VII. Российская социология: генезис дисциплины и преемственность оснований[575]
Институты, универсалии и здравый смысл: методологическое введение
Всовместной программной работе Дюркгейм и Мосс провозгласили принцип, впоследствии легший в основу «сильной программы» социологии знания: «Методы научного мышления – это подлинные социальные институты»[576]. Когда речь идет о таких успешных с научной точки зрения реализациях научного мышления, как математика или физика, это парадоксально материалистическое положение позволяет высветить земные корни платоновского мира идей. В отношении социальных наук, которые в доказательство своего божественного происхождения зачастую не способны предоставить ни универсального закона, ни материальной техники, систематически и осязаемо изменяющей мир обыденной очевидности, велик соблазн заключить, что они попросту сводятся к социальным институтам и всего лишь объективируют их логику, будь то логика изучаемых институтов, институтов-заказчиков или самих инстанций научного производства. Иными словами, социальные науки, разрушающие миф о трансцендентных источниках знания, первыми лишаются привилегий трансцендентного происхождения.
Впрочем, если проблема заключалась бы только в отсутствии решающих доказательств научности, до их обретения можно было бы рассчитывать на постоянный эзотерический, признаваемый лишь внутри этих дисциплин обмен знанием. Но современные научные институты, идет ли речь о 1960–1980-х годах или (даже в большей степени) об актуальном периоде, по своей организации крайне далеки от эзотерических кружков. Прежде всего они постоянно поддерживают принудительно утилитарную саморефлексию своих членов, обосновывая как свою «общественную полезность», так и экономическую эффективность. Открытость социальных дисциплин к внешним требованиям и, одновременно, отсутствие твердых эпистемологических оснований, тесно связанных с иллюзией трансцендентного происхождения знания, упреждают их возможное движение по эзотерическому пути и тем самым оставляют приоритет за таким мышлением, которое в самом деле тяготеет к самопредставлению изучаемых институтов, вернее, к представлению посредством этих дисциплин господствующего взгляда на социальный мир.
Очертив отправную и часто само собой разумеющуюся – а оттого наименее заметную и наиболее устойчивую – плоскость социологической практики, мы способны не только выявить силовые основания понятийного строя дисциплины, но и расширить пространство возможных взглядов на социальный мир и показать, что господствующий с 1960-х годов по настоящее время в российской социологии взгляд – продукт соединения социальных обстоятельств на коротком промежутке ближайшей истории дисциплины, который может быть иным в иных исторических условиях и в принципе иным, если рассматривать социальные науки в движении к новым горизонтам и к собственно научному мышлению, каждый раз заново преодолевающему свою исторически и социально заданную ограниченность.
Взятые крупным планом, на кратком историческом интервале социологические классификации – это отношение сил, которое складывается между отдельными институтами и фракциями и которое через профессиональные иерархии, механизмы признания, актуальные требования и ставки, результирующие это отношение, порождает представления о социальном мире. Система универсалий, к которым относятся «личность» или «наука», формирующаяся вне дисциплинарных границ и локализованная скорее в политическом универсуме, нежели в собственно научном, продолжает играть здесь учредительную роль. Прибегнув к методологической редукции, историю новых дисциплин, к числу которых принадлежит и социология, можно свести к институциализации этих понятий в легитимной дисциплинарной сетке. Но эта динамика, как можно было видеть на материале предыдущих глав, не имеет ничего общего с гармоническим самозарождением. Само отношение сил, реализованное в форме институтов и состязающихся фракций в их составе, является тем общим условием, которое ограничивает возможности равно общей понятийной системы и отдельных носителей смыслов по использованию некоторых понятий в статусе универсалий. Именно поле сил предпосылает индивидуальному научному и политическому воображению наиболее вероятные формы, которые оно может принять, чтобы выглядеть приемлемым с дисциплинарной точки зрения. То, что может скрываться за понятием дисциплины в различных силовых (институциональных) конфигурациях, я подробно проанализирую в следующей главе. Сейчас же основным будет иной вопрос: как понятия, классификации, суждения порождаются или отсеиваются этим полем сил?
Профессиональная цензура на средства выражения, которая наиболее отчетливо выражена в философии, слабее в социологии и совсем слабо в публицистике[577] – если брать за основу наличие специализированного языка, – обнаруживает себя уже в самых общих и глубоко укорененных критериях текущей дисциплины высказывания, которые отделяют высокую теорию от «зауми», актуальные вопросы от ортодоксии, интересные сюжеты от скучных и т. д. В числе этих оснований находятся и неявные политические предписания, которые остаются привилегированным объектом нашего исследования российской социологии в той мере, в которой используемые ею понятия генетически связаны с политически заданной системой исторического материализма и научного коммунизма, а карьеры социологов во многом подчиняются бюрократическим императивам.
Общность профессиональных условий, вписанных в институции, гарантирует устойчивость ряда понятий и классификаций, которые приобретают характер господствующих – внутри дисциплины или, как в нашем случае, благодаря специфической связи новой науки с государственным аппаратом[578]. Подкрепленные институционально, отдельные понятия и стоящие за ними смысловые различия начинают функционировать не как частные изобретения, но как неустранимые универсальные схемы категоризации реальности или как сама реальность, что признается самыми разными участниками, в том числе находящимися друг с другом в открытой интеллектуальной конкуренции. Таким образом, ряд институционально заданных смысловых различий, включая те, о которых шла речь выше, например фундаментальной и прикладной науки, служат здравым смыслом дисциплины, определяющим условия деятельности внутри нее.
В данном случае характеристика «господствующие» применительно к классификационным различиям и понятиям оказывается структурным, а не количественным признаком. Именно в этом качестве он включен в определение Маркса, не раз доказывавшего свою объяснительную силу: господствующие представления – это представления господствующих[579]. В дальнейшем анализе я воспользуюсь тем же приемом: возвратом от смыслов и понятий, институциализированных в качестве универсалий, к тем их носителям, которые занимают в дисциплинарных иерархиях господствующее положение[580]. Такое понимание смысловых различий, увязывающее социальную историю дисциплины с социальной историей понятий, рассмотренных ранее, обеспечивает также техническое решение проблемы избыточности материала. Для выявления принципов социологического мышления позднесоветского и послесоветского периода попытка охватить весь массив дисциплинарных текстов, опубликованных на ограниченном хронологическом интервале, может оказаться не столь продуктивной[581]. Более результативным может стать, в некотором смысле, прямо противоположное действие: выделение ключевых фигур и текстов, отмеченных неформальным признанием профессиональной среды и (или) явными признаками высшей иерархической принадлежности (посты, звания, награды), и анализ логики функционирования этих позиций, занятие которых чаще всего является результатом длительной и ритмически неоднородной аккумуляции ресурсов в пределах дисциплины.
Чтобы избежать явного уклона в сторону «великих имен» (в чем бы ни заключался источник их величия), следует обратиться к другому структурному показателю – наиболее общим и устойчивым классификациям, действующим в профессиональной среде и выраженным в организации научных и образовательных институтов: структуре социологических факультетов и академических заведений, темах больших конференций и пленарных выступлений, сюжетах итоговых сборников и отчетных сессий, – в которых социальный мир, а значит, и сама социология представлены через наиболее общие и теоретически легитимные деления и определения.
Таким образом, в поисках господствующего в российской социологии здравого смысла и его силовых оснований следует обращаться к общим, заданным институциями условиям и к господствующим позициям: к практике центральных инстанций и ключевых агентов, продукция которых выступает образцом (и пределом) для большинства менее специализированных и (или) менее признанных участников дисциплинарной динамики. Проделанный на этих принципах анализ способен дать первое адекватное приближение к модели дисциплинарного генезиса базовых смысловых различий, если учитывать, что она не исчерпывает содержательных нюансов социологической практики, но лишь фиксирует ее наиболее крупные гравитационные центры.
Принципы мышления и генезис социологических институтов
Прежде чем описывать межпозиционную борьбу, в ходе которой был произведен ряд смысловых различий, признанных в советской и даже современной российской социологии, следует обратиться к общим условиям функционирования институций и правилам карьеры, которые позволяли отдельным социологам достигать господствующих позиций. Этот шаг оправдан вдвойне, поскольку в российской социологии 1990–2000-х годов ключевые позиции занимали те, кто еще в 1950–1960-х годах переоткрывал в советском академическом контексте подходы и приемы, разработанные в американской и, реже, в западноевропейских версиях дисциплины. Борис Грушин, Татьяна Заславская, Андрей Здравомыслов, Игорь Кон, Юрий Левада, Геннадий Осипов, Владимир Ядов – энтузиасты, практики и интерпретаторы, научные администраторы эпохи становления советской социологии, которые от полуофициальных семинаров и чтения западной литературы из спецхранов[582], исследований трудовой мотивации и общественного мнения, первых зарубежных стажировок и международных конгрессов, миновав в 1970–1980-х годах с большими или меньшими потрясениями поворотные точки своей научной карьеры, к рубежу 1980–1990-х (времени повторного официального признания дисциплины) находились на достаточно высоких должностях в академическом секторе, чтобы использовать обретенный политический ресурс для восхождения к вершинам административной иерархии, заняв ключевые посты в старых и новых учреждениях, таких как ИС АН, ВЦИОМ, чуть позже ИСПИ и Интерцентр[583].
Схожий эффект можно было наблюдать и в образовательном секторе дисциплины, например, в случае Владимира Добренькова, который в тех же обстоятельствах оказался распорядителем крупнейшего образовательного учреждения – деканом социологического факультета МГУ[584]. Авторы, опубликовавшие свои первые социологические тексты в 1960-х или в начале 1970-х годов и к 2000-м годам воплощающие в своей траектории опыт всего периода институциализированной советской социологии, обрели господствующее положение в результате постоянства своего административного и научного (в случае исследователей) присутствия в дисциплинарном пространстве. Именно они через тексты и конференции, через учебники и прямое обращение к студентам-социологам, но также, и все больше – через административную и организационную деятельность гарантировали устойчивость дисциплины и правила наследования в ее рамках.
При этом наиболее известные российские социологи были склонны оценивать скептически не столько советскую социологию в целом, которой они все же склонны адресовать сдержанные комплименты, поскольку на этот период приходится пик их профессионального признания, сколько собственную профессиональную компетентность. Из их уст подобные признания могут показаться удивительными: «Вот это проблема моего поколения социологов. Мы все – самоучки в социологии»[585]; «Это была атмосфера всеобщих споров… Я смотрю на это… скептически, потому что чего-то оригинального и серьезного создано не было… Мы сами учились всем этим предметам – плохо и мало…»[586]; «Надо четко разделить социологию и меня. Конечно, социология – это особая наука. Но я и сейчас недостаточно ею владею, хотя бы потому, что у меня нет базового социологического образования»[587]. Эти признания, которые, как можно видеть, распространялись и на дисциплинарное самоопределение 30 лет спустя, не являются чем-то случайным по отношению к практике социологов, чей вес и престиж гарантирован временем, проведенным внутри дисциплины. Выстраиваясь вокруг оппозиции профессионализма – любительства, они сообщают о важном факте в истории дисциплины: профессиональная социология была учреждена в России (СССР) в течение жизни старшего поколения, и следы этого незавершенного превращения самоучек в признанных социологов продолжают составлять один из пунктов напряжения в их автобиографической рефлексии, равно как в их отношении к профессии.
Однако осмысление признанными социологами своего любительства в данном случае интересует меня существенно меньше, чем вопрос о том, каким образом неокончательная профессионализация господствующих профессионалов сказывается на структуре дисциплины. Первое, чем следует поинтересоваться, изучая здравый смысл российской социологии, – это критерии, которые служат для различения позиций внутри дисциплины. Отличают ли представители старшего поколения себя и других по теоретической принадлежности, по политическим пристрастиям, общекультурным (прежде всего литературным) предпочтениям и т. д.? Можно сказать, что как и в любом интеллектуальном производстве, здесь работают все перечисленные принципы. Главное отличие мы обнаружим, если обратимся к их весу и рангу в общем списке. Непрофессиональный генезис дисциплины означает прежде всего исходное отсутствие делений, которые соответствовали бы специфическим правилам и ставкам, принятым в данной дисциплине, и беспрепятственный перенос внутрь дисциплины тех смысловых различий, которые обладают легитимностью вне ее, в частности, в рассмотренном нами ранее универсуме официального политического высказывания. Какие деления в этих условиях стали отправной плоскостью для советской социологической практики, учитывая, что институционально первые шаги социологии нередко свершались в стенах философских учреждений? Были ли это философские различия, действовавшие в 1960-х годах: кантианцы – гегельянцы, диалектический материализм – теория познания, история философии – истмат-диамат? Быть может, советская социология структурировалась по образцу осваиваемых западных версий, т. е. в соответствии с действующими в них различиями позитивизма – феноменологии, системной теории – микросоциологии и т. д.? Или вся дисциплина была упорядочена вокруг политически заданных понятийных различий, таких как зафиксированная ранее оппозиция между «всесторонним развитием личности» и «коммунистическим воспитанием личности», которые при внешнем созвучии представляли собой два противостоящих дисциплинарных мира?[588]
С одной стороны, в социологических и философских публикациях на протяжении 1960–1970-х годов мы обнаруживаем неоднократное возобновление полемики о предмете социологии, где иерархические притязания молодой дисциплины сталкиваются с монополией на социальную теорию, закрепленной за историческим материализмом. В этом смысле одной из оппозиций, отражавших собственное место социологии в ряду дисцип лин, но также ее внутренний порядок, была «общая социальная теория» – «теория среднего уровня» и «прикладные исследования», где за официально и профессионально легитимной социологией был закреплен второй полюс[589]. С другой стороны, роль профессионального катализатора внутри дисциплины в 1960-е годы выполнил структурный функционализм, напрямую восходящий к теории систем Парсонса. Введенный в двойственном статусе: официально – как оптимизирующее дополнение, неофициально – как решительный контраргумент к «общей социальной теории» истмата, он выступил одновременно теоретической основой и отличительным знаком профессионализма в терминах 1960-х[590]. Обособленный сектор производителей «критики буржуазных теорий», по своей логике более всего приближавшийся к истории философии, за редкими исключениями, не нарушал принципиального равновесия между истматом и сис темной теорией – именно в силу своей обособленности[591]. Общая масса заимствуемых понятий и приемов интегрировалась в корпус знаний советской социологии помимо делений, действующих в западных социологиях, преимущественно в рамках системной и позитивистской (т. е. господствующей американской) модели социологии как научной дисциплины. Поэтому советские социологические дискуссии довольно быстро ушли от собственно философских различий но, имея в качестве латентной модели научности структурный функционализм, сдерживаемый официальным надстоянием истмата, не произвели собственных теоретических делений, которые соответствовали бы границам между западноевропейскими социологическими школами. Отраслевые деления (социология труда, социология образования, социология семьи и т. д.), производные от нужд управления и безразличные к вопросам метода, ни в коей мере не заменили теоретических различий.
Но если не признаки теоретической и школьной принадлежности были решающими для союзов и расхождений внутри дисциплины, и если эта теоретическая неразличимость[592] во многом сохраняет актуальность при изменившихся условиях у обладателей ключевых позиций, которые наследуют пионерскому эклектизму семинаров 1960-х годов, – что же лежит в основе профессиональных предпочтений и что продолжает оказывать влияние на социологические классификации, используемые в 1990–2000-х признанными социологами и их сегодняшними учениками и последователями?
Как и в любой другой дисциплине, в позднесоветской социологии нельзя обнаружить единого неоспоримого основания или неизменного набора оснований, действующего на протяжении всего этого периода, который включал бы существенные разрывы и принципиальную неоднородность как от одной фазы к другой, так и от позиции к позиции[593]. Однако условия первичной институциализации социологии в 1960-х годах, ее место в символических иерархиях 1970–1980-х, а также обстоятельства ее реконфигурации в конце 1980-х – начале 1990-х, когда ревизия политических принципов советского периода заострила напряжения, ранее сложившиеся в дисцип лине, закрепили в качестве господствующих принципы и категории, напрямую заимствованные из практик и правил действующего политического режима. Неверно думать, что они полностью подменили собой все прочие, в частности интеллектуальные критерии, но их относительный вес, воплощенный в том числе в фигурах социологов – академиков РАН, т. е. на формальной вершине академического признания, оказался настолько велик, что здравый смысл российской социологии и сегодня не испытывает нужды в строгих теоретических различиях, функцию которых по-прежнему выполняют расхожие политические деления.
Проследить политическую генеалогию профессиональных категорий можно вплоть до самого основания социологических институтов. Прежде всего следует принять во внимание, что исследовательский институт (ИКСИ[594], 1968) был создан десятилетием позже создания профессиональной социологической ассоциации (ССА[595], 1957). Иными словами, рамочная профессиональная структура была создана до появления самих профессионалов, а центральную роль в ней длительное время играла администрация философских учреждений и партийное руководство. Не заполненная исследовательской работой институциональная рамка исходно служила целям внешнеполитического представительства: она позволяла советским делегатам официально принимать участие в международных социологических конгрессах и представлять СССР в Международной социологической ассоциации[596]. В свою очередь, создание исследовательского института одновременно с частичной легитимацией социологии как самостоятельной дисциплины институ-циализировало и ее политическую функцию как инструмента идейной борьбы и инструмента управленческой экспертизы[597].
Вторым источником административно-политического определения дисциплины было обширное участие отделов науки и идеологии ЦК КПСС в решении внутрипрофессиональных вопросов. Это участие состояло не только и не столько в пресловутой цензуре статей и монографий, авторы которых позволяли себе шаг в сторону от ортодоксии исторического материализма[598]. Гораздо более серьезное воздействие на структуру дисциплины осуществлялось через управление научными карьерами. Утверждения на должности, начиная с заведующего отделом, обсуждались и утверждались дирекцией институтов в отделах ЦК; в отдельных случаях совместно рассматривались кандидатуры старших научных сотрудников и кандидатов на докторскую степень. Список социологов, выезжающих на международные конгрессы, равно как допущенных к встречам с зарубежными коллегами в СССР или к международному книжному обмену (получение зарубежных публикаций), находился в прямом ведении отделов идеологии и науки ЦК[599].
Тем самым принципы формирования административной структуры дисциплины, делающие ее частью обширной системы государственной службы, предполагали крайне специфическую комбинацию административных и научных ресурсов, обеспечивающих успешную профессиональную карьеру. Наиболее известными и активными (публикующимися, выступающими, выезжающими за рубеж) социологами были не те, кто находился на максимальной дистанции от органов партийного руководства, а те, кто занимал в них не ключевые, но далеко не последние должности (секретари институтских ячеек КПСС, члены горкома комсомола и т. д.). Именно эта включенность обеспечивала им привилегию участвовать в теоретических дискуссиях с советскими философами и зарубежными социологами, равно как получать представление о «западной теории» из первых рук в ходе конгрессов и встреч. Именно таков случай социологической лаборатории при Ленинградском государственном университете, где в середине 1960-х годов работали Ядов, Здравомыслов, Кон. Эта ситуация позже была воспроизведена в ИКСИ, где работали Осипов, Левада и сотрудники ленинградской лаборатории. Наиболее признанные социологи были в разной мере вовлечены одновременно в обе структуры, что решающим образом определяло тематические и теоретические приоритеты советской социологии[600].
Иначе говоря, в советском случае профессиональная социология не была изобретением молодых преподавателей времен университетского кризиса, как не была она продуктом разрыва исследователей с корпусом преподавателей старых дисциплин, что во многом можно было наблюдать во Франции 1950–1960-х[601]. Не была она и местом собственно политической оппозиции, как это порой представляют послесоветские версии истории дисциплины. Акт политико-административного учреждения социологии бесконечно воспроизводился в создании исследовательских подразделений и групп, формировании тематического репертуара и ключевых проблем, заказах на исследования из нужд и средств отделов идеологии и науки ЦК и обкомов. И лишь вслед за политическим учреждением дисциплины, дающим ей место в административных иерархиях, равно как правила занятия должностей, могли следовать санкции и репрессии. В этом смысле институциализация социологии в игре интересов научной и государственной администрации[602] лишала ее того эпистемологического резерва, который позволял бы, находясь внутри дисциплины, противостоять логике административных (само)определений и использования политических универсалий в неизменном виде.
Общность политических координат и поворотные точки
Рассмотреть, как работает эта механика, переводящая институциональные условия в дисциплинарный здравый смысл, лучше всего на отдельных примерах, позволяющих описать ее в деталях. В ряду интересующих меня примеров можно обнаружить как понятия, составляющие часть методологического инструментария советской социологии, так и классификации, которые позволяют участникам дисциплинарной динамики проводить рефлексивные различия внутри нее, в частности, фиксировать ее хронологические этапы. Действительно, для исследователя не менее выразительными, чем теоретические или методологические различия между отдельными позициями, оказываются хронологические различия, привязанные к поворотным точкам, которые приобретают характер общепризнанных. Более того, одним из косвенных признаков веса и признания того или иного социолога в пространстве дисциплины будет служить как раз появление в его собственных текстах и текстах о нем явных отсылок к таким поворотным точкам.
Так, известность социолога Владимира Ядова[603] определяется не только рядом публикаций, пользовавшихся исключительным читательским вниманием уже в 1960-е годы, но и его присутствие в ряде поворотных точек дисциплины периода ее повторной институциализации, в конце 1980-х – начале 1990-х. Вот яркий по своей политической маркированности фрагмент из словарной статьи, относящейся к моменту, когда Ядов находился на должности директора Института социологии РАН: «В годы перестройки моральный и науч[ный] авторитет Я[дова] сыграл определяющую роль в консолидации либерального крыла профессионального сообщества социол[огов]. Он был активным участником преобразований, участвовал в подготовке новой, так и не принятой Программы КПСС. В 1988 на волне демократизации общественной жизни Я[дов] был избран директором Ин-та социол. АН»[604]. Столь же отчетливым хронологическим и политическим маркером становится формулировка, призванная ретроспективно отличить себя от этой позиции, в исполнении другого известного в 1960-е годы социолога, Геннадия Осипова: «Они [социологи] решительно отвергли первоначальную идею Генерального секретаря ЦК КПСС Михаила Горбачева о форсированном переходе к коммунистическим принципам распределения и поддержали идею перехода к рыночной экономике… Концепция основывалась на демократически узаконенной идее социальной стабильности и социального порядка»[605]. Эти формулировки демонстрируют поразительное единство оснований, на которых возможно проведение различий. С одной стороны, в них объективирован политический антагонизм между двумя социологами, актуализированный в поворотный для дисциплины момент и сохраняющийся поныне: спустя десятилетие они повторно утверждают границу между «активным участником преобразований» Ядовым и Осиповым, который рассматривает себя (и социологию в целом) как здравую оппозицию радикализму государственных реформ. С другой стороны, эти и подобные формулировки демонстрируют общность господствующих политических (проперестроечных) диспозиций, характерных для дисциплины в конце 1980-х годов. Политические деления этого периода в почти неретушированой форме продолжают сохранять актуальность для социологов и администраторов, которые обязаны своим положением в дисциплине политическим условиям этого периода.
Те же условия проясняют принцип периодизации дисциплины, предложенный самими участниками этих поворотных моментов, в частности Ядовым. В соответствии с ним «точку в истории советского периода отечественной социологии» ставит не что иное, как публикация доклада Татьяны Заславской на Западе в 1983 г., после чего Россия начинает входить в «глобальное научное сообщество… освобождаясь от давления “единственно правильной и всеобъемлющей” теоретической парадигмы»[606]. Устанавливая явную связь между политическим смыслом «реформаторского» доклада и поворотом во внутренней истории дисциплины, Ядов тем самым объективирует собственную позицию, сближающуюся с позицией Заславской. Столь явные политические (само)определения обнаруживаются в текстах прежде всего тех социологов, чьи траектории в конце 1980-х – начале 1990-х годов меняются вместе со всей социологией, «вдруг» получившей официальное признание и роль инструмента Нового порядка.
Безусловно, ретроспективные (само)характеристики ключевых участников институциализации дисциплины в поворотных точках не исчерпывают признаков, которые указывали бы на единство политических оснований социологической практики в исполнении самых разных ее участников. Куда более убедительным в этом отношении становится набор методологических и пропедевтических предписаний о том, как следует заниматься социологией. В явном виде мы обнаруживаем подобные предписания в учебниках и учебных курсах, в неявном – в последовательности шагов социологического исследования, формулировках гипотез, предлагаемых авторами статей типологиях, декларациях о назначении социологии и ее месте в системе знания. Если во всем этом разнообразии можно проследить некоторые общие принципы, а в реализации этих принципов – прямую связь с системой политических категорий, мы существенно продвигаемся в понимании того, как устроена советская социология, а также те элементы актуальной дисциплины, в которых унаследована исходная конструкция.
Таким образом, вопрос о наличии общей системы политических координат и языка, объективирующего прагматику дисцип лины, указывает дальнейшее направление анализа. Возможно, если открытая политическая дифференциация позиций в дисциплине датируется концом 1980-х годов, то прежде профессиональное мышление характеризовал относительно однородный набор базовых очевидностей, на основе которого эта дифференциация и стала возможной.
Правила метода и «социальная проблема»
Как я указывал ранее, советская академическая социология на протяжении 1960-1980-х годов утверждалась прежде всего через рецепцию американской профессиональной социологии, которая выступала для нее референтной системой: плоскостью одновременного ценностного притяжения («западный опыт») и отталкивания («критика буржуазных теорий»). При этом официальное определение дисциплины в качестве набора «теорий среднего уровня и конкретных эмпирических исследований», которое в условиях прямого надзора со стороны официальной доктрины истмата и ее носителей функционировало как реальный практический регулятив, превращало методы и результаты эмпирической работы в центральные темы реферативных и собственно социологических текстов[607]. Собственно, наряду с овладением текстами Толкотта Парсонса и помимо этого, ключевая ставка социологической профессионализации непрофессионалов и состояла в освоении ими методов эмпирических исследований, которые в системе политических координат этого периода являлись главным аргументом в пользу существования дисциплины.
Эта гипотеза находит целый ряд подтверждений. Еще в конце 1960-х годов публикуются обширные пропедевтические тексты, которые обходят стороной чистую «буржуазную теорию» и полностью посвящены техникам эмпирического исследования[608]. Однако уже в 1968 г., а большими тиражами – с начала 1970-х появляются отечественные пособия, которые не просто предлагают перечень технических приемов для воспроизведения, но через нормативную риторику, наделенную статусом теории (методологии), локализуют его в советском академическом контексте и вместе с тем перемещают прежде отчетливо «западные методы» в универсальную перспективу социологии как таковой. Речь идет о таких учебных пособиях, как «Социологическое исследование: методология, программа, методы» (Владимир Ядов, 2-е изд. 1972[609]); тогда же – «Лекции по методике конкретных социальных исследований» (под ред. Галины Андреевой, 1972); несколько позже – «Рабочая книга социолога» (под ред. Геннадия Осипова, 1977), – которые в форме исчерпывающего списка и уже от лица советской социологии восполняют постоянный спрос на практические руководства. Все три издания получают широкое признание, два из них (ядовское и осиповское) вновь издаются на протяжении советского периода, а представленный в них репертуар методов, набор понятий и определений составляют парадигму профессиональной социологии в СССР.
Что объединяет эти руководства, признанные и канонизированные целыми поколениями советских социологов? Прежде всего «методологическая часть», несколько варьирующаяся от текста к тексту[610], составлена неизменным рядом понятийных пар: «объекта и предмета», «целей и задач», «абстрактного и конкретного», «данных и гипотез», «социальной ситуации и проблемы исследования», – которые определяют нормативную схему исследования, ее имплицитную теорию и практическую последовательность шагов. Помимо социологического в современном понимании, у используемых в руководствах понятий имеется политический и административный смысл. Чтобы реконструировать его сегодня, следует помнить, что в структуре советской научной политики социология исходно удовлетворяет двум основным задачам: доказательство преимуществ социалистического образа жизни в международном состязании (с этой целью создавалась Советская социологическая ассоциация) и «оптимизация управления научно-техническим прогрессом», прежде всего в сфере трудовых отношений: решение проблем текучести кадров, использования рабочего времени, сплоченности коллективов и т. д. На это указывает как библиография первых социологических публикаций, так и специализация первых социологических лабораторий. В исследованиях конца 1950-х – первой половины 1960-х годов особое место принадлежит таким техническим или сугубо описательным темам, как «самофотография рабочего дня», «научная организация труда на предприятии» и «проблема текучести кадров»[611]. Даже знаменитое коллективное исследование «Человек и его работа» (1967), первая версия которого публикуется в 1965 г. под заглавием «Труд и развитие личности», помещается в библиографическом указателе в раздел «Социологические исследования в НИИ и на промышленных предприятиях», а не в раздел «Общие работы»[612].
В этой прагматике контекстуальное определение, которое получают такие понятия, как «проблема» или «задача», тесно связывает их социологический смысл с административным:
Непосредственным поводом к проведению практически ориентированного социологического исследования служит реально возникшее противоречие в развитии социального организма. Так, речь может идти о противоречии между социальной и профессиональной ориентацией молодежи, закончившей среднюю школу, и потребностями общества, в том числе конкретными потребностями данного населенного пункта, предприятия… Проблемная социальная ситуация более или менее точно отображается в научной проблеме, в которой фиксируется противоречие между знанием о потребностях общества и его организаций в определенных практических действиях и незнанием путей и средств реализации этих действий[613].
Более того, в административно-политической логике исследования «Рабочая книга социолога» предлагает подробные инструкции к процедуре административного согласования теоретической программы исследования: «В разработке теоретической программы принимает участие широкий круг социологов в сотрудничестве с административными органами и общественностью тех предприятий и учреждений, где предполагается проведение социологического исследования» и т. д.[614]
Далее, модель социологической практики, представленная во всех трех пособиях, основана на неизменном репертуаре техник исследования и способах их представления, мало отличающих эти советские публикации от рефератов по «зарубежным исследованиям». Такие техники: анкетирование, интервьюирование, наблюдение, анализ документов, социальный эксперимент. Этот репертуар представлен в виде готового набора, элементы которого социолог может выбирать в зависимости от поставленных перед ним задач. Наконец, содержательные деления в исследовательской практике подчиняются преимущественно отраслевому, т. е. снова административному принципу: социология труда, социология молодежи, исследования социальной структуры и т. д.
Сходство структуры всех трех пособий указывает не только на то, что они явным образом представляют, но и на то, о чем они умалчивают, маскируя одну из искомых базовых очевидностей. В логике всегда полного и заранее готового к употреблению набора оказывается невозможной постановка вопросов о смысле и направленности самой исследовательской практики, а сами техники исследования оказываются полностью нейтральны к любым теоретическим различиям. Иными словами, действительный методологический посыл всех этих пособий заключается в том, что структура социологической практики неподвижна. Об этом же свидетельствует алгоритмическое изложение этапов исследования, на которых я остановлюсь подробнее, поскольку именно оно своим рутинным порядком определяет порог формирования собственных социологических понятий и различений.
В советской социологической методологии исходные задачи напрямую определяют выбор техники анализа из имеющегося репертуара, а эти задачи непосредственно задаются в самом начале алгоритма, который вводится как чистая логическая схема. В противовес интеллектуальной самоцензуре, отметающей все слишком простое[615], административная самоцензура социологических пособий предписывает исследованию утилитарную прозрачность и доступность, превращая в парадоксальный импульс неподвижного исследования ту самую социальную проблему. Способы ее тематизации принципиально схожи во всех трех пособиях. «Поставленная самой жизнью», она прямо отождествляется с проблемой социологического исследования, которое призвано ее разрешить. В университетском учебнике (под ред. Г. М. Андреевой) это отождествление усиливается императивом гражданской ответственности, которая, помимо ответственности научной, необходима для формулировки проблем. Принцип ответственности подкрепляется еще одним требованием: видеть и понимать большие, «магистральные проблемы общества и соотносить с ними те частные проблемы, которые должны быть решены в отдельном конкретном исследовании»[616].
При сходстве с миллсовским принципом социологического воображения, сформулированным с критически левых позиций в конце 1950-х годов[617], в советском обороте оппозиция общего – частного в контексте исследовательской практики задается политико-административным образом или даже открыто отсылает к социальному заказу, в соответствии с которым должно вестись исследование[618]. Именно «невозможность решения социальной проблемы имеющимися средствами создает прецедент обращения к науке»[619].
Социологическая практика не способна доказать своей – пользуясь терминами эпохи – прямой народнохозяйственной пользы, которая обосновывала бы относительную неприкосновенность ее внутренней структуры от вмешательства административного интереса, актом которого она и была учреждена. В этих условиях социальная проблема оказывается одновременно главным обоснованием возможности социологии и местом ее невозможного выхода за рамки административно предписанной функции. Более того, «естественным образом» исследование завершается там же, где оно было инициировано: социолог докладывает о результатах своей работы в административную инстанцию, которая исходно формулирует проблему и запрос на исследование. Тем самым картография социологических объектов и логика исследования оказываются плотно вписаны в телеологию административного акта: исследование служит лучшему пониманию социальной системы на уровне организации, отрасли, региона, и далее – комплексному социальному планированию; оно выявляет закономерности социальной подсистемы ввиду управления социально-экономическими процессами или решения управленческих проблем[620]. Управленческий успех мыслится здесь неотрывно от исследовательских задач и предпослан им в качестве ожидаемого эффекта. Именно здесь укоренено фундаментальное для советской социологии отождествление социальной проблемы и проблемы социологической, которое вплоть до настоящего времени составляет основу профессионального высказывания и кочует из одного «учебника нового поколения» для студентов-социологов в другой[621].
Между заранее заданными пунктами исходной проблемы и предполагаемого практического эффекта (в согласии с рекомендациями социологов) развертывается весь алгоритм исследования, направляемый имманентным ему смыслом административной реальности, в котором избыточна или невозможна критика понятий и проблематизация отношения к объекту. Вопрос, объект, исходные гипотезы уже присутствуют «в реальности»: осмыслив уже осмысленное, социолог должен лишь пустить в ход один из инструментов своего арсенала методик. Административная сверхопределенность и репертуарная незыблемость социологической практики в конечном счете приводят к парадоксальному для эмпирической дисциплины дедуктивизму: «Обычно в конкретном социологическом исследовании проверяются некоторые частные положения общей теории. Посредством логических операций из гипотезы получают следствия, доступные эмпирической проверке»[622].
Более точно, парадоксальная схема дедуктивного конструирования гипотез в эмпирическом исследовании оказывается проекцией двух основных социальных условий: места социологического исследования в структуре государственного управления и иерархического положения социологии в официальном реестре советских дисциплин, где историческому материализму принадлежит официально подтвержденная монополия на теорию высшего уровня: «Она [гипотеза] должна соответствовать исходным принципам исторического материализма… Это требование играет роль критерия отбора научных гипотез и отсева ненаучных, исключает из науки безусловно несостоятельные гипотезы, построенные на основе ложных философских идей и общесоциологических теорий»[623]. Здесь уместно снова вспомнить о последовательности создания Советской социологической ассоциации и Института конкретных социальных исследований: учреждение сначала пустой титульной институции, а только затем исследовательского института и центров переподготовки. Та же самая «дедуктивная схема» находит полное соответствие в алгоритме эмпирического исследования.
Описывая административные условия функционирования дисциплины, можно смело отказаться от расплывчатого языка влияния: эти условия не «влияют» на социологическую практику, но прямо объективируются в правилах метода. Формальное выражение структуры исследовательской практики, лишь незначительно деформирующей механику и логику административного акта, который присваивает себе имя социологии, и есть дедуктивизм и неподвижность технического репертуара исследования. Представление о гипотезе как о логической конструкции, проверяемой на истинность или ложность посылок, которая при этом может быть и описательной, и объяснительной (в зависимости от характера исследования), хорошо согласуется с предписанием «комбинировать» в пространстве одного исследования «различные методы научного познания»: формальной логики, исторического и логического, аналитического и синтетического, индуктивного и дедуктивного и т. д.[624] Лишенная собственно теоретического центра, роль которого выполняет центр административный, советская версия «твердого» каузального позитивизма на деле оказывается смысловым бриколажем, который без каких-либо предварительных условий и оговорок сплавляет метафизику социальных законов с неокантианскими (Вильгельм Виндельбанд, Генрих Риккерт) противоположностями истории и логики, истины разума и истины факта. Исследование, первоначально заявленное как процесс, сводится к точке, поскольку от предпосланных административных делений все многообразие путей (методов и гипотез) ведет обратно к тем же делениям, и проделанная работа, словно в системе классической механики, оказывается равной нулю.
В тексте советского социологического пособия проблемы метода, в смысле анализа собственных предпосылок, оказываются нелегитимны, и их заменяют вопросы личных ошибок исследователя, недостаточно творческого или, наоборот, недостаточно строгого подхода к проблеме, корректности проведения границ объективного – субъективного и т. п. Реальность, которой принадлежит процедура административного акта, предполагает специфическую бдительность и ответственность, рождая требование реалистического взгляда на «социальную ситуацию» и указания на опасность «псевдопроблем» или «мнимых проб лем», нигде ясно не обозначенных, но оттого не менее грозных[625].
Одновременно обыденные категории употребляются наряду с риторикой «проблем управления» и лишь отчасти переопределяются на языке «науки об обществе»: «Для части молодежи жизненные планы не соответствуют той реальной сфере, где молодой человек применил свои силы»[626]. Место, которое занимает социологическая практика в решении административных проблем под именем социальных, определяет смещение от собственно дисциплинарных и даже политических смысловых различий в сторону бюрократически понимаемой компетенции и ответственности. А критика и переопределение заимствованных проблем и внешнего языка, на котором они сформулированы, не могут быть включены в текст, поскольку среди всех социальных сил, в нем отображенных, наиболее слабой оказывается сам познавательный интерес социологии, который мог бы служить источником критической интенции, спроецированной в текст и преобразующей влияние всех прочих сил.
Образцовые классификации и образцовые карьеры
Вероятно, параллельного описания институциональных и методологических характеристик советской версии социологии достаточно, чтобы дать представление о ее административной сверхопределенности. При этом наиболее интригующим вопросом остается механизм их воспроизводства, не только в позднесоветский, но и в послесоветский период, когда, казалось бы, политические принуждения, которые ранее обеспечивали это постоянство, перестали действовать. В этих условиях биографические обстоятельства образцовых социологических карьер оказываются одним из важных источников объяснения, наряду с описанием ряда институциональных параметров и дисциплинарных рутин, которым будет посвящена следующая глава книги.
Как и в 1960-е, в 1990-е годы политические смыслы и различия, в которых социологи классифицируют себя и друг друга, рассеяны в литературе, предназначенной для внутрипрофессионального использования, начиная с публикаций в социологических журналах, заканчивая словарями социологических персоналий и мемориальными сборниками[627]. Недавняя история научных учреждений не менее, если не более плотно, чем эти публикации, насыщена политически значимыми поворотными точками. Так, раскол Института социологии в самом начале 1990-х и выделение из него самостоятельного Института социально-политических исследований[628] резюмирует не только внутрицеховую борьбу за власть. Она также в предельно осязаемой форме объективирует политические оппозиции, локализованные, например, в двух параллельных программах работы Института, которые давали различные «научные обоснования» и полярные оценки политическим реформам середины-конца 1980-х годов: как движению к идеалу или как критической угрозе прежним достижениям[629].
Наиболее полно и явно политические принципы определяют дисциплинарные классификации на вершине профессиональной иерархии, в текстах и карьерах двух академиков, Татьяны Заславской, наиболее известного социолога Перестройки, и Геннадия Осипова, на протяжении 1990-х годов остававшегося единственным действительным членом Академии наук по социологии. Предлагаемые ими с конца 1980-х годов интерпретации социальной структуры, как и их оценки реформ конца 1980-х – начала 1990-х, все больше поляризуются по политическим основаниям, без учета которых, т. е. вне их прагматического контекста, эти интерпретации лишаются смысла, вернее, лишаются той особой ясности, которая гарантирует им смысл помимо собственно социологического.
Если на протяжении 1990-х годов Заславская сохраняет позицию главного социолога реформ, то Осипов занимает позицию главного социолога кризиса. Это политическое различие прямо переводится в типологии, которые оба они предлагают в качестве социологических. Модель социальной структуры, предлагаемая в этот период Заславской, – классификация социальных сил в зависимости от позиции, которую граждане занимают в отношении либеральных реформ. По сути, социальная структура заменяется здесь комбинацией политических различий: «государственные силы», «олигархические силы», «либерально-демократические силы» (включая «независимых профессионалов», «либерально-демократическую часть базового слоя», представителей «бизнес-слоя»), «соци ал-демо кратические силы» (включая часть профессионалов, часть массовой интеллигенции и рабочих), «нацио нал-пат риотические силы» («реакционная верхушка коммуно-патриотов», «консервативная часть директорского корпуса», «не сумевшие адаптироваться рабочие, служащие и крестьяне»), «противоправные силы» («лидеры уголовной экономической преступности», «коррумпированная бюрократия среднего уровня», «рядовые участники организованной преступности»)[630]. Сходные политико-моральные основания социальной стратификации затем многократно воспроизводятся в социологических публикациях 1990-х. Так, для многочисленных исследований, которые проводятся в форме массовых опросов, одним из основополагающих служит вопрос «успеха адаптации населения, связанной с формированием продуктивных моделей социально-экономического поведения, адекватных сложившейся хозяйственной ситуации»[631]. А социальная структура определяется через базовое деление на сумевших или не сумевших успешно приспособиться. Еще более явно политическая маркировка – знак тяготения к господствующей позиции через выражение лояльности к господствующему порядку – обозначена Т. Заславской в своеобразном кредо ангажированного теоретика социальной структуры: «Тип современного общества определяется качеством в первую очередь четырех базовых институтов, а именно: власти, собственности, гражданского общества и прав человека. Говоря более конкретно: а) степени легитимности, демократизма и эффективности власти; б) развитости, легитимности и защищенности частной собственности; в) многообразия и зрелости структур гражданского общества; г) широты и надежности прав и свобод человека»[632]. Пиком подобного политического (само)освящения социолога становится указание его «естественного места» в государственном порядке, которое прекрасно вписывается в дисциплинарную модель, сформированную еще в 1960-х годах: «Естественной функцией ученых-обществоведов является научное консультирование тех, кто облечен правом так или иначе экспериментировать над обществом»[633].
В отличие от Татьяны Заславской Геннадий Осипов не предлагает сколько-нибудь исчерпывающей по тем или иным основаниям социальной типологии. Однако в политическом отношении его интерпретации оказываются столь же ясными, тем самым компенсируя собственную социологическую неполноту. Если для Заславской ключевыми в ее одновременно политическом и социологическом самоопределении выступают понятия гражданского общества, либеральных реформ, демократической экономики, то для Осипова главным противовесом «основным идеям как государственно-бюрократического социализма, так и рыночно-потребительского капитализма, а также духовной деиндивидуализации, авторитаризма и прочих могла бы стать новая триада идей: духовность, народовластие и державность»[634]. Тем самым в противовес «рыночно-потребительскому капитализму», создателем которого среди прочих является либерал Заславская, Осипов обозначает свою позицию как консервативно-охранительную, не пренебрегая явственным консонансом с уваровской триадой «самодержавия, православия, народности». Подобно тому, как Заславская обозначает свою социологическую позицию через озабоченность успехом «либерализации и демократизации российского общества»[635], Осипов задается столь же отчетливо политическим вопросом: «Каковы средства возвращения на естественно-исторический путь строительства социализма?»[636] Безболезненное совмещение социализма и державности следует той же логике, что и в работах Заславской: сцепление разнородных элементов происходит в пространстве политического здравого смысла. Но здесь допустимость и устойчивость сцепления гарантирована не правительственным курсом реформ, а охранительно-революционной идеологией КПРФ, т. е. другим крупным центром политической гравитации первой половины 1990-х годов. Наличие в социологии Осипова столь же реального, как и у Заславской, политического адресата для социологических консультаций хорошо объясняет наивное сближение диагноза от лица науки со здравым смыслом политической оппозиции: «Современная ситуация в России характеризуется тяжелейшим кризисом, охватившим все сферы жизнедеятельности общества… Попытки выйти из кризиса с помощью радикально-либеральных реформ закончились провалом, который сегодня очевиден всем…»[637].
Заняв идеологически полярные позиции, оба автора при этом не просто пользуются одной и той же сеткой политических категорий; они остаются в одном смысловом горизонте, каковой производит не история дисциплины и не правила метода, но политические структуры Перехода конца 1980-х – начала 1990-х. Столь полный и явный перевод политических делений в социологические на вершине академического признания обязан механике функционирования социологических институтов и построения профессиональных карьер, укорененной в советском периоде. Как я уже указывал, восхождение к вершинам академической иерархии, которая встраивалась в иерархию государственной службы, предполагало наличие существенного административного капитала у социологов, претендовавших на право теоретического суждения. Соединение политического здравого смысла с научной легитимностью в классификациях, предлагаемых от лица социологии, результировало игру как по правилам научного признания (работа с западной литературой, поездки на международные конгрессы, эмпирические исследования), так и по правилам государственной карьеры: исследования по административно значимым «социальным проблемам», идеологическое представительство на тех же международных конгрессах, аналитическая работа для отделов ЦК и Госплана.
Так, решающую роль в социологическом обращении для правоведа и философа по образованию Осипова и экономиста Заславской сыграли международные конгрессы: конференция по мирному сосуществованию двух политических систем в конце 1950-х для первого[638] и VI международный социологический конгресс в 1966 г. для второй[639]. Участие в подобных мероприятиях, которые придали решающий импульс социологической карьере обоих, в свою очередь, было возможно лишь в рамках карьеры научных администраторов, часть которой проходила в стенах комсомольских органов, обкомов КПСС и отделов ЦК.
Принципиальные расхождения, которые к середине 1990-х годов приводят двух академиков на полярные позиции в рамках одной и той же системы политических координат, также об условлены спецификой их карьер в этом нераздельно социологическом и бюрократическом пространстве. И Осипов, и Заславская в разное время занимают должности заведующих отделом в исследовательских институтах, посты председателей Советской социологической ассоциации (ССА), становятся членами-корреспондентами Академии наук СССР. Но именно специфика ритма профессиональной карьеры решающим образом влияет на различие их позднейших политических позиций.
Определяющей карьеру наиболее известного социолога Перестройки Заславской является, как ни удивительно, вторичность социологического признания по отношению к ее деятельности в качестве экономиста и научного администратора. Окончив экономический факультет МГУ (1950), она поступает в аспирантуру и работает в Институте экономики АН СССР (1950–1963), переезжает в формирующийся Новосибирский Академгородок (1963–1988), где работает в Институте экономики и организации промышленного производства Сибирского отделения АН, защищает докторскую диссертацию по экономике (1965), возглавляет отдел социальных проблем Института (1967) и избирается сначала членом-корреспондентом АН СССР (1968), а затем академиком (1981) по отделению экономики. В 1984 г. она возглавляет журнал «Известия СО АН: серия экономики и прикладной социологии»; с 1972 по 1986 г. является вице-президентом Советской социологической ассоциации, а в 1986 г. становится ее президентом и переезжает в Москву (1988)[640]. В Москве она занимает пост директора ВЦИОМа[641], сообщающего рейтинг президента СССР лично Михаилу Горбачеву; депутатское кресло на либеральном фланге Верховного Совета СССР; кресло в комиссии Верховного Совета СССР по труду, ценам и социальным вопросам; в Высшем консультативно-координационном совете при Президенте РФ (1990–1992); а также публикует несколько монографий и многочисленные тексты в научных и популярных изданиях (в том числе в Англии и США), разъясняющих смысл реформ в России.
Наиболее успешная социологическая карьера в условиях Перехода оказывается образцовым примером успеха экономиста, конвертировавшего приобретенное в советский период научно-административное положение в позицию эксперта высшего уровня при Новом порядке. Удачное размещение на престижной периферии (Новосибирск), смягчающее жесткость междисциплинарных и одновременно политических императивов, действующих в центре (Москва, Ленинград); использование социологии как профилирующего дополнения к экономической специальности; редкое (в особенности для женщины) и относительно раннее избрание в Академию наук как экономиста, способствующее ее признанию как социолога; наконец, удачное обращение академических регалий в околополитические посты – признаки восходящей полицентричной карьеры, отнюдь не исключающей систематических усилий и напряженной борьбы, но доказывающей, что место главного социолога Перехода, т. е. наиболее известного социолога конца 1980-х и начала 1990-х годов, является продуктом самого этого Перехода и во многом независимо от собственно социологических намерений и практик его обладателя.
Социологическая карьера Геннадия Осипова, несмотря на ее стремительный старт и восходящий характер, в сравнении с траекторией Т. Заславской содержит несколько ощутимых сбоев – в особенности если соотносить ее со значительными личными инвестициями, вложенными им в административную структуру социологии, центральное место в которой он рассчитывал занимать[642]. Окончив МГИМО со специализацией по международному праву (1952), Осипов поступает в аспирантуру Института философии (ИФ АН), в стенах которого (1953–1968) восходит по ступеням административной и социологической карьеры: становится ученым секретарем и секретарем комсомольской организации института, участвует в организации Международной конференции социологов в Москве по вопросам мирного сосуществования (1958), занимает должность заместителя директора института, возглавляет сектор исследований новых форм труда и быта (1960–1968), защищает докторскую диссертацию по философии (1964). Как администратор Института философии АН и руководитель социологического отдела он участвует в подготовке проекта Советской социологической ассоциации, становится сначала ее вице-президентом (1958–1966), а затем президентом (1966–1972)[643]. В 1966 г. под редакцией Осипова выходит двухтомный титульный сборник «Социология в СССР», приуроченный к проведению VI международного конгресса[644], который содержит представление основных отраслей советских исследований и критико-реферативную часть.
Административная карьера замедляется в 1968 г., когда при активной подготовительной работе Осипова создается ИКСИ АН[645], где он рассчитывает занять директорский пост, но получает пост заместителя директора, наряду с извне назначенным замдиректора, спичрайтером Никиты Хрущева и политическим публицистом Федором Бурлацким[646]. В 1970 г. официальной критике подвергнут вышедший под редакцией Осипова сборник «Моделирование социальных процессов» (1968). Смена руководства ССА в 1972 г. также сопровождается административной дисквалификацией: Осипов обвиняется в финансовых нарушениях. Однако он сохраняет пост заместителя директора Института, который занимает до 1991 г. Если до середины 1980-х препятствием в административной карьере служит весомость ставки на институциализацию социологии и вытекающая из нее нехватка политической ортодоксии, впоследствии сбой происходит по схожей схеме, но под действием прямо противоположного политического принципа: в 1988 г. отдел науки ЦК КПСС отменяет выборы директора Института, пост которого по-прежнему рассчитывает занять Осипов, и назначает директором-организатором Института либерально настроенного ленинградца Ядова, поддерживаемого Заславской. Отсрочка в занятии директорского кресла истекает в 1991 г., когда бывший замдиректора создает собственный институт и уходит в него с частью сотрудников. Несмотря на далеко не полную согласованность с требованиями Нового порядка, политический поворот разблокирует для Осипова отрезок пути, остававшийся до высших позиций в академической иерархии: в 1987 г. он избирается членом-корреспондентом, а в 1991 г., став директором ИСПИ[647], – академиком РАН. С конца 1980-х он участвует в разработке программ социальной политики, готовит докладные записки в ЦК КПСС, Верховный Совет, однако прямой кооптации в экспертный (и, тем более, управленческий) корпус нового государственного руководства, в отличие от Заславской, не происходит, что приводит к поляризации политической линии его публикаций по отношению к официальной социологии Перехода: с начала 1990-х годов Осипов осваивает нишу радикальной критики радикального правительственного курса, которую освящает престижем высшей академической позиции[648]. С задержкой, потребовавшейся на переопределение позиции, он находит свое место в Новом порядке, но уже в том его секторе, который, в отличие от правого либерализма Заславской, примыкает к правому консерватизму КПРФ и «патриотического» блока.
Эти образцовые научно-административные карьеры, где замедление одной приходится на моменты ускорения другой и совпадает с изменениями господствующего политического курса, позволяют увидеть, насколько различие между позициями двух академиков задано особенностями их административного продвижения в советский период, начиная с самых ранних этапов. Нужно также увидеть, что карьеры этих социологов, равно как производимые в рамках этих карьер научные классификации, не являются «чисто» научными или «чисто» политическими, – это социологически выраженное различие административных траекторий, развертываемых в общем силовом поле дисциплины, которое и есть механизм порождения всех частных случаев.
Immobilis in mobile
Административное предопределение социологического исследования, отождествление социологической и социальной проблемы и наличие готового репертуара исследовательских техник служат условиями того внутрисоциологического консенсуса, на основе которого происходит позднейшая политическая и тематическая дифференциация дисциплины. Из пионерских работ и пособий конца 1960-х – начала 1970-х годов схема объекта и предмета, способ определения проблемы, принцип дедуктивного конструирования гипотез, типология методов исследования без существенных корректив переносятся в многочисленные эмпирические труды и пособия. Относительная устойчивость организации дисциплины, помимо прочего, запечатленная в биографиях социологов, обеспечивает воспроизводство дисциплинарных классификаций. В конце 1980-х годов серия сдвигов в структуре политического режима затрагивает порядок профессионального производства. Изменение прежде всего экономических условий – базового финансирования, расходов на исследования, заработной платы, характера заказа и заказчиков – de jure сохраняя за научными предприятиями статус государственной службы, de facto сближает их со свободными профессиями. Однако этот решающий сдвиг, который происходит одновременно с политической поляризацией социологии, существенным образом не переопределяет заложенных еще в 1960-х годах базовых понятий и смысловых различий.
С одной стороны, преемственность обеспечивается господствующими позициями в законсервированной, несмотря на реформы, академической структуре у тех социологов, которые вошли в нее еще в 1960-е и начали покидать административные посты лишь в начале 2000-х, сохраняя значительные связи и влияние, а также нередко оставаясь авторами наиболее часто используемых (и переиздаваемых) пособий по методологии исследования[649]. С другой стороны, при институциализации новых исследовательских и образовательных позиций, прежде всего существующих преимущественно или исключительно на зарубежные гранты, позиция академической и институциализированной в 1989 г. образовательной социологии в административных иерархиях радикально не изменилась. Миновав краткий период высшего политического признания в 1988–1990 гг., когда наиболее успешные социологи получили политическое подтверждение «своего участия в трансформации России»[650], социология уступила место экономике как главной кузнице экспертных кадров. С начала 1990-х годов социологи по-прежнему выступают в роли экспертов второго эшелона в государственных учреждениях, а также предлагают свои консультационные услуги за границами административного рынка. Но изменение рамочных политических условий воспроизводства дисциплины не затронули ту сторону ее прагматики, которая составляла основу ее методологии, среди прочего оправдывая отождествление между социальной и социологической проблемой или предлагая формулировать гипотезу до всякого исследования.
В этом отношении показателен фрагмент из обновленного учебника В. Ядова, который воспроизводит схематику первых советских изданий с поправкой на новые реалии: для разработки программы как «теоретико-прикладного», так и «прикладного исследования» центральной задачей он называет решение социальных проблем, а задачу социолога усматривает в том, чтобы помочь довести социальную проблему до сознания ее общественной значимости и до формулировки «социального запроса» на ее исследование[651]. Отвечая на вызов «духа времени», это определение вносит такие коррективы в модель 1960-х годов, которые не разрывают исходной связи между социологией как интеллектуальной дисциплиной и учредительным административным актом. Более того, они усиливают эту реальность, превращая социолога из простого ремесленника в решении социальной проблемы в ее ангажированного (рынком) производителя. То же самое, что прежде являлось профессиональным долгом социолога, в новых условиях оказывается его профессиональным интересом, вытекающим из нужды в оплаченном заказе на профессиональные услуги. Через призму такого взгляда весь социальный мир в пределе приближается к сумме официально признанных симптомов общественной дисфункции, которую социолог оперирует готовыми инструментами из имеющегося у него арсенала.
Такими же показательными образцами преемственности схем мышления, произведенных в рамках советского научно-административного порядка, являются коллективные монографии, которые представляют результаты работы академических институтов за несколько лет[652], или тематическая структура Всероссийских социологических конгрессов. Так, на Всероссийском социологическом конгрессе 2000 г. уже в заглавиях текстов-выступлений присутствует отсылка к социальным проб лемам, обозначенная явно или выраженная через использование «проблемных» категорий. Как парадигматический образец социологии на добровольной политической службе можно рассматривать секцию «Социология и управление современным российским обществом»: вслед за советским государственным определением дисциплины здесь возрождается тематика «научных основ управления современным обществом» и «выбора методологической базы» для такого управления. Однако и в удаленных от прямого политического заказа, формально «чисто» научных секциях, таких как «социологическая классика» или «современные теории», обнаруживаются столь же мало соответствующие императивам научной автономии категории и конструкции: «мировоззренческое значение социологии для современной России», «изучение трансформационного общества», «изменчивость и устойчивость в развитии общества», «устойчивое развитие общества».
Другая ключевая разновидность производства дисциплинарных смыслов, которая строится на тех же принципах, – это списки тематических приоритетов, принимаемые основными социологическими институциями. В списке Института социологии РАН, сформированном после сентября 2001 г., из шести добровольно присвоенных приоритетов четыре явным образом отсылают к официально лицензированному «проблемному» взгляду на социальный мир: «адаптация к трансформационным процессам», «региональная специфика социальных процессов», «толерантность и предупреждение экстремизма», «девиантное поведение». Из четырех определяющих направлений другого академического учреждения, Института социально-политических исследований РАН, по крайней мере два в еще менее эвфемизированной форме определяются интересами политического господства: «социальная стабильность и социальная безопасность», «демографические процессы в контексте социальных перемен». Те же категории, лежащие в основе этих академических самоопределений, обнаруживаются в основе списка тем, рекомендованных социологическим факультетом МГУ для кандидатских диссертаций (в первой половине 2000-х) и в подавляющем большинстве производных от официально одобренного «проблемного» взгляда: «устойчивость и безопасность социальных систем», «экстремизм и терроризм», «война как социальное явление», «социальная экология», «толерантность», «информационное общество», «социальная безопасность», «социальные конфликты», «Россия в контексте глобализации».
Предъявляя себя вовне и одновременно вводя эти административные смыслы в качестве внутридисциплинарных критериев, в соответствии с которыми формируется или дооформляется тематический репертуар социологии, социологические институции в поисках постоянной политической, но также и рыночной ниши вновь и вновь располагают профессиональное мышление в неподвижном горизонте более не существующего политического порядка. Используя в качестве технических (эпистемологических) критериев административные принципы – до-определяя социальный мир на основе официально пред-определеннных «социальных проблем», – они по-прежнему утверждают (или предвосхищают) решающую роль административной санкции в учреждении социологического знания. Говоря о французском случае, Пьер Бурдье отмечал, что «значительная часть социологических ортодоксальных работ обязаны своим непосредственным социальным успехом тому, что они отвечали господствующему заказу на инструменты рационализации управления и доминирования или заказу на “научную” легитимацию спонтанной социологии господствующих»[653]. Сохраняющееся в российской социологии институциональное господство этой позиции делает подобное определение не просто одним из четко маркированных полюсов в профессиональном ландшафте, но слабо рефлексируемой и социологически почти не тематизируемой инстанцией здравого смысла, столь же диффузной, сколь неустранимой.
В этом смысле попытка «показать непрерывность российской социологической традиции», организующая вокруг себя еще один интегральный, одновременно мемориальный и нормативный текст дисциплинарного самоопределения[654], содержит больше истины о российской социологии, чем можно предположить, имея в виду перформативный характер такой формулировки. Утверждая мифическую преемственность между дореволюционной российской социологией, новой советской социологией 1960-х и либерализованной социологией 1990-х, этот макротекст фактически опровергает и вытесняет вытеснение, произведенное либеральным Поворотом конца 1980-х – начала 1990-х годов по отношению к тому, что с 1960-х продолжало оставаться порождающим принципом профессиональной практики. Речь идет об акте административного и политического учреждения дисциплины, воспроизводящемся в новых и новых исследованиях и текстах. Гарантированный институционально, он все еще удерживает центр социологического здравого смысла в изменившихся условиях и располагает российскую социологию к тому, чтобы служить прежде всего формой объективации официальных институтов, согласованной с их самопредставлением.