (утверждена в 1998), Концепция межгосударственной инновационной политики СНГ до 2005 г. (утверждена в 2001) и Проект закона об инновационной деятельности и государственной инновационной политике (2002) регламентируют отношения между агентами общенационального экономического рынка, в число которых попадают научные организации и в ряду которых государство выступает уже не административным центром, но прежде всего крупным инвестором, отчасти, гарантом рисков. Его монопольная роль на рынке научных разработок обеспечивается уже не полным административным контролем над производством, но стратегическим преимуществом в различных секторах рынка[513]. Наконец, экономический поворот, предписанный науке в президентском послании 2002 г., в некотором смысле завершает цикл административных и политических реформ науки, открытый в 1991 г.: «Понятно, что модель научно-технического прогресса прошлых лет, помпезную и архаичную модель одновременно, восстанавливать нецелесо образно… Надо помочь российским разработчикам встроиться в мировой венчурный рынок, рынок капитала, обеспечивающий эффективный оборот научных продуктов и услуг, и начать эту работу в тех сегментах мирового рынка, которые действительно могут занять отечественные производители»[514].
Таким образом, переход от «научно-технического прогресса» к «научно-техническому потенциалу» завершается в 2000-х годах не только переопределением политической функции науки, но и сдвигом в его экономическом измерении – от «отрасли народного хозяйства» к «сектору международного рынка». В рамках нового определения, где соединяются экономические (состязательность науки) и технические (ее эффективность) основания, категории «наука» ставится в соответствие экономический рынок. Определение «пользы науки» сдвигается от поддержания национальной экономики и укрепления национальной безопасности, этих ритуальных формул 1990-х, к окупаемости научной продукции в ряду прочих производств, благодаря которой возможен выигрыш в международном экономическом состязании. В целом категориальный сдвиг, завершающийся в начале 2000-х годов, сближает новое определение науки с господствующей в 1930–1950-х годах формулой «наука на службе практики», в противовес официальному признанию ценности автономной науки 1960–1980-х, которое отражено в цивилизационных коннотациях категории «научно-технический прогресс». Парадоксальным образом, экономически нерентабельная, создающая цивилизацию наука в официальных документах и суждениях нового политического порядка наделяется негативной ценностью вместе с советской административно-командной сис темой. Она локализуется на том смысловом полюсе, который становится точкой отталкивания для либерального проекта политической демократизации и экономической дерегуляции в начале 1990-х. В контексте этого разрыва цивилизационный оптимизм «научно-технического прогресса», этого продукта предшествующего витка либеральных реформ начала 1960-х годов, сменяется техницизмом экономического «потенциала». В понятийной сетке происходят дальнейшие перестановки. Наиболее общее определение пользы науки отныне тяготеет к экономической отдаче государственных вложений, в пределе – к «рынку»: научных технологий, венчурного капитала и даже рынку оружия, через который официальная риторика 1990-х переопределяет вопросы национальной безопасности[515].
1991: «Разрушение» или «создание»?
Как можно видеть, радикальный сдвиг 1990-х годов в понятийных и административных структурах политического режима происходит не только в ходе перенастройки оппозиций, связывающих между собой советские универсалии, но и в результате включения в политический словарь новых, во многом табуированных прежде понятий, таких как «рентабельность», «рынок технологий», «прибыль». При смысловых сближениях, например, между понятиями «инновация» конца 1990-х и «внедрение» 1970-1980-х основополагающее политически маркирован ное различие между ними состоит в контекстуальном определении первой через «научно-технические проекты с повышенной степенью риска», «вневедомственную экспертизу»[516] и, конечно, «рынок», которые отсутствуют в символической системе предшествующего периода. Иные понятия словаря государственной научной политики, такие как «приоритетные направления исследований», приобретают в новой категориальной сетке смысл вплоть до противоположного, будучи перекодированы из поощрительных в селективные. Дело в том, что в предшествующий период научная деятельность по «приоритетным направлениям» сопровождается дополнительным финансированием, наряду с базовым (институциональным); в 1990-е годы, при сокращении базового, выпадение исследования из числа «приоритетных» сопряжено с риском его прекращения. Эта картина не будет полной, если не принимать в расчет того, что уже в 1970-х годах ряд тематических понятий, вписанных в модель рентабельности знаний, например, «самоокупаемость» и «хозрасчет», локально используется в государственной научной политике[517]. Однако они не могут претендовать на характер универсалий, пока действует табу на категорию «свободный рынок» и не существует эмпирического референта, который сделал бы возможными корректные операции с данным понятием.
Безусловно, 1990-е годы дают множество иллюстраций тому тезису Райнхарта Козеллека, что, объективируя свое проектное регулятивное содержание, понятия производят новую реальность. В этот период мы обнаруживаем ранее стигматизированные и вполне успешно реализованные универсалии «буржуазного общества», такие как «свобода слова», эмпирическим референтом которой в течение ряда лет выступают относительно автономные СМИ и журналистские коллективы. Но здесь же мы находим социальные и политические смысловые кластеры, сформированные вокруг понятий «демократия», «рыночная экономика», «научная конкуренция», «средний класс», которые, несмотря на отсутствие у них отчетливых эмпирических референтов, в течение по меньшей мере десятилетия занимают ключевые позиции в понятийной сетке нового режима, выступая понятиями-проектами с постоянно отсроченным потенциалом реализации. Обилие «недореализованных» понятий, строго говоря, не создает дополнительных методологических трудностей в исследовании. Точно так же как иллюзорны одно-однозначные соответствия между понятием и практикой в советской категориальной сетке, не могут быть подвергнуты подобной проверке и понятия нового режима. Ключевую роль в анализе сдвигов и стабилизации смыслов играет не изолированное отношение между концептом и референтом, а контекстообразующая связь понятий между собой, с учетом синхронных процессов в структурах государственной администрации.
Вместе с тем, следуя за относительно недавними изменениями, нельзя не отметить, в какой мере способ обращения с политическими универсалиями и понятийной сеткой в целом зависит от места самих высказывающихся в структуре референтной, в частности, институциональной реальности. Так, в речи представителей академического истеблишмента научное десятилетие 1990-х годов зачастую тематизируется как «развал» и «катастрофа»: «Катастрофическое снижение финансирования науки, безусловно, составляет угрозу национальной безопасности России»[518]. Этот тип высказывания, как и комплементарная ему риторика «спасения науки», отражает инверсию ценности «научно-технического прогресса» (вместе с резким падением символической ценности академической науки) и полностью согласуется с утратой Академией функций государственной экспертизы[519]. Взгляду изнутри исполинской институции, находящейся в перманентном кризисе, но сохраняющей в 1990-е годы почти неизменный численный состав[520], научный пейзаж представляется в виде пустошей и руин. Узнать, что в действительности происходит в символическом и административном пространстве, выстраивающемся вокруг понятия «наука», возможно, лишь соотнеся инволюцию «старых» институций с учреждением новых, а также уделив внимание внутри– и межинституциональным напряжениям, которые им вызваны.
Программа реформ науки начала 1990-х годов предполагает снижение общего объема научных затрат и численности научных работников, в частности, сокращение числа сотрудников академических институтов. В 1992 г. руководство Миннауки заказывает ОЭСР обзор состояния российской научной сферы[521], ряд выводов и рекомендаций которого одобрительно озвучиваются министром[522], а впоследствии многократно переозвучиваются как с прореформаторских, так и с контрреформаторских позиций[523]. Помимо сокращения численности Академии наук и ее реструктуризации, реформа Миннауки предполагает отказ от «сплошного» финансирования научных исследований и переход к целевым программам, конкурсному финансированию и приоритетным направлениям, которые призваны снизить долю неэффективных бюджетных трат[524]. Это также серьезно затрагивает позиции Академии, поскольку обширная система исследовательских институтов обеспечивается механизмом базового финансирования, резко сниженного в начале 1990-х годов вместе со снижением всех бюджетных расходов на научные исследования. Поэтому одна из ключевых коллизий 1990-х, одновременно понятийных и административных, объективируется в оппозиции базовой и конкурсной моделей научного финансирования. Ниже я подробнее остановлюсь на этой коллизии и ее институциональных реализациях.
При переходе с уровня глобальной институциональной и доктринальной реформы на уровень индивидуальных карьер снижение позиции «науки» в символических иерархиях не менее красноречиво иллюстрирует показатель относительной заработной платы в этом секторе. В 1987 г. этот показатель составляет 104,1 % средней заработной платы по экономике, в 1988 г. – 109,1 %, в 1989 г. – 121,5 %, в 1990 г. – 112,5 %. В 1991 г. этот показатель составляет уже 94 %, а в 1992 г. – 64,4 %[525]. Иными словами, в пиковый 1989 г. научное производство как крупное предприятие, финансируемое более чем на 90 % из государственного бюджета, остается пространством государственной карьеры с высокими социальными гарантиями. Разрыв почти в 2 раза между значениями на кратком интервале 1989–1992 гг. совпадает, с одной стороны, с началом массового ухода работников из научных учреждений[526], а с другой – с вхождением иностранных фондов в национальное научное пространство и, в целом, с началом формирования конкурсной системы финансирования научных исследований. Именно последняя выступает главным контраргументом против взгляда на науку как «руины», столь характерного для высшего академического истеблишмента.
Относительное и абсолютное снижение заработной платы в научном секторе наряду с дифференциацией источников дохода ведет к дифференциации профессионального корпуса. Наряду с обширной фракцией «проигравших» в ходе реформ формируется фракция научных «победителей», которые получают преимущества от участия в грантовой системе и множественной занятости. По результатам опросов, проведенных Центром исследований и статистики науки в 1996 г., не менее половины опрошенных ученых имели дополнительный заработок или дополнительное место работы[527]. При этом дополнительный заработок исследователей не обязательно локализован в научном секторе. Появление новых интеллектуальных предприятий: учебных заведений (с занятостью по совместительству), новых журналов и издательств (с зыбкой системой гонораров), зарубежных фондов и программ международного сотрудничества (с систематически обновляемыми темами и приоритетами), консультационных услуг (с поиском заказчиков) – приводит к дисперсии центров сил как в самом научном производстве, так и в более широком пространстве возможных профессиональных траекторий. Бюджетное финансирование нередко служит ключевым источником дохода[528], который при этом все более растворяется в новых формах[529]. Модель близкой к идеалу стратегии научной группы рисует под конец этой эпохи сотрудник государственного научного фонда: «В принципе, мощная передовая группа ученых, которая действительно занимается актуальными вещами и на высоком уровне, получает и из базового [финансирования], и по госпрограмме, и от [нашего] Фонда. И кормится больше, [а значит] станет богаче, чем другие группы института»[530]. В гораздо большей мере, нежели единицей крупной (индустриальной) государственной организации, научная группа или институт оказывается малым предприятием. Разнообразие одних только государственных форм финансирования предполагает реструктурирование успешных профессиональных стратегий и их переориентацию от ведомственных к конкурсным источникам.
Становление «вневедомственной экспертизы»: техническое как политическое
Если для индивидуального ученого или научной группы профессиональный успех в 1990-х годах все более определяется доступом к вневедомственным источникам финансирования, то в административной структуре науки успех реформ тесно связан с появлением центров «вневедомственной» и «независимой» научной экспертизы, которые успешно замещают прежде единого исполнителя государственной экспертизы – академические институты. Наиболее известный сегодня пример подобных инстанций – это государственные научные фонды, которые действуют в секторе академической науки (РФФИ и РГНФ). Однако хронологически первенство принадлежит не им. Первыми институциализируются экспертные центры, которые практически фиксируют новый смысл «научно-технического прогресса» – проблематичный характер связи между научной политикой и государственным управлением. Самые первые попытки такого рода относятся к концу 1980-х и обладают отчетливо выраженным компромиссным характером, поскольку все еще тесно связаны с категориальной системой «научно-технического прогресса». Инновационный фонд при ГКНТ, учрежденный в 1989 г. «для содействия ускоренной разработке и освоению нововведений в области науки и техники», предполагает ведение «вневедомственной экспертизы научно-технических проектов». При этом сам Иннофонд остается в подчинении ГКНТ и по широкому ряду полномочий (создание хозрасчетных и совместных предприятий, ведение внешнеэкономической деятельности) во многом сохраняет черты ведомственной модели[531]. В 1991 г. Иннофонд переучреждается как республиканское ведомство, а уже в конце 1992 г. ликвидируется как «не обеспечивший выполнение возложенных на него задач»[532].
С 1991 г. можно ожидать появления экспертных центров нового типа, которые выступали бы самостоятельными игроками на формирующемся рынке консультационных услуг. В противоположность этому, инстанции «вневедомственной экспертизы» создаются в первую очередь как подразделения одного или нескольких «старых» заведений, порой открыто эксплуатирующих понятийную контаминацию «независимой государственной экспертизы». Именно так заявляет о себе Республиканский исследовательский научно-консультационный центр экспертизы (РИНКЦЭ), созданный уже в 1991 г. при Госкомитете науки высшей школы РСФСР, в статусе научно-исследовательского института[533]. Совмещая самоатрибуцию «независимого» и «государственного», эти центры действуют и в ведомственном секторе, и на складывающемся рынке консультационных услуг. В том же 1991 г., в двойном подчинении Миннауки и Академии наук создается Центр исследований и статистики науки (ЦИСН), один из ключевых проводников реформы научной статистики, организации экспертиз по научным приоритетам, составитель справочника российских научных организаций[534]. Тогда же в двойном подчинении Миннауки и Минобразования создается (в статусе научно-исследовательского института) междисциплинарный центр ИСТИНА, который предлагает анализ «состояния российской науки», организует семинары по научным приоритетам с участием нескольких ведомств, участвует в подготовке законопроектов о науке, о наукоградах и т. п. В 1993 г. на базе Аналитического центра по проблемам научно-технического и социально-экономического развития при Президиуме Академии наук (1990) создается (в том же статусе научно-исследовательского института) Аналитический центр по науке и промышленной политике Миннауки (АЦНПП), который предлагает мониторинг науки и анализ научной политики, участвует в подготовке научного законодательства и разработке научных приоритетов[535].
Вклад этих центров в определение политического режима, на первый взгляд, минимален. Это особенно очевидно при сопоставлении масштабов их деятельности с обширным государственным и коммерческим секторами, где административные решения принимаются без предварительной научной экспертизы. Вместе с тем именно они технически и символически переопределяют внутреннее пространство научной политики, сопровождая его перевод из универсального регистра «научно-технического прогресса» и национального планирования в отраслевой. То есть именно через эти своего рода институциональные реле, с их компромиссом между ведомственным и рыночным подчинением, прежний государственный режим «научного управления обществом» трансформируется в новый режим «рыночной экономики», где научный сектор становится лишь одним из многих и одним из нерентабельных (дотируемых). Области экспертной активности таких центров: приоритетные направления исследований и разработок, оценка научных проектов, подготовка отраслевого научного законодательства. Небольшой круг штатных сотрудников в статусе госслужащих на контрактной основе привлекает индивидуальных экспертов, создает временные экспертные группы, организует разовые мероприятия. Сами штатные сотрудники также выступают в роли экспертов на министерских совещаниях, в составе ведомственных рабочих групп, с оценочными докладами в международных организациях, таких как ОЭСР (АЦНПП, ЦИСН), предоставляют материалы для комитетов Госдумы (ЦИСН) или предлагают публичную экспертизу научной политики в СМИ (ИСТИНА)[536]. По своей организационной структуре эти малозаметные инстанции ближе всего к неолиберальной модели, которая получает привилегированное место в мире культуры, образования и науки полутора десятилетиями позже[537].
Другой тип экспертного центра, государственные научные фонды, которые изначально учреждаются как самостоятельные ведомства, а не подведомственные организации, наиболее последовательно воплощают принцип «независимой экспертизы», в том числе из-за их исходной оппозиции «старым» инстанциям: «Вся идея [фондов] была придумана, чтобы подорвать бюрократический монополизм учреждений»[538]. Вызванные к жизни деятельностью руководства Миннауки, и в частности, министра Бориса Салтыкова (занимавшего эту должность в 1991–1996 гг.), они представляют собой один из немногих успешных результатов институционального трансфера[539]. В конце 1991 г. учреждается Российский фонд технологического развития (РФТР), в начале 1992 г. – Российский фонд фундаментальных исследований (РФФИ), в конце 1994 г. от него отделяется Российский гуманитарный научный фонд (РГНФ): два последних финансируют научные проекты, которые попадают в категорию «фундаментальных». А в начале 1994 г. создается Фонд содействия развитию малых форм предприятий в научно-технической сфере, наряду с РФТР кредитующий реализацию «прикладных» разработок. Изначально РФФИ проектировался как единый и единственный государственный научный фонд, аналог Национального научного фонда США (NSF)[540]. Конверсия отделения гуманитарных наук РФФИ в самостоятельное ведомство (РГНФ), получившая поддержку министра Салтыкова и официальное признание Миннауки, нарушала первоначальный замысел, но вполне вписывалась в линию либерализации научной политики. Организация эмансипировавшегося РГНФ повторяла отработанную модель РФФИ, а потому позиционные различия между этими двумя фондами в научно-политических дебатах 1990-х годов оставались минимальными[541].
Само существование таких инстанций в значительной мере зависит от предприимчивости и связей сотрудников и может быть прервано de jure или de facto, как и целая серия не получивших развития институциональных проектов того периода. Вернуться к этому моменту тектонического сдвига в понятийной сетке государственного управления и генетического эксперимента с новыми формами администрирования науки позволяет интервью с одним из свидетелей и участников – сотрудником РФФИ первых лет:
На самом деле, первый конкурс вообще проводился на общественных началах… Не было сотрудников фонда в 1993 г. вообще… Был один председатель – директор-организатор Гончар… Вот в первом году, комната в 2 раза больше этой – у нас угловые такие, большие – там был навален такой штабель посреди комнаты. Это были заявки. Ничего не было. Сидели люди из – даже не из отдела, а просто по направлениям – и выдергивали свои проекты и растаскивали по своим комнатам… Такие пионерские времена были… То было сладкое время, в общем. Действительно страшно увлекательное. Скрепки, карандаши, прочее… Я вот переезжал сюда из Отделения своего, так я со своими столами и стульями и вот с этими шкафчиками перевез еще: я из старых дел своих надергал скрепок два конверта и принес… Какие-то карандаши набрал, еще чего-то набрал. Вот такой бумаги натаскал из Отделения. Ну, не было просто – и все… И все сделали. Но вот люди работали… Пришли, поувольнялись, там, взяли отпуск на три месяца. То есть не насовсем, естественно [поувольнялись], потому что неизвестно, чем закончится. Я, например, со своим директором договорился… Ну, мне было проще всех. Потому что у меня свои отношения были со всеми. А другие просто оформляли длительный отпуск… И когда конкурс… Мы объявили его в ноябре, конкурс закончился в марте, по-моему, и первые люди были зачислены лишь в мае месяце. То есть они все отработали… не состоя в штате[542].
Несмотря на экспериментальный поначалу статус, научные фонды получают отдельную строку в расходной части государственного бюджета и закрепляются в структуре государственной администрации. В конце 1990-х годов лишь через РФФИ распределяется 6 % государственного научного бюджета[543]. Этому способствует тот факт, что вместе с административными и финансовыми полномочиями научные фонды получают узкоочерченную сферу компетенции. Тщательный государственный контроль за их действиями, в частности систематические проверки Счетной палаты, в некотором смысле не позволяет делать «ничего, кроме главного», т. е. принуждает их к поддержанию формализованных процедур экспертизы и финансирования научных проектов, одновременно не допуская выхода этих инстанций на рынок коммерческих услуг[544]. В противоположность указанным выше ведомственным центрам «независимой экспертизы», которые, парадоксально для их статуса, выступают также агентами рынка коммерческих услуг.
Конкурсное и проектное финансирование, в противовес ведомственному «базовому», и трехуровневая техническая экспертиза заявок становятся неразрывно процедурным и идейным определением позиции научных фондов в пространстве государственной политики. Именно оно характеризует позицию руководства фондов по целому ряду ключевых «проблем» государственной научной политики: бюджетных расходов на научные исследования, научных приоритетов и т. д. Основополагающая институциональная коллизия в треугольнике Академия наук – государственные научные фонды – Министерство науки на протяжении 1990-х годов оформляется, таким образом, не в политической, а в технической понятийной оппозиции «конкурсной – ведомственной» организации и финансирования исследований. Схожая коллизия выстраивается вокруг понятия «приоритеты». Если в рамках министерской модели формирование приоритетных направлений выступает залогом эффективности затрат (их окупаемости), то для РФФИ и РГНФ, которые финансируют научные исследования, принципиально не рассчитанные на экономический эффект, задание приоритетов противоречит самому режиму их работы. В противоположность Министерству, фонды опираются на доктрину поддержки центров «научного совершенства», или «внутренних приоритетов» науки, т. е. финансирования уже сформировавшихся проектов, школ и ученых[545]. Эта доктрина, отвечающая организационной модели научных фондов, вступает в прямой конфликт со стремлением министерства унифицировать организацию науки, которое критикует фонды за неэффективное расходование средств[546].
В столь хрупком и напряженном балансе сил именно РФФИ, административно наиболее весомый из фондов, отчетливо демонстрирует отсутствие явных идеологических расхождений со «старыми» ведомствами и господствующими принципами ведомственной доктрины: «РФФИ – эффективный инструмент государства на ниве науки», «РАН и РФФИ – разными путями к общей цели», «Как создать спрос на знания?», «Не грантом единым»[547]. Вместе с тем поскольку прямая идеологическая конфронтация научных фондов Академии наук или Миннауки угрожает их институциональной автономии, особую роль приобретает демонстрация технического совершенства конкурсной грантовой системы[548]. Следует заметить, что целый ряд инструментов экспертизы, используемых в РФФИ, таких как классификатор научных направлений, формы анкет и заявок, про цедура обработки экспертных оценок, действительно генетически связан со «старыми» институциями. Первые версии этих инструментов предварительно отработаны к моменту основания фонда одним из его организаторов в программах Президиума Академии наук и ГКНТ[549]. Предшествующие этапы профессиональной карьеры административных сотрудников научных фондов также связывают их с Академией наук, откуда фонды рекрутируют и значительную часть своего экспертного корпуса. Это становится еще одним фактором, объясняющим, почему в тех же многочисленных статьях, подписанных руководством фонда, аргументы, не задевающие «старых» ведомств напрямую, подчеркнуто сосредоточены на таком «частном» техническом пункте, как конкурсная организация государственной поддержки науки.
Принцип, который обеспечивает «современность» модели фондов, во многом отвечает веберовскому определению идеальной бюрократии: рациональная схема и формальный характер оценки проектов, подаваемых на конкурс, привлечение «независимых экспертов» (исследователей) той же дисциплинарной компетентности, что и авторы проектов. Отличие от подведомственных инстанций «независимой экспертизы» состоит здесь в том, что штатные сотрудники фондов не участвуют непосредственно в процедуре оценки проектов, а сама процедура отчетливо формализована. Подобное техническое-как-политическое отличие научных фондов от «старых» институций представляет собой одну из основных линий напряжения в борьбе за определение оптимальной модели научной организации и, как следствие, самой категории «наука». Несмотря на умиротворяющую тактику фондов, эти отличия служат поводом для регулярных попыток распустить их или превратить в подведомственные Миннауке учреждения, которым они с успехом противостоят до начала 2000-х годов[550]. Частью этой борьбы являются не утихающие в 1990-е дебаты вокруг обоснованности модели науки, реализуемой фондами, а также вокруг отдельных принципов их функционирования: анонимности экспертизы, отказа комментировать решения о непредоставлении гранта, (бес)пристрастности экспертных оценок и ряда подобных.
В целом же наиболее острая борьба в пространстве научной политики смещается в 1990-х годах от политических и цивилизационных универсалий, которые ранее связывали «науку» с кардинальными характеристиками самого социалистического режима, к понятиям административным и техническим, что объективирует утрату категорией «наука» универсального политического измерения и закрепление за ней лишь отраслевых смыслов. Точно так же теряют в масштабах эмпирические референты нового вокабуляра научной политики: институциональный демонтаж масштабного альянса Академии наук – ГКНТ – Госплана как единой экспертной и плановой структуры «управления научно-техническим прогрессом» оставляет место разрозненным экспертным инстанциям, вступающим друг с другом не только в ведомственную, но и в публичную конкуренцию за внутриотраслевое определение научной организации[551].
Революция технических классификаций: собственность и статистика
Изменения в административных и смысловых структурах, центрированных на категории «наука», не ограничиваются появлением новых инстанций экспертизы и теми неразрывно организационными и понятийными новшествами, которые отмечают их включение в государственное управление. Во второй половине 1980-х – самом начале 1990-х годов происходит серия важных сдвигов в структуре самой Академии наук. В 1986 г. принимается поворотное для академического управления положение ГКНТ, Госстроя и Госкомтруда СССР об аттестации научных работников, которое передает эту процедуру, проводившуюся на открытых собраниях институтских ученых советов, в ведение администрации институтов[552], тем самым значительно усиливая полномочия последней. В 1987 г. ряд функций Президиума Академии наук передается отделениям, вводится выборность директоров институтов, ученых советов и даже глав подразделений, а Общее собрание Академии[553] вводит 65-летний порог для занятия организационных должностей и норматив 5 %-го ежегодного обновления состава институтов молодыми исследователями. На том же собрании категорию финансирования «институт» предлагают заменить на «программу», «тему» и «инициативное исследование», что предвосхищает модель научных фондов и претендует на изменение принципов функционирования Академии наук[554].
Предложенные изменения не затрагивают при этом внутреннего разделения между двумя основными корпусами Академии наук, «действительных» (почетных) членов и «рядовых» (штатных) сотрудников. Сохраняющаяся форма действительного членства, характерная для традиционных Академий, отличает ее от структурно близких научных организаций послевоенного периода в других современных обществах. Так, Национальный центр научных исследований Франции, основанный в 1940-х годах и к началу 1980-х представляющий собой сеть самоуправляемых государственных учреждений, сотрудники которых являются государственными служащими[555], не имеет ничего общего с несколькими старыми французскими Академиями и Коллеж де Франс, которые воспроизводят модель почетного клуба. Одновременно специфическая «чистота» российской академической науки заключается в том, что, при своей связи с государственными техническими задачами, институты Академии отделены от образовательной системы, тем самым сближая советскую организацию исследований 1990-х годов с французской, выделяющейся в ряду прочих национальных систем, где исследования локализованы в университетах[556].
Внутренние реформы Академии наук СССР сопровождаются дискуссиями о ее еще более либеральном реформировании, вплоть до перевода всех рядовых сотрудников на контрактную основу[557]. Борьба ведется также вокруг собственности Академии, которая выражается в оппозиции категорий «федеральная собственность – собственность Академии», гомологичной оппозиции «государственное учреждение – самофинансируемая организация» и отчасти, с большим опосредованием, оппозиции «базовое финансирование – конкурсная основа». Следуя за ходом публичной полемики, можно убедиться, что эти технические понятия объективируют линии разрыва не только между отдельными ведомствами, но и между консервативными и либерал-реформистскими фракциями как в руководстве Академии, так и в государственных органах. Одним из промежуточных результатов этой борьбы становится постановление 1987 г., которое в явном виде опирается на определение науки не как универсального принципа управления, а как отрасли народного хозяйства[558]. Помимо прочего данное постановление предполагает «отменить начиная с 1988 г. планирование ассигнований из бюджета на содержание научных организаций по базовому методу»[559]. Однако данный продукт борьбы за официальные классификации, как и целый ряд ранее указанных новшеств в организации Академии, оказывается лишь одной из ее динамических фаз и не получает окончательного институционального закрепления.
Ряд из этого еще не устойчивого списка понятий и понятийных конструкций, вызванного к жизни изменением внутреннего пространства Академии за короткий период с конца 1980-х до 1991 г., впоследствии устраняется из официально утвержденной понятийной системы. К ним относится, например, «самофинансирование» исследований, а также «выборность» и «сменяемость» применительно ко всем административным должностям в структуре Академии. Иные, исходно конкурирующие категории, такие как «государственный» и «самоуправляемый», соединяются в актах официального наименования, объективируя компромисс, достигнутый в этой борьбе между различными фракциями. Результатом преобразований внутренней структуры Академии наук на начало 1990-х годов становится фактический сдвиг центра административных полномочий в пользу дирекций институтов, который обеспечивает им большую административную автономию, но вместе с тем официально нейтрализует микромеханику коллегиального взаимного признания исследователей, которая гарантировалась открытыми коллективными аттестациями.
Официальное определение и переопределение двух взаимосвязанных вопросов – государственного финансирования Академии наук и ее собственности – вероятно, наиболее напряженное и изобилующее регулярными возвратами и пересмотрами, продолжается в течение нескольких лет. Лишь в 1990–1991 гг. государственные постановления и указы об организации Российской академии наук закрепляют за ней статус самоуправляемой организации, при этом распоряжающейся значительным имуществом (на уровне институтов) и освобожденной от ряда налогов на землю, собственность и доходы от внешнеэкономической деятельности[560]. Таким образом, в ряду контекстуальных отраслевых определений за категорией «наука» закрепляется еще одно практическое понятие – специфической научной «собственности». В подобных предельных случаях, как кажется, не имеющих ничего общего с научными исследованиями, можно отчетливо наблюдать, насколько тесной оказывается прагматическая, т. е. социальная, связь между понятиями наиболее высокого и отвлеченного уровня, такими как «планирование» или «рынок», и основополагающими терминами технических классификаций, подобных «внедрению», «конкурсу» или «налогу». Будучи предметом горячих внутриведомственных дебатов и скучной административной рутины, именно последние сообщают политическим универсалиям их окончательные границы и смысл. Именно в этих технических терминах наиболее очевидна связь между понятийной и институциональной логикой, которые они воплощают собой без возможности отделить актуальную прагматику, обязанную текущему modus operandi институций, от универсального означающего, взятого в качестве самодостаточного элемента символической системы данного общества в данный период.
Столь же осязаемый эффект мы можем проследить в другой сфере практических классификаций – государственной статистике, в данном случае статистике науки, категории которой являются инструментами одновременно описания и предписания, т. е. управления смыслами и связанной с ними институциональной реальностью. Как и доктринальные, публично используемые в административной и политической борьбе, «серые» функциональные классификации принадлежат тому же порядку.
Если институциализация понятия «конкурсная поддержка» в первую очередь обязана позиции либерал-реформистского руководства Министерства науки, то статистическая реформа становится опосредованным следствием «либерализации» всего политического режима, который создает новые карьерные возможности для государственных служащих и смещает саму символическую и административную границу между СССР и «международным сообществом». На рубеже 1980–1990-х годов в числе международных центров сил, активно представленных в советском пространстве государственной администрации, одним из наиболее весомых является Европейская комиссия. Я уже отсылал к ее деятельности в первой главе книги, анализируя историю понятия-проекта «средний класс». Вслед за заключением в 1989 г. новых торговых соглашений между СССР и Европейским сообществом, в 1990 г. Евросовет принимает постановление о финансовой поддержке экономических реформ в СССР. В рамках программы TACIS – технического содействия странам бывшего СССР – только на поддержку институциональных, правовых и административных реформ израсходовано 280 млн евро[561]. Как и в рассмотренных выше случаях, «техническое» в понятии «технического содействия» понимается здесь неразрывно с политическим: «Программа ставит своей задачей содействовать усилиям стран-партнеров в развитии обществ, основанных на политических свободах и экономическом процветании. Решение поставленных задач TACIS видит в предоставлении грантов на передачу ноу-хау для поддержки перехода к демократическому обществу и рыночной экономике». Реализация TACIS предполагает поддержку институциональных реформ, включая унификацию национальных законодательств и систем учета в соответствии с европейскими. И уже в 1992 г. российское правительство утверждает Государственную программу перехода Российской Федерации на принятую в международной практике систему учета и статистики в соответствии с требованиями развития рыночной экономики. Тогда же (1992–1994 гг.) аналогичные программы утверждаются в других странах СНГ, в частности в Белоруссии и Казахстане. Инстанцией реформы научной статистики становится упоминавшийся ранее Центр исследований и статистики науки (ЦИСН), созданный в 1991 г. при Миннауки и Академии наук.
Вводимая ЦИСН с 1993 г. система научной статистики основывается на классификациях, предлагаемых ЮНЕСКО и ОЭСР[562]. Согласно им, в отличие от советской статистической классификации, ведомственная группировка научных учреждений заменяется группировкой по экономическим секторам (государственный, предпринимательский, высшего образования, частный бесприбыльный), меняется типология работников научных учреждений, вводится статистика инноваций, учет патентов и наукоемкости отраслей промышленности[563]. Иными словами, в технических классификациях реализуется тот же сдвиг, который можно наблюдать в доктринальных: от планового управления – к экономической рентабельности. Разработанные классификации и методики ЦИСН передает Госкомстату для их рутинного использования: соответственно изменяется форма кадровой и бухгалтерской отчетности в научных институтах, в том числе в Академии наук.
Встроенный в функционирование новой инстанции, первичный перенос новых категорий и методов статистики науки происходит в режиме непосредственного присвоения технического навыка в рамках индивидуальной карьеры и его последующей экспансии на систему государственного управления наукой. С момента создания ЦИСН один из его руководителей, ранее заведующий лабораторией в Институте статистики, назначается официальным представителем в ЮНЕСКО, участвует в семинарах группы разработчиков методологии научной статистики ОЭСР[564], а впоследствии делает перевод издаваемого этой группой руководства[565]. В течение нескольких лет статистические справочники о науке, выпускаемые в России ЦИСН и Госстатом, а также кадровая и бухгалтерская отчетность учреждений научного сектора переформатируются с использованием новых классификаций. Объективированный в национальной (советской) версии научной статистики баланс сил: ведомственная группировка организаций, специальный раздел для Академии наук, где выделено число академиков и членов-корреспондентов и т. д., – отменяется в пользу международных статистических классификаторов. Новая система учета, интегрированная в рутинное государственное управление, оказывает обратное действие на баланс институциональных сил, поскольку именно статистические классификации научного производства лежат в основе бюджетного финансирования, а также административной экспертизы и политических решений. Без доктринальных публичных дебатов, в рамках европейской программы экономической и правовой реформы, избегающей открытой войны категорий, происходит техническая интервенция, которая, как и в случае «конкурсной поддержки», является не чем иным, как моментом институциализации новых представлений о науке в частности и о режиме государственного управления в целом.
В данном случае референтные для реформистских проектов понятия и официальные классификации уже реализованы к началу реформ по ту сторону границы «социалистического общества». Молчаливое символическое нарушение этой границы, которое заключается в приведении национальных классификаций и институтов к аналогам, действующим в Западной Европе и США, не просто вводит новую систему научной статистики. Реформированная система технического учета избавляется от признаков, связывавших научные практики с «социализмом». Иными словами, вклад в смену политического режима тихих экспертов и непубличных администраторов, занимающихся внедрением новых функциональных классификаторов, оказывается не менее, если не более весомым, чем общепризнанный вклад публичных критиков административно-командной системы и доктринальных виртуозов нового режима.
Инфляция понятий: сильная «наука», слабые «ученые»
Характеризуя падение ценности «науки» в категориальной сетке нового политического режима и референтных ей инстанций – в административных иерархиях, до настоящего момента я не задавал вопроса о внутренней структуре этого процесса: было ли такое падение равномерным для всех понятий семантического кластера «наука», или оно сопровождалось внутренней дифференциацией последнего? Учитывая наличие нескольких измерений, в которых мы могли бы проследить эти изменения, ответ на такой вопрос может включать как обращение к официальной риторике, так и глубинный анализ технических классификаций, вплоть до сопоставления средних зарплат различных категорий исследователей. Последний ответ не вполне соответствовал бы логике социальной истории понятий, но не менее, если не более красноречиво иллюстрировал бы практическое функционирование системы научных категорий. Для текущих целей я ограничусь, однако, одним из промежуточных вариантов. Ответом на такой вопрос может стать анализ скрытых измерений открытых, т. е. официальных и наиболее декларативных источников научно-политического курса.
Чтобы провести такой анализ, следует вернуться к соссюровскому определению ценности понятия, которая связывается с положительно или отрицательно коннотированными элементами ближайшего контекста, где оно получает определение. Если мы подобным образом проанализируем контекст, в котором задается несколько родственных понятий «научного» семантического гнезда: в частности, определяются ли они одним и тем же (структурно изоморфным) контекстом, наделяются ли одинаково положительными или отрицательными значениями, – это позволит установить, обладают ли они относительно равной ценностью, или они так же ценностно дифференцированы, как отдельные научные институции в рамках господствующей доктрины. Если избрать для анализа отдельные термины, которым официальная доктрина 1990-х годов заранее присваивает неравную ценность: например, «академия наук» и «научный конкурс», – мы получим небезынтересные в нюансах, но предсказуемые результаты. Чтобы обнаружить разрывы, скрытые внутри «единой» категории, следует раздельно проанализировать ее смысловые составляющие. Для этого идеально подходит анализ того, как государственные чиновники мыслят, а следовательно, практически распоряжаются такими понятийными составляющими научной политики, как «наука» и «ученые».
Круг источников для подобного анализа будет прямо пропорционален числу инстанций научной политики. Я воспользуюсь образцами, произведенными «наиболее официальной» из них – Министерством науки и технологий. Исходя из предложенной ранее характеристики циклов в функционировании этого органа, наиболее интересным, вероятно, будет хронологический интервал конца 1990-х (1997–1999 гг.), когда завершается фаза риторик «сохранения научно-технического потенциала» и в центр ведомственной доктрины перемещаются категории «инновация» и экономическая «конкурентоспособность» науки. Их эмпирическим референтом выступает создание инновационных центров и технопарков, законодательство о наукоградах и пересмотр первого списка приоритетных направлений в 1998 г., а проектным горизонтом – превращение науки в экономически рентабельную отрасль.
Для анализа скрытых измерений официального мышления были взяты 16 публикаций в СМИ (выступлений и интервью) за 1998–1999 гг., авторами которых были высшие руководители Миннауки. Из всего массива текстов были отобраны суждения, где присутствуют слова «наука», «научный», «научно-технический» (они составили первый список), «ученые», «научные работники», «научное сообщество» (второй список). Общая выборка суждений была разбита на два списка с целью выявить, в чем совпадают и чем различаются контексты, в которые вписаны эти категории. Прежде всего оказалось, что «ученые» – понятие, употребляемое ощутимо реже «науки»: в общей выборке 33 суждения, содержащих «ученые», против 112 о «науке»[566].
Вычленив ближайший контекст суждений из списка «наука», мы получаем набор тем, через которые контекстуально определяется смысл этого понятия. Если рассматривать число суждений в общем списке как показатель значимости темы, наиболее важными стали: рыночная и экономическая эффективность науки, высокий научно-технический потенциал и сохранение научных достижений, необходимые государственные финансирование и поддержка науки, высокое положение российской науки в мире, новые возможности, инновационная стратегия, наука как будущее и лучшее. Среди тем, представленных куда менее весомо (все вместе – около пятой части общего числа суждений): недостаточное бюджетное финансирование науки, ее недостаточная приспособленность к реформам, связь науки с промышленностью, нежелание молодежи идти в науку, стойкость науки в трагическом положении, госзаказ науке. В таком подборе тем мы обнаруживаем, с одной стороны, элементы доктрины министерства и элементы его административной модели (коммерциа лизация, финансирование, реформа), с другой – обоснование важности науки, которая превращает ее в государственное дело. Вот показательные образцы суждений, взятые из общего списка: «Государство не может быть сильным без сильной науки»[567]; «…наши научные знания, наши технологии способны обеспечить людям достойную жизнь»[568]; «уровень развития науки… напрямую определяет эффективность экономики»[569]. В целом и по числу суждений, и по связи между темами, можно сказать, что за категорией науки в ведомственной иерархии закреплен полюс легитимного верха: государственного интереса, экономического и политического господства, экономической эффективности и технического совершенства. Наука – это предмет заботы государства и одновременно источник его «потенциала». Это рационализированная силовая компонента господства.
Закреплены ли за производителями «науки», т. е. за категорией «ученые», те же атрибуты мощи и престижа? Ряд тем, характерных для списка «науки», присутствует и здесь. Так, речь идет об экономической эффективности ученых, кооперации между учеными и не-учеными в рамках инновационных центров, о достижениях ученых, самоотверженности ученых в сложное время. Однако на каждую из этих тем приходится всего по одному суждению. Иначе говоря, в отличие от первого списка, здесь они остаются явно периферийными или просто производными от базовых определений науки. Но что же тогда составляет основу официального высказывания об «ученых»? Наибольший вес приходится на следующие темы: низкая (унизительная) зарплата, проблема материальной поддержки ученых, отъезд за границу и «утечка мозгов», участие ученых в проектах министерства. Вот архетипический пример, фокусирующий в себе почти все эти темы: «Актуальной проблемой… остается создание ученым достойных условий для жизни и работы, что не только значительно повысит эффективность их деятельности, но и будет способствовать предотвращению оттока из России высококвалифицированных специалистов сферы науки и образования»[570]. Таким образом, в сравнении с контекстуальным определением «науки» ценностная позиция «ученых» радикально снижена. В официальной речи они выступают не творцами государственного потенциала, но прежде всего проблемной социальной категорией, определяемой через низкую зарплату и готовность «утечь» за рубеж. Как и «наука», «ученые» также вписываются в новую экономическую логику. Однако в отличие от науки они определяются не через производительную способность, а через зависимость от (неблагоприятных) экономических условий.
Категории «наука – ученые», размещенные на экономической шкале, оказываются полярными понятиями, как активное – пассивное. Будучи производным от официального определения науки, категория «ученые» – прежде всего в смысле «все работники научных учреждений» – в основе своей содержит зарплату (унизительную, мизерную, достаточную). И если категория «наука» располагается на доминирующем полюсе, вбирая в себя признаки государственного престижа и мощи, категория «ученые» оказывается на полюсе доминируемом, будучи представлена через следствия экономического кризиса, личную самоотверженность или предприимчивость, «условия жизни и труда». Обозначая символическую дистанцию и даже контрарность «науке», логика официального суждения превращает «ученых» из непосредственных производителей научной мощи в инертную массу, которая «приходит» в науку или «оттекает» из нее, претерпевает кризис или мигрирует за рубеж, стремясь к лучшим условиям. Иными словами, в высказываниях руководства Миннауки конца 1990-х годов «научно-технический потенциал», этот необходимый атрибут государства, отчужден от его производителей. Наряду с учителями, врачами, военнослужащими «ученые» контекстуально попадают в обширную проблемную категорию бюджетных служащих со всеми вытекающими для государственного бюджета издержками и неудобствами.
Проведенный по той же схеме анализ ряда текстов интервью и дискуссий 2001–2002 гг., в которых приняли участие чиновники Минпромнауки и Академии наук, выступления президента на совместном заседании Совета безопасности, Госсовета и Совета по науке, а также проекта Основ политики РФ в области развития науки и технологий на период до 2010 г. показывает, что ряд базовых тем и сам разрыв в относительной ценности «науки» и «ученых» в целом сохраняется и в фазе научной политики, отмеченной восхождением категории «инновационная экономика». По-прежнему редко употребимая категория «ученые» сохраняет смысл, производный от зарплаты и затруднительных материальных условий. В отношении «науки» можно наблюдать тематический сдвиг от общей темы экономической эффективности науки к вариациям о важности для науки новой экономики, а также попечении науки не только со стороны государства, но и частного капитала. Эти контектуальные смещения совпадают со снижением ведомственного веса «науки» в структуре реформированного министерства, которое в 2000 г. сливается с «промышленностью»[571]. За порогом 1990-х годов «наука» более явственно, чем в министерстве до реорганизации, встраивается в безразличный к научной специфике либерально-экономический схематизм рыночной пригодности, окупаемости вложений и эффективности управления.
Сдвиг к науке, ориентированной на прибыль, маркирован здесь также темой квалификации, необходимой для работы по приоритетным направлениям и инновационным проектам[572]. Примечательно, что квалификация атрибутируется не столько «ученым», сколько «кадрам» или «кадровому потенциалу» науки. Этот переход объективирует иерархическое перераспределение рангов промышленности и науки в структуре нового министерства и переводит профессиональное обозначение «ученые» в технократическую категорию «кадрового потенциала» периода научно-технического прогресса. Смысл отчуждаемого и восполнимого ресурса науки, который ранее перекрывался проблемной, но гуманизированной категорией «ученые», приобретает отчетливо индустриальную обезличенную форму.
Возвраты профильного министерства к проектам «эффективной науки», «сокращениям и слияниям» на протяжении 2000-х и начала 2010-х годов исходят из той же смысловой асимметрии между «наукой» и «учеными». Понятие «инновационная экономика» и попытки его прагматического применения связывают коммерческий успех исследований лишь с бюрократической реформой научных центров, тогда как «кадровый потенциал» становится производным продуктом институциональной реорганизации, призванным механически адаптироваться к меняющимся условиям. Регулярные сбои предлагаемых реорганизаций в России и мире показывают, как в действительности «работает» в социальном порядке понятие «наука», переопределенное подобным образом.