Мы начали наше исследование с неевропейских цивилизаций: ислам, Черная Африка, Китай, Индия, Япония, Корея, Индокитай и Индонезия. Причиной тому было желание до некоторой степени «дистанцироваться» от Европы, показать, что не она является центром мироздания. Европа и остальной мир: именно в такой постановке вопроса состоит противоречие любого серьезного объяснения мира.
Теперь мы возвращаемся к себе, к Европе, к ее великолепным цивилизациям, которые, после нашего обращения к другим цивилизациям, мы можем рассматривать с большей объективностью. При этом мы говорим не только о старой Европе, но о Западе в целом с его новыми цивилизациями — цивилизациями Америки. Мы имеем в виду также и советский опыт, что бы там ни говорили о СССР и его идеологии.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ЕВРОПА
Предварительно напомним о некоторых полезных понятиях.
1) Европа — это азиатский полуостров, «небольшой азиатский мыс», что определяет ее двойное предназначение: а) связь с Востоком на суше, в пределах единого материка; если в прошлом эта связь была затруднена расстояниями, то теперь она облегчается наличием железных дорог и авиационных путей сообщения; б) связь на всех направлениях с семью морями мира. Европа — и данное обстоятельство является во многом основополагающим — это корабли, конвои, победы на гигантских морских просторах. Петр Великий не ошибся, когда во время своего первого путешествия в Европу в 1697 г. начал работать на судостроительных вервях Саардама и Амстердама. Выход Западной Европы в мировой океан в конце XV в., сопровождаемый Великими географическими открытиями, ознаменовал начало выполнения ею своего двойного предназначения.
2) Имеется контраст между европейским Востоком и Западом, между Севером и Югом, между теплым Средиземным морем (этим Внутренним морем Юга) и холодными «Средиземными морями» Севера: проливом Ла Манш, Северным и Балтийским морями. Наличествуют контрасты, различия самого разного рода: люди, пища, притязания, возраст цивилизаций. «Перешейки», связывающие Север и Юг (русский, немецкий, французский перешеек), по мере приближения к собственно Западной Европе становятся все короче, что напоминает географу воронку, которая становится все шире к Востоку.
3) Контрасты между Востоком и Западом, Севером и Югом объясняются как географическими, так и историческими причинами.
Запад смотрит на Рим, Восток — на Константинополь. Разделение произошло в IX в. нашей эры, будучи ознаменовано деяниями святого Мефодия и святого Кирилла, которые смоделировали будущее Востока, будущее православного мира.
Затем это разделение усугубилось разделением на Север и Юг с рождением протестантства, которое разделило христианство примерно по границе бывшей Римской империи.
Глава 1. Пространство и свободы
Судьба Европы всегда определялась развитием особого рода свобод, франшиз, являющихся привилегиями определенных групп, небольших или значительных. Эти свободы часто противоречат друг другу, иногда даже исключают друг друга.
Разумеется, вопрос о свободах встал только тогда, когда Европа сформировалась как однородное, защищенное пространство. Свободы невозможны там, где нет защищенности. Обе проблемы составляют единое целое.
Европейское пространство определяется: V–XIII вв.
Приведенные для иллюстрации две географические карты позволяют избежать длинного перечисления несчастных случаев и катастроф, в ходе которых понемногу формировалось единое, может быть, лучше сказать — довольно единое целое — западная оконечность европейского полуострова.
• Европейское пространство определилось в результате череды войн и катастроф. Все началось с разделения Римской империи на две части (раздел Феодосия в 395 г.).
Всегда или почти всегда существовал густо населенный средиземноморский Восток с его старой цивилизацией и многообразной промышленностью и Запад, сравнимый с американским Диким Западом, бедный и запущенный, где Рим в процессе своих завоеваний строил города и иногда даже создавал цивилизацию, которая либо повторяла его собственную, либо являлась ее искажением.
Как только произошел раздел (395 г.), западная часть столкнулась с целой серией катаклизмов на своих границах: на северо-востоке по Рейну и Дунаю; на юге в Средиземноморье; на протяжении своих «океанских» границ от Дании до Гибралтара. Эти опасности, и попытки им противостоять и создали европейское пространство.
1. На северо-востоке двойная граница по Рейну и Дунаю дрогнула под натиском варваров, убегающих от гуннов: в 405 г. их волна достигла Италии и остановилась в Тоскане. Чуть позже, 31 декабря 406 г., масса варварских народов перешла Рейн около Майнца и захватила галльские провинции империи.
Пробитую этим нашествием брешь в обороне удалось заделать только после поражения гуннов на Каталаунских полях в 451 г Затем относительно быстро картина стала прежней: Меровингская Галлия восстановила границу по Рейну и даже существенно отодвинула ее на восток; Каролинги удерживали границу вдали от реки, установив господство над всей Германией и дойдя даже до «Венгрии» аваров. Обращение в христианство, связанное с именем святого Бонифация, закрепило господство на востоке. Иными словами, Западу удалось сделать то, что не могли в свое время сделать осторожные Август и Тиберий.
Стой поры Германия стала для Запада естественным щитом. Именно Германия остановила венгерских всадников в Мерсебурге (933), а затем окончательно разбила их в Аугсбурге (955). Благодаря этим победам, Священная Римская империя пришла в 962 г. на смену империи Каролингов (основанной Карлом Великим в 800 г.).
Восточная граница, которой отныне ничего не угрожало, вновь сместилась к востоку после появления здесь христианских государств (Польша, Венгрия, Богемия), что стало результатом германской экспансии (XI–XIII вв.). Вплоть до гигантского нашествия монгольских полчищ (1240) на восточных границах все оставалось спокойным; монгольское нашествие было каким-то чудом остановлено вблизи Польши и Адриатики. Единственной жертвой завоевателей стала Киевская Русь.
2. На южных рубежах опасность возникла в период первых успехов мусульманских завоеваний, которая была усугублена «предательством» стран Северной Африки, до того бывших христианскими, государств Иберийского полуострова, а также Сицилии. На западе Средиземное море превратилось в «мусульманское озеро». Первой эффективной реакцией на нашествие стало создание тяжелой кавалерии, чье вмешательство повлекло за собой победу войск Карла Мартелла в битве при Пуатье (732). Эта победа на короткое время возвысила династию Каролингов, отозвалась за Рейном, в Саксонии и Венгрии.
Но, учитывая превосходящие силы ислама, христианству пришлось выдержать долгое и трудное соперничество с ним, даже придумать идею священной войны, выразившейся в крестовых походах. Борьба с исламом была нескончаемо долгой: первый Крестовый поход (1095) был первым осознанным коллективным действием против ислама, хотя сам по себе он не являлся первым военным столкновением; последний Крестовый поход, который также не означал окончание противоборства, принял форму военной экспедиции Людовика Святого в Тунис в 1270 г.
Великие нашествия (I)
Великие нашествия (II)
Взятие египтянами крепости Сен-Жак-Д’Акр в 1291 г. положило конец крупномасштабным восточным авантюрам. Однако призыв к крестовым походам против неверных еще долго продолжал волновать умы, вызывая неожиданные последствия в XV и XVI вв. Даже в XVII в. все еще находились, по выражению историка Альфонса Дюпрона,»одиночные последователи крестовых походов», которые вплоть до XIX в. оставались приверженцами этой навязчивой мистической идеи, отголоски которой можно увидеть даже во вчерашних колониальных авантюрах.
Крестовые походы (1095–1291) обошлись малонаселенному в ту эпоху Западу (едва 50 миллионов жителей) в 4–5 миллионов жизней, как о том свидетельствуют недавние, быть может, чрезмерно смелые исследования. Трудно сказать, так ли это. Во всяком случае это была настоящая драма зарождающейся Европы, хотя она и приняла форму ее двойного триумфа: с одной стороны, временное отвоевание Гроба Господня, с другой — восстановление владычества над обещающими процветание просторами Средиземного моря. Крестовые походы окончательно зафиксировали морские южные границы западного мира, которые сохраняли свое важнейшее значение вплоть до эпохи Великих географических открытий XV–XVI вв.
3. На своих западных и северо-западных границах вплоть до Средиземноморья Европа, чья морская история оказалась запоздалой (за исключением Нидерландов, Ирландии и Италии), подвергалась нападениям норманнов в VIII, IX, X вв., которые было тем более неожиданными, что она не была к ним подготовленна. Тем не менее несмотря на сиюминутные трагические последствия норманских завоеваний, они в конечном счете оказали на судьбы Европы благотворное воздействие.
Дело не в том, что мы выступаем в защиту этих безжалостных пиратов. Европа оказалась вынужденной платить им тяжелую дань. Но ведь нельзя и не восхищаться их подвигами: походами через всю русскую равнину, открытием Америки, о чем тут же забыли, поскольку, как пишет Анри Пиренн, «тогдашняя Европа в ней не нуждалась». Специалисты по экономической истории проявляют по отношению к викингам еще большую снисходительность: они считают, что их грабежи (прежде всего разграбление церковных сокровищ) вновь пустили в обращение часть драгоценных металлов, лежавших без движения все время, последовавшее за падением Рима. Викинги оказались поставщиками металлических денег, которые способствовали подъему экономики Запада.
• Чтобы понять первую западную цивилизацию, нужно восстановить в памяти катастрофы, вообразить себе чудовищный мрак IX и X вв., представить нищету тогдашней Европы, которой нужно было вести ежедневную борьбу за выживание.
Будучи лишена рынков сбыта своей продукции, представляя собой «осажденную или, лучше сказать, захваченную крепость», с разрушенной экономикой, несчастная Европа не могла «выдержать веса» крупных государств. Едва появившись, они тут же разрушались или клонились к упадку. Империя Карла Великого создавалась быстрыми темпами, но ненамного пережила своего основателя (814). Священная Римская империя также быстро обветшала. Западная Европа разделилась на множество мелких и мельчайших княжеств. Феодальный строй мог лишь теоретически поддерживать единство внутри различных королевств Запада, некоторые из которых, подобно Франции, постепенно модернизировались, а другие оставались архаичными, Рейх например.
Однако этот бурлящий, разрываемый изнутри и подвергающийся нападкам извне мир уже тогда представлял собой отдельную цивилизацию, характеризуемую очевидной однородностью. Несмотря на все различия, можно говорить о тогдашней «феодальной цивилизации» (Люсьен Февр), перед которой стояли большие проблемы, вызванные обстоятельствами той эпохи, требовавшие решений, часто аналогичных нынешним. Эта цивилизация зародилась из этнических, экономических взаимосвязей, из постоянного противоборства, общих верований и — главное — из самой «смуты», которую она должна была прекратить.
• Феодальный строй создал Европу. XI–XII вв. стали периодом ее первой молодости, проявления ее силы, крепнущей под знаком феодализма, т. е. особого политического, социального и экономического строя; под знаком особой цивилизации, уже тогда находившейся во второй или третьей стадии становления.
Как определить многоцветную цивилизацию?
В Европе, как и за ее пределами, феодализм был невозможен без распада определенного политического строя. В данном случае речь шла об обширной империи Каролингов, которую можно назвать первой «Европой», поскольку даже название Европа возникает именно в ту пору (Europa, vel regnum Caroli); эта первая Европа исчезла вместе с императором, которого один из придворных поэтов называл «отцом Европы».
Феодализм стал естественным следствием крушения империи Каролингов. Это похоже на французского офицера, который после поражения 1940 г. мечтал о том, чтобы каждое воинское подразделение получило, как по мановению волшебной палочки, самостоятельность, право на автономные действия, на невыполнение приказов скомпрометировавшего себя командования, приведшего армию к отступлению и гибели. Феодальный строй, если так можно сказать, возник как результат подобных умозаключений при том, однако, различии, что государство тогда развалилось не единовременно, как это было в 1940 г. Феодализм сформировывался на протяжении веков. Его природа представляла собой, с одной стороны, защитную реакцию, а с другой — местную. Укрепленный замок на вершине холма, окруженный деревнями, которым он предоставляет защиту, — это не просто так, это не роскошь, это орудие самозащиты.
Вместе с тем феодализм — это и нечто другое: общество, основанное на отношениях между людьми, на цепочке зависимости; хозяйство, где земля является не единственным, но наиболее распространенньм средством оплаты услуг. Владетель получал от короля, своего сюзерена, или от владетеля более высокого, чем у него, ранга ленное владение (феод), взамен чего принимал на себя обязательство предоставить вышестоящему серию услуг, в числе которых помощь, предоставляемая в четырех случаях: 1) нужно платить за выкуп сеньора; 2) нужно помогать во время посвящения в рыцари старшего сына; 3) нужно оказывать помощь во время свадьбы старшей дочери; 4) нужно также помогать, когда сеньор отправляется в крестовый поход. В свою очередь обладатель ленного владения уступал его отдельные части владетелям более низкого ранга (вассалам) либо крестьянам. Он передавал этим последним земельный надел (это обозначалось такими понятиями, как участок земли взамен определенной повинности; ценсива; земля, полученная от сеньора), который каждый крестьянин должен был обрабатывать, выплачивая затем денежную компенсацию (ценз, поземельный оброк), либо отдавая часть урожая (десятина, полевая подать), либо отрабатывая на господина (барщина). Взамен сеньор предоставлял крестьянам свою защиту.
Благодаря этой социальной пирамиде с ее обязательствами, правилами, вассальной преданностью, Запад и существовал, охранял полученное им христианское и римское наследие, к которому добавлял идеи, добродетели и идеологию феодального строя (свою собственную цивилизацию).
В действительности, Европа, которая к тому времени предала забвению даже свое собственное название, формировалась как разделенный перегородками мир, где главными были своя маленькая область проживания, своя родина в узком понимании этого слова.
Конечно, в начале истории Европы было важно, что отдельные ее области могли беспрепятственно развиваться, каждая на свой манер. Следствием такого развития стало то, что каждая такая область образовала единое, сознательное целое, готовое защищать свою территорию, свою независимость.
Вместе с тем характерно, что, несмотря на политическую замкнутость отдельных территориальных образований, происходила их очевидная цивилизационная, культурная конвергенция. В ту эпоху паломник, направляющийся к святым местам, или купец, выезжающий за пределы своей малой родины по делам, чувствовали себя как дома в Любеке или Париже, в Лондоне или Брюгге, в Кёльне, в Милане или Венеции. Моральные, религиозные, культурные ценности, правила ведения войны, жизненный уклад, обряды были повсюду схожими, несмотря на ссоры, конфликты феодов между собой. Вот почему существовал единый христианский мир (Марк Блок), существовала единая цивилизация рыцарей, трубадуров и труверов, куртуазной любви.
Об этом цивилизационном единстве говорит и опыт крестовых походов, которые утверждались в качестве коллективных акций, приключений, страстей, общих для многочисленных территориальных образований.
Свобода или — точнее сказать — свободы: XI–XVIII вв.
Предположим, что весь комплекс имеющихся знаний о европейской истории за период с V в. до наших дней или, еще лучше — до XVIII в., мы ввели в память компьютера и спросили у него (если это вообще возможно), какой была наиболее часто встречавшаяся во времени и пространстве проблема исторического развития. Можно утверждать, что таковой стала бы проблема свободы или — точнее сказать — европейских свобод. Слово свобода — это ключевое слово.
Если сегодня в ходе идеологической борьбы западный мир выбрал для себя (пусть и не без задней мысли) название «свободного мира», то в свете многовековой европейской истории этому просто найти объяснение.
• Говоря о свободе, нужно иметь в виду все формы свободы, пусть даже и чрезмерные.
По правде говоря, эти свободы угрожали одна другой. Одни ограничивали другие, а затем, в свою очередь, уступали место третьим. Такое чередование свобод нужно рассматривать как один из секретов прогресса Европы.
Необходимо также уточнить, что же мы понимаем под понятием «свобода». Это не только личная свобода, являющаяся мерилом сегодняшнего «свободного мира», но и свобода социальных групп, сословий. Характерно, что в Средние века гораздо чаще говорилось о свободах, чем о свободе. Употребляемое во множественном числе это слово не отличалось по смыслу от слова привилегия. Свободы рассматривались как совокупность франшиз, привилегий, защищавших интересы тех или иных общин, которые пользовались этими привилегиями, чтобы набраться сил и выступить против других групп.
Эти коллективные свободы создавались медленно, так же медленно они входили в разумные пределы или исчезали совсем. В целом, ситуация была непростая.
• Освобождение крестьян было одной из первых заявивших о себе свобод, но одной из последних реализованных; можно сказать, что процесс освобождения крестьян не завершился и по сию пору.
По нашему мнению, о свободе крестьянина можно говорить лишь тогда, когда между ним и землей не существует никакой другой собственности, а именно собственности сеньора, горожанина или капиталиста; когда у крестьянина нет никакой зависимости; когда крестьянин, если он производит продукции больше, чем способны потребить он сам и его семья, может вывезти излишек собственной продукции на рынок, продать его без вмешательства посредников, чтобы купить все для себя необходимое.
Вот условия его свободы. Если сегодня мы говорим, что европейский крестьянин в прошлом имел некоторые преимущества и даже обладал некоторыми свободами, то это только в сравнении с другими крестьянами, находившимися в большей зависимости, чем он. В целом можно утверждать, что крестьянин выигрывал от каждого экономического подъема.
Так произошло во время экономического подъема, наблюдаемого в Европе самое раннее с X в. В этот период сельскохозяйственное производство развивалось повсюду: как в «новых» странах Северной Европы, где установился трехгодичный севооборот (сначала это произошло в германских землях и Польше), так и в странах Южной Европы (Италия, южная часть Франции), где стал правилом двухлетний севооборот.
Рост производства связан с демографическим ростом и ростом городов. Последнее условие было основным.
Начиная с XI в. и в течение всего периода экономического подъема судьба крестьянина, до той поры находившегося в крепостной зависимости, начала меняться. «Принадлежащая до той поры рыцарю или конкурирующему с ним церковнику пахотная земля оказалась в руках человека с плугом… Земля была отдана пахарю, который того желал, на условиях очень небольшой ежегодной платы, отдаваемой бывшим владельцам». Этот переход к цензу (поземельному оброку) произошел «в то время, когда земля была в изобилии, а люди редки, иными словами, когда рабочая сила ценилась больше, чем земля» (д’Авенель). Нет никакого сомнения в том, что во многих областях (но не во всех) произошло определенное освобождение крестьян. Как любил повторять историк Анри Пиренн, имея в виду крестьянство Запада, «мы стали свободными с XII в.».
Однако это освобождение не было ни полным, ни всеобщим, ни окончательным. Тем не менее возникло некоторое равновесие, которое де факто оставило землю крестьянам; они стали ее хозяевами, превратились в «хозяев собственного дома», могли уступить или продать собственные наделы. А поскольку денежный оброк определился по величине достаточно рано, то крестьяне получили выгоду от постоянного обесценения металлических денег; зачастую, по прошествии длительного времени, денежные выплаты становились просто смехотворными.
Однако эти преимущества не получили тогда же юридического оформления. За сеньором оставалось высшее право владения землей, что в определенных обстоятельствах всегда таило в себе угрозу для крестьянина. Доказательством тому могли служить частые крестьянские бунты: Жакерия во Франции (1358), восстание английских крестьян (1381), возмущение немецких крестьян (1524–1525), постоянные крестьянские бунты во Франции во второй половине XVII в. Каждый раз эти крестьянские восстания подавлялись. И тем не менее постоянная угроза их возобновления позволила крестьянам отстоять часть тех свобод и преимуществ, которые они ранее получили.
Нужно отметить, что эти свободы и преимущества были вновь поставлены под вопрос во всей Европе в процессе капиталистического развития ее экономики. С XVI в. и в особенности в XVII в. капитализм в обстановке экономического спада интенсивно внедрялся в аграрную сферу. Подобно масляному пятну, в окрестностях малых и крупных городов множилось число землевладений нового типа (фермы, зерновые склады, арендуемые хозяйства — названия варьировались в зависимости от области и не всегда соответствовали их сегодняшнему употреблению), которые превращались в домены одного владельца в ущерб прежде всего крестьянским хозяйствам. Новые владельцы были озабочены в первую очередь их доходностью, прибылями. Они же выступали в роли заимодателей, кредиторов крестьян, земли которых часто отбирались за долги. Земля оказалась к тому же под грузом ренты, принимавшей самые различные формы (нотариальные акты той эпохи переполнены соответствующими договорами). Все делалось для того, чтобы обездолить крестьянина (даже контракты об арендной плате не предусматривали обязательно денежных выплат: зачастую предусматривались выплаты натурой, зерном например).
Особенно трагично ситуация складывалась в Центральной и Восточной Европе, в частности в Германии к востоку от Эльбы, в Польше, Богемии, Австрии, на Балканах и в Московии. К концу XVI в. в этих областях (некоторые из них еще оставались «дикими») появилось то, что историки называют вторичной крепостной зависимостью. Крестьянин вновь оказался в оковах феодального режима, более жесткого, чем раньше. Сеньором стал управляющий, подрядчик, торговец зерном.
Чтобы удовлетворить увеличивавшийся спрос на зерно, они заставляли крестьян все чаще работать на барщине (пять дней в неделю в Богемии, где крестьяне имели возможность обрабатывать собственные наделы только в субботу; в Словении, где в XV в. барщина ограничивалась 10 днями в году, она увеличилась в конце XVI в. до шести месяцев). В Восточной Европе эта эксплуатация продолжалась вплоть до XIX в. и, безусловно, стала одной из причин отставания восточных регионов от западных.
В Западной Европе, где режим был сравнительно более либеральным, благоприятствующие крестьянам процессы наметились в XVIII в. (во Франции, в частности с началом внедрения системы финансиста Джона Ло). Великая Французская революция поставила точку в развитии этих процессов: крестьяне и их хозяйства оказались раз и навсегда освобожденными от феодальных повинностей. Последовавшие за этим революционные и наполеоновские войны содействовали распространению французского примера в других странах.
• Городские свободы. Города — это «вечные» двигатели прогресса. Как только появились первые признаки подъема, они взяли на себя ответственность за его продолжение. Наградой за это были их «свободы».
Продолжительный спад хозяйства Запада в целом привел в X в. к ужасающему регрессу городов: они буквально влачили жалкое существование.
Когда произошел рост производства в период XI–XIII вв., началось их возрождение. Более того, города добивались процветания быстрее, чем громоздкие государственные территориальные образования. Государства начали приобретать современные черты только в XV в. Города же стали развиваться в XI–XII вв., разбивая при этом скорлупу феодальных государств. В своем развитии они опережали время и становились провозвестниками будущего. Можно сказать, что они уже сами по себе были этим будущим.
Разумеется, они не все и не сразу становились самостоятельными. Но в Италии, например, которая была наиболее передовой страной Запада той эпохи, свободные города возникли рано. То же можно сказать и о Нидерландах, называемых «второй Италией». В пору, когда королевство Людовика Святого было типично «средневековым», такие города, как Венеция, Генуя, Флоренция, Милан, Брюгге, стали уже вполне «современными» городами.
Следуя примеру этих крупных городов, управляемых герцогами, дожами или консулами, бесчисленное количество более мелких городов боролись за хартии вольностей, иными словами, за право на самоуправление, на контроль за собственными финансами, на собственное судопроизводство, на приобретаемые ими земли.
Чаще всего полная свобода являлась следствием материального преуспевания, которое уже само по себе позволяло некоторым городам обеспечивать не только экономическую деятельность, но даже защиту от внешнего врага. Речь идет о городах-государствах. Лишь некоторые из городов сумели достичь этой вершины, но все без исключения города основывали свою самостоятельность и право на особые свободы на успехах в торговле и в деятельности ремесленных корпораций.
Ремесленники работали одновременно для удовлетворения местных нужд и потребностей дальней торговли. Нет сомнения в том, что экономика городов преуспевала только потому, что она выходила за узко местные рамки. В XV в. Любек был наиболее значительным из городов, входящих в т. н. Ганзейский союз, объединявший торговые центры от Балтики до Рейна; его торговые связи распространялись практически на весь известный тогда мир. То же можно сказать о Венеции, Генуе, Флоренции, Барселоне.
В этих и подобных им крупных торговых городах первичный капитализм получил развитие именно благодаря «торговле с дальними странами». Это стало началом господства предприимчивых торговцев, которые поставляли сырье и рабочие руки, обеспечивали продажу промышленных товаров, тогда как мастера-ремесленники и подмастерья превращались в наемных работников. Торговцы стали видными персонами среди зажиточных сословий. Что касается простонародья, людей бедных, то они неоднократно пытались изменить положение вещей, но чаще всего безрезультатно: народные волнения отмечались в различных городах, например во Флоренции в 1381 г.
Межсословная борьба (вспомним хотя бы ремесленников Фландрии, чьи выступления за повышение оплаты труда напоминали нынешние забастовки) отражала социальные противоречия, являлась провозвестником классовой борьбы в промышленно развитых центрах. Социальное напряжение в городах усиливалось по мере возникновения трений между мастерами ремесленных цехов и подмастерьями, которых намеренно не допускали к дорогостоящим работам, что не позволяло им повысить свой ранг в корпорациях. Подмастерья объединялись в группы, ассоциации, в «ложи», странствовали из города в город… Это были первые настоящие пролетарии.
Но даже будучи пролетарием, подмастерье оставался «гражданином города» и поэтому имел некоторые привилегии, которые сохранялись в течение всего периода расцвета вольных или полувольных городов.
Прав ли Макс Вебер, когда говорит об особой типологии европейских средневековых городов, которых он называет «закрытыми городами»?
Правильно отмечается, что эти города осознавали свою исключительность и мало считались с тем, что находилось за городскими стенами. Полагая, что над ними нет высшей власти, они походили на китайских мандаринов, деспотично управлявших страной от лица государства. Деревни, расположенные вблизи городов, находились зачастую в полной от них зависимости: крестьянин никогда не имел статуса гражданина, ему разрешалось только торговать зерном на городских рынках и одновременно запрещалось заниматься каким-либо ремеслом для производства товарной продукции. Впрочем, могло быть и иначе, если город испытывал потребность в товарах, которые сам не производил. Конечно, этот строй отличен от существовавшего в античных городах, которые в политическом отношении были открыты для сельских жителей: афинский крестьянин, например, в эпоху классической Греции был таким же гражданином, как и горожанин.
Нет ничего удивительного в том, что права гражданства давались крайне редко за исключением периодов, когда города испытывали крайнюю нужду в увеличении своего населения. Так, в 1345 г., сразу же после эпидемии чумы, Венеция заранее предоставляла все права гражданства тем людям, кто хотел поселиться в городе… Обычно такой щедрости с ее стороны не наблюдалось. В Венеции существовало два типа гражданства: первый тип — это как бы «внутреннее» гражданство, гражданство второго сорта; второй тип — полноценное гражданство, называемое «внутренним и внешним», за предоставлением которого ревниво следила местная аристократия, охранявшая собственные привилегии. Чтобы получить гражданство первого типа, нужно было прожить в Венеции не менее 15 лет, а для получения гражданства второго типа — 20 лет. К этому нужно добавить, что в некоторых случаях делались различия между «старыми» и новыми гражданами. Декрет 1386 г. уточнял, что одни только «старые» венецианцы могли вести дела с немецкими купцами, обосновавшимися в городе.
Средневековый город — это город эгоистичный, ревниво охраняющий полученные привилегии, жестокий, готовый защищать собственные интересы перед лицом остального мира (зачастую демонстрируя при этом большую отвагу), безразличный к свободам других. Внутригородские столкновения были ужасными, они предвосхищали социальные битвы будущих веков.
Городские свободы оказались под угрозой с XV в., когда современные государства, чей рост был более медленным, чем развитие городов, начали набирать силу.
Государства получили возможность ограничивать вольности городов, используя против них режим санкций или, наоборот, предоставляя новые привилегии. Это стало причиной нескольких серьезных кризисов: события в Кастилии в 1521 г., взятие Гента войсками Карла V в 1540 г. Компромиссы оказались неизбежными, поскольку существование современной монархии было бы невозможно без поддержки городов. За отказ от прежних вольностей государство предоставляло городам новые возможности: больший товарооборот, выгодные займы, а в некоторых странах, во Франции например, возможность приобретения прав на взыскание пошлин и налогов. Происходило замещение прежней городской экономики экономикой территориальной. Но и она держала курс на города. Города сохраняли свое влияние, но действовали уже не одни, а вместе с государством.
• Эпоха т. н. территориальных государств (можно сказать, государств в современном понимании) началась с опозданием. Былое царствование, основанное на кровных узах, на взаимоотношениях сюзерена и его вассала, исчезало медленно или, если выразиться иначе, медленно трансформировалось.
Перелом произошел в XV в., причем вначале почти исключительно там, где рост городов не был бурным. Ни Италия, ни Нидерланды, ни даже Германия, где было столько свободных, богатых и активных городов, не стали теми регионами, где возникло новое правление. Монархия нового типа развивалась прежде всего в Испании, Франции, Англии и была связана с появлением монархов нового типа: Иоанна II (отца Фердинанда), Людовика XI, Генриха VII Ланкастерского.
На службу территориальным государствам пришли «чиновники», а точнее должностные лица при короле, «легисты», изучавшие римское право, руководители государственной администрации, «министры»…
Государство получило также поддержку со стороны народных масс, которые увидели в монархе защитника от произвола церковников и дворян. Во Франции, например, монархия могла рассчитывать на преданность народа вплоть до XVIII в.; Жюль Мишле называл это отношение «любовной религией».
Современное государство зарождалось из потребностей войны: артиллерия, военный флот, растущая численность сухопутной армии требовали все больших средств на их содержание. Можно сказать, что современное государственное устройство было создано войной, этой «матерью всего».
Вскоре современное государство отказалось признавать над собой какое-то главенство: ни главенство императора Священной Римской (Германской) империи, с которым перестали считаться даже подчиненные ему владетельные князья; ни главенство Папы Римского, который до того имел огромную моральную и политическую власть. Каждое государство хотело быть исключительным, бесконтрольным, свободным: государственный интерес стал основным побудительным мотивом действия (само выражение государственный интерес впервые появилось в тексте проповеди кардинала делла Каза, обращенной к Карлу V, в которой речь шла о небольшом в масштабах того времени инциденте — взятии Мантуи, имевшем место в 1552 г.). Понятие государственного интереса являлось отражением перехода от традиционной для Запада политической формы королевства к современной монархии юристов.
Появление государств нового типа было очень рано отмечено мыслителями того времени (Бартоло да Сассоферрато, XIV в.), но они, как это часто случается, шли впереди политиков.
Во Франции теория безраздельного суверенитета государства отстаивалась Жаном Боденом в трактате Шесть книг о республике (1577), причем республика описывалась в латинском понимании слова. Суверенное государство оказывалось над гражданскими законами, оно подчинялось только законам божественным и природным; в царстве людей ничто не могло главенствовать над ним. «Подобно Папе, который, по утверждению знатоков канонического права, никогда не связывает себе руки, суверенный государь только тогда ограничивает себя, когда он сам того хочет. Вот почему в конце эдиктов и ордонансов мы всегда встречаем эти слова: «Таково наше волеизъявление». Они означают, что законы суверенного государя, хотя и имеют под собой разумную почву, тем не менее зависят только от его доброй воли».
Волеизъявление сюзерена главенствовало в государстве. «Я стало государством», как писал один из немецких историков. Это не что иное, как перефразирование известной формулы «Государство — это я», авторство которой приписывается Людовику XIV; впрочем, однажды оно было приписано Елизавете Английской. Тот факт, что короли Испании носили титул Католических Королей, а французские — Христианских Королей и при этом защищали при случае от того же Папы свободы англиканской церкви и интересы своих королевств, можно рассматривать как признак нового времени, поскольку такого рода действия превращались из спорадических в систематические, естественные. Они как бы подразумевались.
По мере того как крепли современные государства, европейская цивилизация, до того бывшая результатом развития городов, расцветавшая в многочисленных, относительно небольших привилегированных и самобытных городских центрах, становится цивилизацией «территориальной», национальной. Испанский Золотой век (1492–1660), французский Великий век распространялись каждый на территории своего государства.
Центральную роль в этих расширившихся цивилизациях стали играть столицы, развитие которых происходило за счет государственной казны, за счет самого государства; они образовали доселе невиданную категорию — супергорода. Именно тогда Париж и Мадрид приобрели свою репутацию. Лондон стал Англией. Жизнь целого государства начала вращаться вокруг этих гигантских городских образований, оставшихся без соперников, ставших орудием производства роскоши, превратившихся в машины по изготовлению цивилизации, а также людских несчастий.
Огромные государства вызвали к жизни перемещения людей, капиталов, богатств и, кроме того, свобод: одни разрушались, тогда как другие развивались или вновь создавались. Отдельные города начали получать дополнительные преимущества: Марсель получил монополию на торговлю со странами Ближнего Востока; Лорьян, основанный в 1666 г., монополизировал торговлю с Индией; Севилья добилась в 1503 г. (и утратила в 1685 г. в результате соперничества с Кадиксом) право исключительной торговли с Америкой, которую тогда называли «Кастильской Индией».
Некоторые свободы вырывались у государства насильно, поскольку оно не могло все делать само или просто все держать в своих руках. Так, во Франции, во времена абсолютной монархии (со смерти Кольбера, умершего в 1683 г., и до Великой Французской революции) государство постепенно утрачивало свою эффективность и буржуазии удавалось покупать «должности», тем самым отбирая у государства значительную часть его политической власти. Свободы провинций оказывались направленными против короля. Социальные привилегии определенных сословий (духовенство, дворянство и купечество) были как бы инкрустированы в структуру французского государства, которому не удавалось от них избавиться, что помешало ему провести в XVIII в. известные «просвещенные» реформы.
Даже те страны, которым удалось добиться большей политической свободы, пришли лишь к тому, что передали в руки группы привилегированных лиц часть государственных обязанностей: в Соединенных провинциях они перешли в руки буржуазии; в Англии после Славной революции 1688 г. парламент представлял интересы двойной аристократии — вигов и тори, т. е. буржуазии и дворянства, а вовсе не интересы всех слоев населения страны.
• Что стало с личными свободами на фоне множащихся «свобод» привилегированных групп?
Этот вопрос оказывается лишенным всякого смысла, если трактовать понятие свободы личности в его нынешнем понимании, т. е. как свободу всякого человека потому только, что он человек. Чтобы современная концепция закрепилась в общественном сознании, понадобилось много времени. Тем более что ответы на вопрос, является ли свобода личности на деле фактором прогресса или нет, даются противоречивые, что внушает пессимизм.
Духовное движение за освобождение личности периода Возрождения и периода Реформации, когда вопрос об индивидуальной свободе ставился в принципе, заложило основы сознательной свободы. Эпоха Возрождения и идеология гуманизма отстаивали принцип уважения, величия человека как личности, утверждали его ум и свободы. Во времена Кватроченто достоинство рассматривалась не просто как добродетель, но как слава, могущество. В философском смысле идеалом являлся универсальный человек Альберти. В XVII в., веке Декарта, вся система философских построений исходила из понятия «Думаю», т. е. размышляющей личности.
Утверждение философской значимости личности совпало с разрушением традиционных ценностей. Это диктовалось формированием в период XVI–XVII вв. эффективной рыночной экономики, чему способствовали как приток драгоценных металлов из Америки, так и развитие механизмов кредита. Деньги поколебали старые регламенты социально-экономических групп (ремесленные корпорации, городские сообщества, купеческие гильдии и др.), которые утратили одновременно и былое значение, и былую замкнутость. В плане повседневной жизни индивидуум получил возможность выбора. В то же время по мере возникновения современных государственных структур возник новый уклад, который ввел данный процесс в строгие рамки: возникло понятие обязанностей индивидуума по отношению к обществу, понятие уважения к привилегированным слоям и их привилегиям.
В известном письме Декарта эта проблема поставлена четко. Если теоретически каждый является свободным, если сам по себе он представляет единое целое, то как же может существовать общество людей, по каким правилам оно должно действовать, спрашивала принцесса Елизавета? Ответ философа (15 сентября 1645 г.) был таков: «Хотя каждый из нас является отдельной, отделенной от других людей личностью, интересы которой в некоторой степени отличаются от интересов остального мира, мы должны тем не менее продолжать думать, что отдельная личность не сможет существовать в одиночестве, что она лишь частичка всего сущего, частичка Государства, Общества, всей человеческой семьи, с которой она связана узами существования, клятвой верности, самим своим рождением. Нужно всегда предпочитать интересы общего, частичкой которого ты являешься, интересам отдельной личности».
От имени этих «общих интересов» XVII в. «провел строгую обработку» не только бедных, но и всех «бесполезных» общественных элементов, всех тех, «кто не работает». Действительно, увеличение числа неимущих вызывало беспокойство тогдашнего общества (это было связано с демографическим ростом в предшествующем веке и с экономическим кризисом конца XVI — начала XVII вв.), поскольку являлось причиной попрошайничества, бродяжничества, разбоя, что требовало принятия суровых мер пресечения. Начиная с 1532 г., Парижский парламент арестовывал городских нищих, «заставляя их работать в кандалах в сточных ямах». Еще хуже обращались с отверженными в городе Труа в 1573 г.
Но это все были временные меры. Во времена Средневековья отверженный, бродяга, помешанный в общем пользовались законом гостеприимства и милосердием Божьей милостью, поскольку сам Христос одел однажды нищенские одеяние, тем самым призывая верующих рассматривать нищего как возможного божественного посланца. Целое духовное движение, персонифицированное в личности Святого Франциска, воспевало мистическую ценность Бедности, святой бедности. Вот почему обездоленные, юродивые и другие отбросы общества могли бродить из города в город, где старались хоть как-то ублажить их, чтобы скорее выпроводить за городские стены и тем самым избавиться от их долгого присутствия среди горожан.
Отсюда же наличие определенной степени свободы, по крайней мере физической у крестьян, которые могли уйти от одного хозяина и найти себе другого, более для него удобного, или просто уйти в город; у солдат, имевших возможность поменять место службы; у иммигрантов, покидавших страну в поисках заработка или просто уезжавших в Новый Свет в иллюзорной надежде найти там лучшую долю; у безработных, у вечных бродяг, нищих, помешанных, калек, воров, поддерживавших свое существование за счет милостыни либо за счет неправедной жизни.
Все эти люди, до того защищенные именем Бога, в XVII в. превратились во врагов городского, уже капиталистического общества, которое было озабочено наведением порядка и получением прибыли и стремилось построить государство в соответствующем духе и с соответствующими целями. Во всей Европе (как в протестантской, так и католической) бедные, больные, безработные, юродивые заключались под стражу (иногда вместе со своими семьями) и с ними обращались как с преступниками. Именно это Мишель Фуко, исследовавший данный феномен на примере отношения к умалишенным в классическую эпоху, назвал «массовым заточением» бедных, их узаконенным заключением под стражу, скрупулезно осуществленным местной администрацией. Отныне можно было таким образом избавиться, по просьбе родных, от загулявшего сына или от «расточительного отца», или, заручившись документом с королевской печатью, от политического противника.
В связи с этим создавалось большое число соответствующих исправительных заведений: госпиталей, приютов, работных домов. Но, как их ни называть, они оставались настоящими казармами со строгой дисциплиной, где царствовал принудительный труд. Во Франции после декрета 1656 г., согласно которому был создан Общий госпиталь, начала формироваться новая социальная политика, согласно которой только в Париже в заточении оказался почти один процент городского населения. Репрессии такого рода прекратились не ранее конца XVIII в.
В мире, где свобода и так существовала только для привилегированных, XVII в. способствовал тому, что продолжались сужаться элементарные свободы, которые только и были доступны бедным: право на передвижение, на выбор места жительства. Одновременно, мы на это уже указывали, происходило ограничение свобод крестьянства. К началу века Просвещения Европа пала как никогда низко.
К этой пессимистичной картине нужно сделать лишь одно добавление: свобода, которой не удавалось достичь большинству людей, оставалась в Европе идеалом, к которому стремилась мысль, человеческая история. Стремление к этому идеалу являлось одной из основных тенденций в историческом развитии Европы, общее направление которому дали многочисленные крестьянские бунты XVII в., не менее частые народные волнения (Париж, 1633; Руан, 1634–1639; Лион, 1623, 1629, 1633 и 1642) и политические и философские искания XVIII в.
Даже Великой Французской революции не удалось установить полноценной свободы; впрочем, мы не имеем ее и сегодня. В ночь на 4 августа Революция уничтожила феодальные порядки, но крестьяне остались наедине со своими кредиторами и крупными землевладельцами; она ликвидировала корпорации (закон Ле Шапелье от 1791 г.), но в то же время оставила рабочего в полной зависимости от работодателя. Во Франции понадобился еще один век, чтобы была узаконена деятельность профсоюзов (1884 г.). Но все это не помешало тому, чтобы Декларация прав человека и гражданина, провозглашенная в 1789 г., стала вехой в истории борьбы за свободу, этом фундаментальном понятии в генезисе европейской цивилизации.
Свобода или поиски равенства? Наполеон думал, что французы хотели не свободы, а равенства, равенства перед лицом закона, что они желали прежде всего уничтожения феодальных прав — иначе говоря, ликвидации особых свобод, привилегий.
От понятия свобод к понятию свободы — вот формула, которая объясняет историю Европы в одном из основополагающих направлений ее развития.
• Понятие свободы, пусть еще во многом «абстрактное», теоретическое, выработанное в период от Возрождения и Реформации до Великой Французской революции, приобрело новое звучание, будучи сформулировано в Декларации прав человека и гражданина. Оно стало идеологией либерализма.
С этой поры концепция свободы — в единственном числе — становится осознанным выбором мира и поступательного движения истории. Именно от ее имени выступали — на законном основании или в демагогических целях — почти все идеологические доктрины, имевшие хождение в XIX в., прежде всего доктрины либерального толка, которые, несмотря на все различия, объединялись под именем либерализма, термина искусственного и двусмысленного по причине прежде всего свой слишком богатой смысловой нагрузки.
Либерализм означает одновременно: политическую доктрину (усиление законодательной и судебной власти при одновременном ограничении власти исполнительной, что отличает ее от авторитаризма); экономическую доктрину, сконцентрированную в формуле «разрешать все делать, позволять все делать», что исключает вмешательство государства в экономические отношения между людьми, общественными классами и нациями; философское учение, требующее свободы мыслить и утверждающее, что ни религиозное, ни социальное, ни национальное единство не являются непременным условием существования, что подразумевает идею терпимости, уважения интересов другого и каждой отдельной личности в соответствии со знаменитой формулой античности: каждое человеческое существо священно.
Таким образом, либерализм — это нечто большее, чем «идеология одной партии», это «общественная атмосфера». В ходе исторических перипетий XIX в. либерализму пришлось брать на себя множество задач, сталкиваться со множеством препятствий. В Германии и Италии либерализм смешался с национализмом: свобода, за которую нужно бороться, — это прежде всего свобода нации. В Испании и Португалии ему пришлось столкнуться с могучими силами старого режима, поддерживаемого церковью. В Англии и Франции ему удалось достичь почти всех поставленных перед собой политических целей. Медленно, постепенно сформировывалось либеральное государство, в конституционном отношении основанное на фундаментальных свободах: на свободе выражения, свободе печати, парламентской свободе; на личной свободе; на расширении избирательного права.
• Вместе с тем на протяжении всей первой половины XIX в. либерализм служил прикрытием для установления политического господства буржуазии и деловой аристократии, господства имущего класса.
«За пределами этого узкого круга личность, права которой либерализм отстаивает с таким рвением, оставалась абстрактным понятием, она не имела возможности воспользоваться этими преимуществами». Это так же верно для Англии с ее консерваторами и либералами, т. е. со старыми и новыми богачами, как и для Франции эпохи Реставрации или периода Июльской монархии. Имущий класс, объявивший себя либеральным, стал выступать против всеобщего избирательного права, против всех остальных слоев населения. Но можно ли придерживаться такой политики в индустриальном обществе с его ужасной действительностью? Экономический либерализм, предполагавший изначально равную борьбу между индивидуумами, оказался простой ложью. Со временем эта ложь становилась все более явной.
В действительности, этот первичный «буржуазный» либерализм представлял собой прежде всего арьергардный бой со старым аристократическим режимом, это был «вызов правам и старым, освященным полутысячелетней историей традициям». Он оказался на границе между старым режимом с его аристократическим обществом, которое либерализм разрушил, и индустриальным обществом, где с требованием признания своих прав выступил пролетариат. Короче говоря, эти т. н. поиски свободы, по сути своей оказались не чем иным, как групповой борьбой за свободы, понимаемые как привилегии.
Революции 1848 г. (во Франции было тогда установлено всеобщее избирательное право) стали вехой в развитии либерализма (в Англии ключевой датой была реформа избирательного права в 1832 г.). После этого либерализм мог существовать далее только как демократический либерализм, в принципе распространенный на все слои общества. Алексис де Токвиль и Герберт Спенсер, каждый по своему, возвестили о его столь необходимом пришествии и о триумфе народных масс, чего они опасались. Но либерализм вскоре столкнулся с другим мощным идеологическим течением — социализмом, за которым будущее, как, впрочем, и за теми, кто стал провозвестником авторитаризма, а именно за Карлейлем и Наполеоном III (некоторые уже говорили о «фашизме»).
Итак, либерализм продолжал существовать между новой грядущей революцией — социализмом в его разнообразных формах — и контрреволюцией, которая еще не получила названия и не ведала своих границ. Либеральная идеология продолжала вдохновлять правительства, совершала мудрые поступки и сохраняла присущий ей буржуазный эгоизм, но утратила прежний пыл; во Франции, например, она частично вновь обрела его, но лишь на время своей борьбы с церковью. Отныне либералы поняли, чего им недостает, и даже усомнились в своих действиях. В 1902–1903 гг. в Журнале метафизики и морали появилась серия статей о Кризисе либерализма, где говорилось, в частности, о монополии на образование. Но настоящий кризис либерализма разразился несколько позже, в период между двумя мировыми войнами.
Вместе с тем кто сегодня осмелится сказать, что либерализм, изгнанный из сферы политики и практической деятельности, интеллектуально ослабленный, окончательно умер? Он представлял собой нечто большее, чем период политического развития, чем проявление изощренности одного общественного класса, использующего его в качестве ширмы. Он был идеалом западной цивилизации и, хотя и был предан, остается в нашем наследии, в нашем языке и рефлексах. Всякое наступление на личные свободы продолжает нас возмущать и поражать. Даже в политическом смысле, перед лицом авторитарного и технократического государства, в обществе, принижающем личность, определенный вид либерализма анархистского толка все еще продолжает существовать не только на Западе, но и во всем мире, действуя от имени отдельного человека и его прав.
Глава 2. Христианство, гуманизм, научная мысль
Духовная и интеллектуальная жизнь Европы протекает под знаком перемен. В поисках лучшего миропорядка происходят резкие перемены, скачки, бури.
Вместе с тем все эти бросающиеся в глаза события не должны мешать нам увидеть преемственность духовного и цивилизационного развития Европы, что особенно заметно на примере эволюции европейской мысли от Фомы Аквинского до Декарта, от Возрождения и Реформации до Великой Французской революции. Даже промышленная революция, вызвавшая настоящий переворот в умах и образе жизни, не смогла затронуть всех материальных и духовных основ общества.
Христианство
Все религии меняются, однако каждая по-своему. Они представляют собой особый мир со своими преданными сторонниками, догмами, оригинальными особенностями.
Христианство Запада было и остается важнейшей составной частью европейской мысли и даже рационализма, который возник из христианства и одновременно против него. В течение всего исторического развития Запада христианство оставалось в центре цивилизации, было его движущей силой даже тогда, когда цивилизация увлекала его за собой или деформировала; христианство было объединяющим фактором и тогда, когда пыталось оторваться от цивилизации. Ведь думать иначе, чем другой, значит оставаться в его орбите. Нынешний европеец, в массе своей атеист, все еще остается приверженным христианской этике, фундамент его поведения заложен в христианской традиции.
Подобно Монтерлану, который говорил, что он «католической крови», европеец может сказать, что он «христианской крови», хотя и не сохранил прежнюю веру.
• Начав распространяться в Римской империи, христианство стало затем ее официальной религией, что произошло после эдикта императора Константина в 313 г., через три столетия после рождения Христа.
Римская империя (иными словами, все страны Средиземноморья и некоторые страны расположенные вблизи Европейского континента) оказалась тем пространством, в котором получила развитие молодая победившая религия. Поль Валери называл это пространство «христианским», желая обратить внимание на связь христианства с почвой, хлебом, вином, зерном, виноградом и даже с елеем. Иначе говоря, географической основой христианства стало Средиземноморье, границы которого христианская конфессия затем пересекла.
Таким образом, еще до нашествий V в. и до катастроф, вызванных победами ислама в период VII–XI вв., у христианства оказалось достаточно времени для адаптации, если так можно сказать, к римскому миру, для формирования собственной иерархии, для усвоения различий между временным, материальным фактором («что принадлежит Цезарю») и фактором духовным, для ведения баталий вокруг догматов веры, что было вызвано как хитросплетениями и ловкостью греческого ума и языка, так и необходимостью уточнить теологические основы христианства, зафиксировать его догмы, определить последствия их принятия.
Этой трудной и кропотливой работой занимались первые Церковные соборы (Никея, 325 г.; Константинополь, 381 г.; Эфес, 431 г.; Халкедония, 451 г. и др.), а также Отцы церкви, апологеты христианского учения, которые еще до Константина боролись против многобожества, догматики и определили христианскую доктрину в процессе борьбы против разного рода раскольнических сект. Блаженный Августин не был последним из этой когорты (некоторые толкователи полагают, что череда выдающихся церковных деятелей продолжалась вплоть до VIII и даже XII в.), но он был, безусловно, наиболее значительной фигурой среди церковных деятелей Запада. Бербер по происхождению, он родился в 354 г. в африканском городе Тагасте (ныне Сук-Арас) и умер на посту епископа в Гиппоне (ныне Аннаба, Алжир) в 430 г. во время осады города вандалами. Блеск написанных им трудов (О граде Божием, Исповедь), его противоречия, его желание совместить веру и ум, иными словами, совместить античную и христианскую цивилизации, влить старое вино в новые меха — все это делает его в некотором смысле рационалистом. Вера для него главное. И тем не менее он говорит: я верую, чтобы понять. И добавляет: если я ошибаюсь, я существую. У него же можно прочитать, что, если он сомневается, значит, живет. Не нужно сравнивать эти утверждения, сформулированные задолго до Декарта, со словами последнего: «Я мыслю, значит, я существую». Однако у них есть нечто общее. Последующие века обращались к Блаженному Августину прежде всего как к богослову, делали акцент на его утверждениях о предназначении. Вместе с тем его учение способствовало развитию западного христианства, хотя бы в той его части, где речь идет о необходимости обращаться в веру только после зрелого размышления, с намерением действовать в соответствии с верой.
Можно заключить, что, когда наступил период нашествий с его апокалиптическими катастрофами, церковь уже вышла из младенчества. К V в. с его несчастьями она уже укрепила свои позиции, утвердилась в качестве цивилизации античного мира, который она в известной степени спасет, спасая саму себя.
• Церковь спасла себя в рушащемся мире, но для этого ей пришлось совершить тысячи подвигов.
Обратить в свою веру захватчиков; продолжить обращение в христианство крестьян или помешать им отдалиться от церкви; обратить в свою веру жителей новых регионов, на которые распространялось влияние Запада; сохранить свою иерархию и поддержать авторитет Рима и Римского епископа, т. е. Папы, в период, когда феодальный строй раздробил единое пространство Запада на мелкие и мельчайшие владения и епископства; продолжить вести идейную борьбу, наиболее известным проявлением которой было противостояние духовенства и империи, закончившееся Вормсским конкордатом (1122). В общем и целом это был гигантский, постоянно возобновляемый и кропотливый труд, отмеченный поражениями и необходимостью все начинать сначала, поскольку все подвергалось сомнению. Развитие монастырской жизни (бенедектинцы, цистерцианцы) способствовало материальной и духовной колонизации сельской местности в XI–XII вв., а вслед за тем, благодаря проповедям францисканцев и доминиканцев, евангелизации городов (XIII в.).
Каждый век был ознаменован своими баталиями, решением своих задач: XIII в. — борьба с катарской ересью; бурный XV в. — борьба между Церковными соборами и папством; XVI в. — начало Реформации, одновременное развитие Контрреформации, проводимой иезуитами, евангелизация Нового Света, авторитарные решения Тридентского собора (1545–1563); XVII в. — янсенисты; XVIII в. — ужесточившаяся борьба с определенной формой атеизма, которая оказалась опаснее вольнодумства предшествующего века. Это борьбу церкви не удалось закончить в том же веке из-за разразившейся в конце века Французской революции.
Помимо борьбы со своими идеологическими противниками церковь была вынуждена постоянно противостоять дехристианизации населения, которая зачастую выступала в форме обыкновенного отступления цивилизации. Во всех регионах, удаленных от оживленных путей сообщения (в Альпах, например, или в окраинных районах Европы: Мекленбург еще в XIII в., Литва и Корсика в XV–XVI вв.), по-прежнему возникали те или иные языческие культы: то культ змеи, то культы мертвых или звезд, не говоря уже о разного рода подпитываемых местным фольклором предрассудках, которые церковь, не имея возможности искоренить окончательно, просто прикрывала «легкими одеяниями».
В качестве средств доказательства истинности веры церковь использовала все, что возможно: проповеди, предсказания, административные ресурсы, религиозное искусство и театральные действа, чудеса, почитание святых; это последнее достигало иногда таких масштабов, что вызывало беспокойство самих служителей церкви и заставляло их вмешиваться.
В 1633 г. два монаха-капуцина говорили, что «святой Антоний Падуйский воспринимается в Лиссабоне как божество…Бедные выпрашивают милостыню исключительно от его имени… и в случае возникновения какой-либо опасности ссылаются исключительно на него. В их представлениях святой Антоний — это все, это их путеводная звезда и, как говорит один проповедник, это их святой, который помогает во всех случаях жизни: стоит какой-то женщине потерять иголку, то она ее находит, только если обращается к святому». Мода на святого Антония распространилась даже за моря: французский путешественник отмечал спустя столетие, что в Бразилии он пользуется «невероятной популярностью».
Действительно, предрассудки народных масс оказываются способны подорвать изнутри, скомпрометировать религиозную жизнь, исказить сами основы веры. В этом случае все приходится начинать сначала.
Когда святой Хуан де ла Крус обосновался со своими двумя единомышленниками в местечке Дурвело в Кастилии, где святая Тереза основала первый монастырь кармелиток, то им пришлось вести суровый образ жизни, причем не запираясь в стенах монастыря, а занимаясь миссионерской деятельностью: «Зачастую они бродили по дорогам босыми, и прововедовали Евангелие крестьянам, обращаясь к ним, как к дикарям…» Не является ли этот пример лучшим доказательством того, что даже в христианской стране евангелизацию населения приходилось постоянно начинать заново?
Итак, распространение христианства осуществлялось на двух уровнях: на уровне духовной жизни, где религия отстаивала свое учение от нападок противников, действовавших часто из лучших побуждений, и на уровне воздействия на массы, изолированность и трудный быт которых способствовали ослаблению у них религиозного чувства, отдалению от основ веры.
• Распространение религии шло непросто: успехи сменялись поражениями, длительными периодами застоя. Проследить этот процесс представляется сложным делом, так как повседневная религиозная жизнь трудно поддается наблюдению. Однако в целом можно представить себе общую картину.
С X по XIII в. влияние христианства шло по нарастающей. Свидетельством этого может служить строительство множества церквей и монастырей: церковь развивалась одновременно с экономическим ростом и социальным развитием Европы, которая в ту пору была полна жизни и демонстрировала признаки преуспевания. Затем наступил период черной чумы, повлекшей за собой катастрофический регресс. Развитие пошло вспять, и прогресс христианства оказался приостановленным: сражения и смуты Столетняя война (1337–1453), как ее называют историки, отразились на ситуации не только в Англии и Франции, но и в других странах Запада.
Начиная со второй половины XV в., поступательное движение христианства возобновилось, и оно продолжило распространяться по всей Европе, вновь обретшей мир, хотя смутная тревога в обществе сохранялась. Примерно с 1450 по 1500 г. отмечались беспокойные времена (по выражению Люсьена Февра), которые историки ошибочно назвали Предреформацией. Ошибка заключается в том, что всеобщая духовная смута той эпохи не означала напрямую появления «протестантского» и протестного настроения, свойственного Реформации. В странах, которые впоследствии остались приверженными Риму, чувство религиозного дискомфорта привело к «Реформации» другого толка — реформации католической, которую историки называют обычно Контрреформацией. Как это часто бывает, выбранное название оказалось не совсем удачным.
Но, как бы там ни было, XVI и XVII вв. прошли под знаком религиозных страстей, ожесточенных духовных споров, накал которых не должен вызывать удивления: так было во времена мадам де Севинье, Паскаля, Расина, когда противостояние между ригоризмом янсенистов и более простой, терпимой и человечной моралью иезуитов было наиболее острым.
В XVIII в. вновь наблюдается откат церкви. На сей раз материальный подъем был не на ее стороне. Он способствовал развитию научного и философского движения, направленного против церкви и действовавшего от имени прогресса и разума.
Гуманизм и гуманисты
Понять эволюцию европейской мысли можно только в рамках ее диалога с христианским учением даже тогда, когда этот диалог приобретал характер ожесточенной дискуссии. Это замечание является основополагающим для понимания гуманизма, представляющего собой важнейший аспект всей западной мысли.
• Вначале скажем о самом определении: в слове «гуманизм» есть некая двойственность, и здесь необходимы уточнения и пояснения.
Гуманизм — «ученое» слово, созданное в XIX в. немецкими историками (точная дата — 1808 г.). Пьер де Нолак, автор труда Петрарка и гуманизм, утверждал, что «именно ему принадлежит честь введения этого понятия в научный обиход в 1886 г., когда он его впервые использовал в своей лекции в Школе высших научных исследований». Таким образом, само слово «гуманизм» появилось с опозданием и уже только поэтому стало предметом интерпретаций, иногда справедливых, а иногда нет. До той поры в обиходе было слово «гуманисты», обозначавшее определенную группу людей, которые в XV и XVI вв. сами себя так назвали.
Но слово «гуманизм» вышло за пределы понятий «гуманисты» и «дух итальянского и европейского Возрождения». Оно стало обозначать именно это, а также нечто более широкое и вошло в современный язык существенно обогащенным: когда в 1930 г. было проведено соответствующее исследование, то оказалось, что существуют новый гуманизм, христианский гуманизм, чистый гуманизм и даже научный и технический гуманизм… Если подобное обследование провести сегодня, то оно даст те же результаты. Это означает, что некогда ученое слово в наши дни стало общеупотребительным, значимым, отвечающим на запросы общества.
В историческом плане говорят о гуманизме XII в. (что подразумевает схоластику), о гуманизме эпохи Возрождения и Реформации, о гуманизме Французской революции (оригинальность и богатство которого мы объясним позднее), о «гуманизме Карла Маркса и Максима Горького» (современный историк)…Можно спросить себя, что объединяет все эти «гуманизмы», если не необходимость и заинтересованность в том, чтобы очертить этим понятием многообразие возникающих проблем.
Быть может, было бы разумным воспользоваться определением Огюстена Реноде, специалиста по тосканскому и европейскому гуманизму, который трактовал его настолько широко, что оно подходит ко всему: «Именем гуманизма можно определить этику человеческого благородства. Будучи направленной одновременно на научные исследования и практику, она признает и восхваляет величие человеческого гения, могущество его творений, противопоставляет свою силу грубой силе неодушевленной природы. Главное — это усилия личности по развитию в себе при помощи строгой и методичной дисциплины всех присущих человеку качеств, которые возвеличивают человека и прославляют его деяния. Как говорил Гете в начале Второго Фауста, нужно постоянно стремиться достичь высшей формы существования. Похожие слова говорил Стендаль художнику Делакруа (31 декабря 1830 г.): «Не упускайте ничего, что может сделать вас великим». Такая этика человеческого благородства способствует усилиям общества по созданию усовершенствованных человеческих отношений. Это огромный труд, важнейшее культурное завоевание, научные достижения в области изучения человека и мира. Направленные таким образом усилия лежат в основе индивидуальной и коллективной морали, в основе права и экономики. Они сказываются и в политике, питают искусство и литературу».
Это прекрасное определение должно быть достаточным. Но оно не в полной мере отражает само направление движения. Этьен Жильсон обратил свое внимание именно на этот момент, но высказался при этом излишне резко: говоря о гуманизме Возрождения, он назвал его Средневековьем, в котором «не то чтобы больше человека, но меньше Бога». Данная формула несправедлива, чрезмерна, но при этом обозначает естественный, сознательный или бессознательный, путь развития всякого гуманизма: гуманизм возвеличивает человека, освобождает его, но при этом уменьшает долю божественного, хотя и не забывает Бога полностью.
Можно также утверждать, что до некоторой степени гуманизм всегда означает против чего-то: против эксклюзивного подчинения Богу; против одной только материалистической концепции мира; против любого учения, которое недооценивает или кажется, что недооценивает человека; против любой общественной системы, которая преуменьшает ответственность человека… Гуманизм — это постоянное требование. Это плод человеческой гордыни.
Кальвин, который был не из тех, кто верит прежде всего в человека, утверждал, что главное — это вера.
Для гуманиста все наоборот. Его вера, если она у него есть, должна учитывать веру в человека. Именно в соответствии с традициями европейского гуманизма нужно понимать слова социолога Эдгара Морена, вышедшего из рядов компартии: «Марксизм изучал экономику, общественные классы; это прекрасно, но он забыл изучить человека».
• Гуманизм есть порыв, борьба за постепенное освобождение человека, постоянное внимание к возможностям улучшения или изменения судьбы человека.
История гуманизма сложна и многообразна, на пути его развития случались остановки, отступления, противоречия, которых так много в прошлом Европы.
Создается впечатление, что Европа всегда находилась в беспокойном поиске иного решения проблем и трудностей, чем то, которое ей предлагалось в тот или иной момент истории. Отсюда ее почти болезненное стремление к новому, трудному, даже запрещенному, к скандалу; относительно последнего Запад может предоставить огромное количество информации.
За неимением места остановимся на трех особо значимых примерах: гуманизм Возрождения, гуманизм Реформации, которая по времени почти совпадает с эпохой Возрождения, и удаленный от них во времени пылкий гуманизм Французской революции (XVIII в.).
• Гуманизм Возрождения представляется как диалог Рима с Римом, языческого Рима с Римом Христа, античной цивилизации с христианской цивилизацией.
Это был один из наиболее богатых по смыслу и значению диалогов, который когда-либо знавал Запад (впрочем, он никогда не прерывался).
/. Речь идет о том, чтобы жить, вновь начать жить с предками. Часто цитируют решающую фразу Макиавелли, которой он заканчивает свой труд «Об искусстве войны»: «Эта страна (имеется в виду, конечно, Италия. — Авт.) кажется рожденной для того, чтобы воскрешать мертвые вещи». Но эти мертвые вещи, если их воскрешать, являются доказательством того, что жизнь в них нуждается, что они под рукой, что они вовсе не умерли.
По правде говоря, языческий Рим так никогда и не ушел в небытие на Западе. В своей книге, написанной с удивительной точностью деталей, Эрнст Курциус показал удивительную живучесть цивилизации империи, у которой Запад заимствовал темы литературных произведений, умонастроения, привычки, метафоры.
Тот факт, что христианская Европа свыклась с ежедневным соседством античного Рима, тем более естественен, что у нее не было альтернативы, поскольку не существовало никакой другой конкурирующей цивилизации. К тому же христианство некогда добровольно согласилось с подобного рода сосуществованием, и произошло это еще до падения Римской империи. Во II в. святой Юстин говорил, что благородная идея, «откуда бы она ни пришла, может стать достоянием христиан». Святой Амбруаз, в свою очередь, утверждал: «Всякая правда, кто бы ее ни высказывал, идет от Святого Духа». Один только Тертуллиан восклицал: «Ну что общего между Афинами и Иерусалимом!» Но его голос не был услышан.
Тем не менее, если античное наследие и стало неотъемлемой частью повседневной жизни, умонастроений и языка западного Средневековья, то литература античности, ее поэты, философы и историки редко возбуждали интерес тогдашней интеллектуальной элиты. Если латынь по-прежнему оставалась живым языком, то греческий был почти забыт. В самых богатых книжных собраниях античные манускрипты пылились на полках. Но именно за этими древними текстами гонялись гуманисты, стремясь их прочесть, издать, прокомментировать. Их задача состояла в том, чтобы вдохнуть жизнь в творения и язык предков — греков и латинян, с которыми им предстояло в буквальном смысле жить вместе.
Опять же никто лучше, чем Макиавелли, не сказал то, что он выразил во время своего второго изгнания (1513) уже на закате жизни. В ту пору он оказался окруженными крестьянами, лесорубами. «Вечер наступает, и я возвращаюсь домой. Я вхожу в библиотеку и уже на пороге освобождаюсь от заляпанной грязью повседневной одежды, чтобы переодеться в одежды королевского двора… И уже в подобающем облачении я проникаю в мир предков: они любезно встречают меня, и я вкушаю пищу, которая мне приятна и для которой я рожден; я не стыжусь разговаривать с ними, спрашивать их, почему они действовали так, а не иначе. Они отвечают мне от имени своего гуманизма».
Гуманизм Возрождения вдохновлен такого рода чтением, этим непрекращающимся диалогом; Рабле, Монтень являются гуманистами именно в этом смысле; их книги есть лучшее тому свидетельство, поскольку они заполнены воспоминаниями о прочитанном… Рядом с каждым гуманистом можно увидеть кого-то из древних, который ведет его за руку, объясняет или разоблачает. Эразм Роттердамский, которого называли принцем гуманистов, это не кто иной, как Луций, говаривали его враги. «Луцианцами» были также Рабле, Бонавентюр Деперье, а вот у Макиавелли есть многое от Полибия…
2. Затруднительно точно датировать это направление мысли. Наше искусственное слово «гуманизм» и гуманизм Возрождения (которое, впрочем у тоже было искусственно создано Жюлем Мишле и Якобом Буркхардтом) используются двояко. Два направления мысли совпадают во времени и в пространстве.
Безусловно, Авиньон дал толчок развитию гуманизма, а вместе с ним и породил Возрождение. Авиньон, жизнь в котором оживает с возвращением Петрарки (1337), благодаря присутствию здесь римских понтификов долгое время оставался наиболее «европейским», наиболее роскошным городом Запада (даже после возвращения пап на римский престол в 1376 г. он оставался пристанищем анти-пап, сохранял былую роскошь и влияние). Однако собственно Возрождение в полной мере расцвело во Флоренции, обеспечив «культурную гегемонию» этого города: она сохранялась вплоть до смерти Лоренцо Великолепного в 1492 г. и даже позднее — до взятия города войсками императора и Козимо де Медичи в 1530 г.
Хронологические границы данного периода (1337–1530) вполне подходят для датировки интересующего нас направления мысли, которое затронуло не только Италию, но Запад в целом: последний принц гуманизма Эразм родился в Роттердаме в 1469 г. и умер в Базеле в 1536 г.
Но понять в полной мере эти два века истории можно только тогда, когда мы затронем предшествующий исторический период (до 1337 г.) и обратимся к последующим годам (после 1530 г.).
Обратиться к предшествующим годам нас заставляет то обстоятельство, что на самом деле не существовало полного разрыва между Средними веками и эпохой Возрождения (еще вчера думали иначе). Возрождение — это не противоположность средневековой философии, как бы ни относились гуманисты к схоластике. «Еще пятьдесят лет тому назад, — писал историк (1942), — между Средневековьем и Возрождением видели ту же разницу, что и между белым и черным, между днем и ночью, т. е. полное различие. Затем, в силу многих причин, границы между двумя эпохами оказались настолько стертыми, что понадобился компас, чтобы их определить».
Обратиться к последующим годам нас заставляет понимание того, что человек и свободолюбивая цивилизация Возрождения, столь ценимые сегодняшними либеральными умами, не умерли вместе с Эразмом в 1536 г., не были изгнаны холодными ветрами религиозных войн, продолжавшихся целое столетие и даже больше.
Конечно, в последующий период победное шествие идей Возрождения приостановилось. Но когда мы говорим о реалиях цивилизации, то имеем в виду, что два века для развития цивилизации — это всего лишь мгновение. В этом смысле и в долговременной перспективе гуманисты победили. Во-первых, они одержали победу в сфере образования, поскольку античность осталась и в наше время хлебом насущным для образовательной системы. Мы еще только начинаем менять ее. Во-вторых, благодаря их самоотверженному труду Европа поверила в величие и ум человека; эта вера еще долго будет оставаться побудительным мотивом для развития мысли на Западе.
Хотя гуманизм был делом жизни узкого круга лиц (латинистов, эллинистов, специалистов по еврейскому языку, к которым принадлежали Томас Платтер, Пикоде ла Мирандола и Гийом Постель), делом «избранных мыслителей», его распространение не ограничилось несколькими городами или королевскими дворами, каким был, например, блестящий двор Франциска I. Эти немногочисленные умы жили в разных районах Европы, находились в переписке друг с другом (так, эпистолярное наследие Эразма — естественно, на средневековой латыни — насчитывает 12 томов). Вся Европа была так или иначе затронута этим направлением мысли: в первую очередь Италия, а также Франция, Германия (не забудем при этом особую роль Богемии), Венгрия, Польша, Нидерланды, Англия… Список гуманистов той эпохи мог бы занять несколько страниц, но во Франции, например, они составили группу «королевских читателей», которым Франциск I поручил читать студентам научные дисциплины, не преподающиеся в университете; впоследствии этот преподавательский корпус стал основой Коллежа де Франс.
3. Был ли гуманизм Возрождения борьбой с христианством? Было ou это направление мысли направлено в сторону атеизма и отказа от религии? Можно ли видеть в Макиавелли, Рабле или Монтене предшественников свободомыслия?
Наверно, считать так означало бы смотреть на эпоху Возрождения нашими глазами. Конечно, Возрождение отказалось от распространенного в то время традиционного обучения схоластике и теологии. Оно вдохновлялось языческой по духу античной литературой, а для направления, в котором развивалась мысль и которое мы связываем с Возрождением, было характерно возвеличивание человека. Но вместе с тем из этого нельзя делать вывод, что, будучи нацелено на человека, оно выступало обязательно против Бога или церкви.
Тщательное и кропотливое исследование творчества Рабле, проведенное Люсьеном Февром, показывает, что во времена Рабле было невозможно или по меньшей мере крайне трудно прийти к подлинному философскому атеизму: умонастроения эпохи этого не позволяли. Этого не позволяли ни соответствующий научный аппарат, на тогдашние исследования, ни само состояние науки. К тому же Возрождение как направление мысли, хотя и не принебрегало собственно научными исследованиями, не ставило их в центр своих интересов.
Говоря об атеизме, нельзя сделать никакого заключения, если не учитывать настроение, дух, атмосферу той далекой эпохи: близкая нам по времени полемика вокруг этого вопроса — это скорее результат более поздних дискуссий историков.
Известный диалог Лоренцо Валла De Voluptate (1431), который в то время вызвал настоящий скандал, был по сути диспутом между эпикурейцами и стоиками. Эти последние были до той поры в моде, вот почему понадобилось поддержать эпикурейцев. По существу, мы имеем дело с литературной дискуссией, в конце которой автор делает заключение о сверхъестественном характере христианства.
Это можно было бы назвать лицемерием. Но мы не можем перекраивать историю на свой лад и не учитывать того обстоятельства, что атеизм сформировался позднее, опираясь на солидную материалистическую научную базу. В XVI в. отрицание Бога еще не было составной частью забот, желаний, тем более потребностей людей.
Столь же поспешным было бы оценивать Макиавелли как язычника только по той причине, что он выступал с критикой церковников и самой церкви, которые сделали нас «неверующими и плохими», или упрекать христианство за то, что оно «освятило обездоленных и склонных к созерцанию людей, объявило покорность высшей добродетелью… тогда как религиозные верования античности считали высшей добродетелью величие души». Было бы более справедливым упрекнуть Макиавелли за то, что он пошел на поводу у своего страшного времени и вывел политику из-под воздействия морали, где она, впрочем, до сегодняшнего дня и остается…
Схожим образом необходимо также уточнить роль Академии, основанной Лоренцо Медичи. Это была неоплатоновская Академия, опиравшаяся на идеалистическую философию Платона и выступавшая против учения Аристотеля; быть может, она занималась поисками некоего компромисса между античностью и христианством. Но тот факт, что Пикоде ла Мирандола, посещавший ее, выступил с речью о достоинстве человека — De Dignitate hominis, — не мешал ему мечтать, что в конце своей жизни (увы, слишком короткой) он станет проповедовать Евангелие и с этой целью «будет ходить босым по городам и деревням с распятием в руке», чтобы затем быть похороненным в одеянии доминиканца. Это еще один пример того, что называют религиозным гуманизмом. То же можно сказать и о падуанце Пампоназзи, которого одни считают атеистом, а другие выражают по этому поводу серьезные сомнения. Пример Бонавентюра Деперье, странного персонажа и автора Cymbalum Mundi (1537–1538), был рассмотрен в прекрасной книге Люсьена Февра(1942). Заключение: если Меркурий в его диалогах есть не кто иной, как Христос, что наверняка так и есть, то здесь мы сталкиваемся с критикой Христа, а это — признак атеизма. Значение этой книги нельзя ни замалчивать, ни слишком превозносить, так как она по тем временам является уникальной.
Филипп Монье, живо интересовавшийся историей флорентийского Кватроченто[13], утверждает, что гуманизм, зачарованный престижем древних, «копирует их, подражает им, повторяет их, принимает их модели, их примеры и богов, а также их дух и их язык»; что «подобное направление мысли, будучи доведенным до логического завершения, попыталось бы просто напросто ликвидировать христианство как явление». Если следовать нашей логике, то так оно может быть и есть. Но логика XV и XVI вв. могла быть иной. «Было бы неправильно, — пишет социолог Александер Рустов, — заниматься поисками антагонизма такого рода, когда победа античности над церковью уже завершалась и происходила внутри самой церкви. Разве Рим не стал центром распространения идей Возрождения, разве самы Папы не были инициаторами этого движения? Ведь не кто иной, как папа Александр VI уничтожил Савонаролу, этого врага гуманистов во Флоренции, которого сожгли на костре 20 мая 1498 г. Кроме того, античность, ожившая в сознании людей, оказалась веротерпимой. Независимо от их убеждений, греческие философы принимали участие в религиозных празднествах и почитании богов. Так почему же их последователи должны были обязательно выступать против церкви, которая не была к ним слишком враждебна? Как сказал Эразм: «Святой Сократ, помолись с нами!»
3. Возрождение отдаляется от христианства Средневековья в своих идеях, в меньшей степени, чем в самой жизни.
Возрождение, если так можно сказать, представляет собой культурное, а не философское предательство. Оно существовало в атмосфере всеобщей радости: радовались тому, что видели, о чем думали, радовались телу. Создавалось впечатление, что Запад завершал многовековой пост.
Возрождение — это социология и философия радости. В истории редко происходит так, чтобы люди испытывали ощущение, что они живут в счастливую эпоху «Думай о смерти» периода Средневековья сменяется «Думай о жизни». Созерцание смерти, танцы смерти, характерные для конца XV в., исчезли как по мановению волшебной палочки, как если бы Запад разделился на части (в том смысле, какой Мишель Фуко придает этому слову), т. е. отказался размышлять о смерти. Эти перемены можно проследить в т. н. трактатах о доброй смерти: смерть постепенно перестает быть смертью, ниспосланной небесами, иначе говоря, спокойным переходом к лучшей жизни, к подлинному существованию; смерть становится земным уделом, тлением, человеческой смертью, высшим испытанием, достающимся человеку. Уже никто больше не повторяет вслед за Блаженным Августином: «Мы здесь только путешественники, вздыхающие о смерти». Но одновременно никто больше не думает, что «эта жизнь скорее смерть, чем жизнь, что это нечто наподобие ада». Жизнь обретает присущую ей ценность.
Человек должен организовать собственное царство на земле, и это новое убеждение властвует над развитием «всех позитивных сил современной культуры: освобождение мысли, презрение к властям, победа умственного развития над привилигией рождения (по терминологии Кватроченто, это победа концепции humanitas над nobilitas), рост интереса к науке, высвобождение индивидуума…» (Ницше).
Гуманисты осознавали суть происходящих перемен. Как говорил Марсилио Фичино (1433–1499), «вне всякого сомнения, вот и наступил золотой век». В 1517 г. Эразм сказал примерно то же самое: «Нужно пожелать удачи этому веку: это будет золотой век». В своем знаменитом письме нюрмбергскому гуманисту Виллибальду Пиркхеймеру Ульрих фон Гуттен писал 28 октября 1518 г.: «Какой век! Какие письма! Как приятно жить!» Я даже не осмеливаюсь вновь упоминать Телемское аббатство Рабле, настолько этот пример широко известен. И тем не менее…
Никто не будет сегодня оспаривать тот факт, что осознание многочисленных возможностей человека заранее подготовило все революции современного мира, равно как и атеизм. Но гуманисты были слишком заняты организацией собственно царства, чтобы подумать о необходимости оспаривать Царство Божие.
Начиная с первой трети XVI в. развитие и радость жизни Возрождения начали замедляться. На авансцену Запада вышли «грустные люди». Как и любая эпоха радости, сияющего солнца, любой период счастья или веры в счастье (вспомним век расцвета Александрии, век Августа, Век Просвещения), эпоха Возрождения длилась относительно короткий отрезок времени.
• Протестантский гуманизм. Движение Реформации зародилось в период между XV и XVI вв. Оно утвердилось в момент появления на вратах церкви в Виттенберге (31 октября 1517 г.) списка Лютера, содержащего 95 его предложений.
Реформация сопровождалась катастрофическими религиозными войнами. Они начались в Германии в год смерти Лютера (1546) и закончились лишь век спустя в 1648 г. Войны затронули и другие страны, оставляя после себя чудовищные разрушения. Делались попытки прийти к компромиссу, но они всегда запаздывали, а сам компромисс оказывался непрочным: Аугсбургский мир (1555), Нантский эдикт (1598), Королевское письмо (Богемия, 1609). Однако тысячи людей (в отличие от движения гуманистов и Возрождения движение Реформации немедленно охватило широкие массы), тысячи мужчин и женщин, защищая свою веру, оказались втянутыми в гражданскую войну, стали жертвами репрессий (Нидерланды во времена Филиппа II; Франция во времена прекращения действия Нантского эдикта (1685) и восстания в Севенах), вынуждены были эмигрировать либо в Новый Свет, либо в страны, где жили их единоверцы.
Три ветви европейского христианства
К началу XVIII в., а кое-где и раньше, воинственный пыл противоборствующих сторон угас. Протестантизм выжил и дошел до наших дней. Сегодня его особый гуманизм затрагивает значительную часть западного мира, прежде всего англо-саксонские и германские страны. Однако четко обозначить этот род гуманизма оказывается затруднительно, поскольку не существует единой протестантской церкви, их множество: сколько типов людей, столько и протестантских гуманизмов. Тем не менее все они имеют общее начало, особенно если их сравнивать с их соседом, католическим Западом.
Нас интересует не Реформация сама по себе, а Реформация в качестве наследия, доставшегося современной Европе. Поэтому мы не будем долго останавливаться на классической истории Реформации и протестантизма. Желающие могут обратиться к книге Эмиля Леонара.
С интервалом в двадцать лет два протестантизма, две его длинных «волны» последовали одна за другой: одна была ознаменована проповеднической деятельностью Мартина Лютера (1483–1546), вторая — осмысленной и авторитарной деятельностью Кальвина (1509–1564). Эти два человека не имели друг с другом ничего общего. Лютер — крестьянин из пограничных областей германского Востока. В его умственном бунте было нечто прямое, сильное, естественное, свойственное деревенскому жителю, крестьянину по духу. Четкая и простая позиция молодого Лютера — это романтическая и революционная позиция, которой свойственно следующее: разоблачение злоупотреблений, соглашательской позиции; поиск выхода из ситуации за счет искупления грехов верой («праведник спасется через свою веру»); довольствоваться сиюминутными эмоциональными порывами, не заботясь об их последующем тщательном упорядочении. «Господь этого долго не потерпит, — восклицает он. — Сегодня — это не вчера, когда людей гоняли, подобно дичи». Однако Лютер не сумел удержаться на своей позиции противостояния власти имущим, богатым. В 1525 г. он отказал в поддержке восставшим немецким крестьянам, которые поднялись на борьбу в регионе между Эльбой, Рейном и Альпами во многом под воздействием его проповедей.
Кальвин был его противоположностью: городской житель, ученый муж с холодной головой, терпеливый и энергичный организатор, юрист, всегда стремящийся дойти в своих размышлениях до логического конца. Предопределение Лютер воспринимал как откровение; Кальвин, со своей стороны, делал его частью уравнения, просчитывал последствия. Во все времена избранные (делегаты) выбирались: так не должны ли они управлять другими? Кальвин сделал это в Женеве, причем сделал твердой рукой, ссылаясь на дух смирения, покорности (1536–1538); это же сделал и Кромвель в жестких условиях пуританской Англии.
Это два основных вида протестантизма. У них разные ареалы, но между ними и много общего: разрыв с Римом и культ святых; ликвидация монашеского духовенства; число таинств, уменьшенное с семи до двух: святое причастие и крещение. Впрочем, в вопросе о святом причастии имеются разночтения.
Нельзя упускать из виду и то, что в упрощенном виде называют маргинальным протестантизмом (на самом деле существует довольно много его разновидностей): гуманистический протестантизм (Цвингли в Цюрихе, Эколампад в Базеле, Генрих VIII в Англии); «пиетистский» протестантизм анабаптистов, который подвергался суровым гонениям.
Была ли граница между католическим и протестантским мирами обусловлена только случайностями их противостояния? При этом заметим, что и сегодня она представляет собой характерную особенность европейской цивилизации.
Европа, подобно древесному стволу, формировалась кольцами, причем каждый из них имеет свой возраст. Сердцевина европейского древа, его самая старая часть — это пространство, завоеванное и цивилизованное Римской империей, когда она начала распространяться на запад и север до Рейна и Дуная, с одной стороны, и до Британских островов — с другой (впрочем, Рим удерживал только часть островов, прежде всего Лондонский регион).
За пределы этих границ европейская цивилизация вышла уже позднее, после падения Римской империи: новые цивилизованные пространства представляют собой как бы новые, поверхностные древесные «кольца». Средневековый Запад колонизировал, в благородном смысле слова, этот близкий к нему мир, построив здесь церкви, направив сюда миссионеров. Аббатства и епископства далекого Рима стали оплотом этой колонизации.
Случайно ли, что прежние границы Римской империи, границы между старой Европой и Европой вновь колонизированной стали границей (в целом), разделяющей католический и протестантский миры? Безусловно, в основе Реформации лежали чисто религиозные причины: подъем духовных вод, видимый во всей Европе; он обратил внимание верующих на злоупотребления и беспорядок, царящие в церкви, на недостаточность слишком приземленной веры, в которой было больше жестов, чем религиозного рвения. Это ощущение охватило всю тогдашнюю Европу. Однако старая Европа, более приверженная прежним религиозным традициям, связывающим ее с Римом, сумела сохранить былые связи, тогда как новая Европа, более молодая, менее однородная, менее приверженная церковной иерархии, пошла на разрыв. Здесь уже угадывается реакция с национальным оттенком.
Последующая судьба обоих миров часто являлась источником сектантской гордости. Добродетелями протестантизма объяснялся подъем капитализма и развитие научной мысли, т. е. существование современного мира. Соответствующие позиции протестантизма и католицизма можно объяснить более разумным образом, в контексте экономической и общей истории.
Очевидно, что протестантизм внес свой особый, присущий только ему вклад в развитие европейской культуры.
Чтобы определить этот вклад, нужно отличать воинствующий протестантизм XVI в. от победившего протестантизма XVIII в.
Начавшись под знаком свободы и бунта, Реформация вскоре увязла в той же нетерпимости, в которой упрекала своего противника. Она заключила себя в рамки столь же строгие, что и средневековый католицизм, где «все подчинено иерархии сверхъестественных ценностей откровения: государство, общество, образование, наука, экономика, право». На вершине построенного здания оказалась Книга — Библия, а государство и протестантская церковь выступали интерпретаторами Книги.
Бесполезно говорить, что такой порядок не обеспечивает той религиозной свободы, за которую некогда воевали протестанты. Дисциплина, строгость, железная рука — таковы были принципы, на которых строились первые протестантские церкви как в Базеле, так и в Цюрихе, где деятели Реформации не колеблясь топили анабаптистов, несмотря на свою приверженность идеям Эразма. Схожие публичные казни имели место в Нидерландах. Когда «паписты» вешали, душили, топили несчастных, которые выступали против Святой Троицы, божественной природы Сына божьего, а заодно и против самого государства и богачей, то это соответствовало определенной логике, если не милосердию. Но от чьего имени Реформация поступала схожим образом? Известен трагический пример Мигеля Сервета, испанского врача и протестанта, который был арестован в Женеве после богослужения и, по велению Кальвина, давно за ним следившего, был подвергнут пыткам и сожжен по обвинению в пантеизме и критических высказываниях о Троице. Себастьян Кастельон (1515–1563), гуманист «савояр» и приверженец либеральной Реформации, возмущался этим фактом в своем памфлете (1554) против хозяина Женевы, которому он некогда служил и которого почитал. Его возмущение было тем более заметным, что никто, кроме него, не понимал в ту пору смысла ошибок и преступлений, которые совершала побеждающая Реформация. «Не существует практически ни одной секты, — писал он, — которая бы не считала других еретиками: если в одном городе или районе считают, что ты следуешь правильному пути, то в другом ты становишься вероотступником. Вот почему, если кто-то сегодня хочет выжить, то он должен придерживаться стольких же вер и религий, сколько существует городов и сект. Это можно сравнить с путешественником, который, переезжая из страны в страну, вынужден постоянно менять свои деньги, потому что деньги, имеющие хождение в одной стране, не признаются в другой». Сам же он хотел оставить за собой право выбора. «Что же касается анабаптистов, — говорил он далее, — то они вправе сами оценивать то, что они говорят или пишут о слове божием».
Но его голос был гласом вопиющего в пустыне, и он умер в бедности, окруженный лишь несколькими сторонниками. Однако в XVII в., в период борьбы между правоверными кальвинистами и ремонтран-тами или социнианцами, его произведения были переизданы в Амстердаме. Причем одна из его работ получила при переиздании характерное название Савойская свеча. Действительно, с той поры савояр Кастельон стал одной из знаковых фигур, которые определили новый путь, по которому пошел протестантизм.
Этот новый протестантизм благоприятствовал свободе сознания. Строгость догматов постепенно ослабевала, что стало особенно заметно в XVIII в., что объясняется, возможно, ослаблением давления на протестантизм со стороны католицизма, а также ослаблением мощного движения Контрреформации.
Другой причиной была внутренняя эволюция протестантизма в направлении определенной свободы сознания, что соответствовало общей атмосфере века Просвещения, где решающую роль играло развитие научной мысли. Поскольку всегда трудно четко различать причины и следствия, то нельзя с уверенностью говорить о том, способствовал ли протестантизм, вернувшийся к своим духовным истокам и свободному анализу Святого Писания, развитию Европы в сторону духовной независимости или же, напротив, эволюция протестантизма сама объяснялась общим развитием философской и научной мысли Европы. Вероятнее всего, и то и другое одинаково верно.
Нельзя отрицать того, что протестантизм, в отличие от своего соперника — католицизма, влился в общее поступательное движение этого великого либерального столетия. Но нельзя замалчивать и тот факт, что страны католической традиции, Франция например, оказались во главе этого движения.
Но, что бы там ни было, протестантизм начал эволюционировать в направлении свободного анализа, исторической критики священных книг, деистского рационализма. Он сумел достичь внутренней гармонии, что оказалось крайне важным для него: все маргинальные ответвления протестантизма, ранее подозреваемые во всех грехах (английские пуритане, немецкие и голландские анабаптисты), начали свободно развиваться. Анабаптисты процветали в Англии под именем меннонитов, затем перебрались в Америку, создали там колонию в бухте Провидения, превратившись впоследствии в одну их основных конфессий США. В конце XVII в. вновь появились те, кого называли Обществом друзей (наследники т. н. «вдохновленных» XVI в.) и кого мир узнал позднее под именем квакеров. Вместе с ними Уильям Пенн основал в 1681 г. английскую колонию в Северной Америке, получившую название Пенсильвания. В Германии получил развитие пиетизм, основанный пастором Ф. Шпенером, который действовал под покровительством будущего первого короля Пруссии Фридриха (взошел на престол в 1701 г.). Спенер известен также тем, что был одним из основателей университета в Галле (1681). Вся лютеранская Германия укрепила свои позиции к середине XVIII в. Однако ни одна ветвь протестантизма не получила такого мощного развития, как английские методисты.
Все вышесказанное подчеркивает свободное развитие протестантской мысли в направлении религиозного чувства, которое более не сдерживалось рамками никакой теологической доктрины. «Теология перестает быть тем же самым, что и религия, — писал протестантский ученый Фердинанд Бюиссон в 1914 г. — Одна должна была отмереть, чтобы позволить существовать другой».
По сути, в этом и состоит нынешнее отличие католических обществ от протестантских. Протестант все время находится наедине с Богом. Он может, если так позволено будет сказать, создать для себя собственную религию, жить с ней, оставаться в гармонии со всем миром верующих, соответствовать этому миру. Более того, оно может найти среди многих ответвлений протестантизма то, которое в наибольшей мере отвечает его внутренним потребностям. Можно даже сказать, что различным инакомыслиям часто соответствуют различные общественные слои.
В этом смысле протестантское общество не знает характерного для современного католического общества раскола между верующими и неверующими, где каждый должен выбрать для себя либо определенное подчинение своего сознания религии, либо разрыв с церковью, поскольку здесь церковь — это сообщество: ты являешься его составной частью или нет. Обязательность выбора альтернативной позиции делает открытыми духовные конфликты. Напротив, протестантское общество оказывается закрытым, когда речь идет о внутренних духовных конфликтах, хотя сами по себе они существуют. Отсюда различия в поведении и отношении к этим вопросам со стороны англосаксонцев, с одной стороны, и католической Европы — с другой.
• Гуманизм, вдохновленный революцией. Европа была и остается революционной. Вся ее история это подтверждает. Но в то же время Европа была и остается контрреволюционной.
И на этот раз для нас важны не сами революционные движения, а их влияние на последующее развитие. Это то, что мы называем гуманизмом, вдохновленным революцией. Мы признаем необычность предложенной формулировки, под которой мы понимаем человеческое содержание и идеальное «наследие» Французской революции. Другие называют это «революционной мистикой» или «революционным духом».
Подчеркнем, что речь идет именно о Французской революции, единственной — до Русской революции 1917 г. — имевшей европейское и всемирное значение.
1. Революционные движения и Революция.
Еще раз подчеркнем, что до начала Русской революции словом «Революция» с большой буквы мы будем называть Французскую революцию 1789 г., тем самым указывая на то, что это была первая, и единственная Революция. Однако ей предшествовали многие революционные движения, происходившие в бунтующей и никогда не смиряющейся Европе. Но история неохотно присваивает им название «революций».
Слово «революция», например, не подходит для обозначения многочисленных крестьянских восстаний, прокатившихся по Европе, как мы об этом уже говорили, в период XIV–XVII вв. Равным образом, когда мы говорим о различных движениях за национальное освобождение, то и в этом случае слово «революция» употребляется в особом значении, идет ли речь об освобождении швейцарских кантонов (1412), или Объединенных провинций (1648), или американских колоний Англии, т. е. будущих США (1774–1782), или испаноязычной Америки (1810–1824), либо об отделении (иногда мирном, а иногда насильственном) скандинавских стран: Швеции, Норвегии, Дании… Все эти движения представляются реакцией на современное государство, но в еще большей степени реакцией на иностранное вмешательство, чего нельзя недооценивать.
«Настоящая» революция всегда направлена против современного ей государства (это ее основная особенность), она всегда происходит внутри него и имеет своей целью самореформирование. До 1789 г. в Европе (если исключить поражение Лиги и Фронды) единственно, кто был достоин этого названия, это две английские революции: первая из них, кровавая и насильственная, происходила в 1640–1658 гг., а вторая (1688) была мирной. Но Французская революция, потрясшая основы одного из самых могущественных государств Запада, получила совсем иное звучание из-за того, что распространилась на всю Европу (с 1789 по 1815 г.), а воспоминания о ней стали для всего мира своего рода символом, который с течением времени не устаревал и с каждым новым поколением обогащался за счет их притязаний.
И сегодня ощущается мощная актуальность этого символа. Путешествуя по СССР в 1958 г., французский историк удивлялся тому, что его советские коллеги называли «Революцией» именно Французскую революцию. Тот же историк, преподавая историю в Сан-Паулу (Бразилия), вынужден был объяснять вслед за Альбером Матьезом, что так называемые «гиганты Конвента» были обыкновенными людьми. Его бразильские студенты воспринимали такой подход как святотатство, и один из них даже заявил: «Что касается нас, то мы понимаем под Французской революцией нечто большее…»
Итак, можно утверждать, что Французская революция продолжала жить во всем мире даже тогда, когда ей на смену пришла Русская революция. В сегодняшней Франции Русская революция господствует в профсоюзной и революционной среде. Это объясняется тем фактом, что она в большей мере соответствует нынешним реалиям. Но чтобы оценить тот пыл, с которым еще недавно оценивались события 1789 г., достаточно соприкоснуться с энтузиазмом, с которым воспринимались в Сорбонне лекции Альфонса Олара (ум. в 1928 г.), Альбера Матьеза (ум. в 1932 г.) и Жоржа Лефевра (ум. в 1959 г.). Даже когда отношение к Французской революции в целом враждебно, она продолжает присутствовать в политической мысли и этике европейцев, влияет на их умонастроения и поведение.
2. Всего во Франции было две, три или даже четыре революции. Французская революция, подобно современным многоступенчатым ракетам, запускалась и взрывалась многократно.
Вначале она проявила себя как «либеральная», умеренная революция, в ходе которой случались драматические эпизоды: взятие Бастилии, Большой террор. На этом этапе Революция I развивалась бурными темпами и прошла четыре ступени: дворянский бунт (Ассамблея нотаблей, 1788 г.); возмущение буржуазии, т. н. «юристов» (Генеральные штаты); затем городская революция и революция крестьянская; они и были решающими.
На своем втором по времени этапе Революция (Революция II) была насильственной и жестокой: она пришла на смену первой после объявления войны Австрии 20 апреля 1792 г. Альфонс Олар в этой связи писал: «Именно война 1792 г. изменила течение Французской революции». Это верное замечание. Последующая оккупация Нидерландов сделала конфликт неизбежным. Признаем также, что Революция, превратив Францию в современную нацию, утвердила и укрепила ее, подготовила взрыв. Сопровождаемая насилием как внутри страны, так и за ее пределами, вторая фаза Революции закончилась после падения Робеспьера 27–28 июля 1794 г. (9—10 термидора II года республиканского календаря).
Революция III, а именно третий этап Революции (хотя можно ли продолжать говорить в этом случае о революции?) продолжался с термидора до брюмера (с 28 июля 1794 г. до 9—10 ноября 1799 г.), т. е. последние месяцы Конвента и весь период существования Директории.
Четвертый этап (Революция IV) включал в себя периоды Консульства, Империи и Стадией (1799–1815).
Очевидно, что Наполеон продолжил Революцию и «заморозил» ее, взяв на себя руководство ею. Тем самым он добавил к ее колебаниям драматические колебания собственной судьбы, хрупкость установленного им незаконного режима, который должен был искать оправдание в постоянных победах, чего бы они ни стоили.
Недаром император Франц II, после сражения при Аустерлице вернувшись в Вену под аплодисменты своих благонамеренных подданных, говорил французскому послу: «Думаете ли Вы, господин Посол, что ваш Император смог бы так вернуться в Париж, потерпев столь сокрушительное поражение?»
Эта дерзость имела тот же смысл, что и восклицание французского роялиста, который был восхищен Наполеоном: «Какая жалость, что он не Бурбон!»
3. Если бы Французская революция осталась приверженной своим первым намерениям, то она протекала бы в рамках «просвещенного деспотизма».
В ходе развития Революции ее вторая фаза, сопровождавшаяся насилием, представляется как аберрация, неожиданное отклонение от курса.
Часто высказывалось мнение, что если бы Революция весной 1792 г. не стала кровавой, то ее мирный ход привел бы к тому же, чем закончилась английская революция: Революция осталась бы умеренной, о чем так мечтали некоторые французские мыслители. Вспомним Монтескье, который писал в 1721 г. в своих Персидских письмах: «Существующих законов следует касаться только дрожащей рукой». Или Руссо, который думал, что народ не сможет пережить революционных потрясений: «Как только оковы окажутся разбитыми, народ рассеется и перестанет существовать».
Революция на начальном этапе происходила именно в этом ключе: она шла по пути скорее реформ, чем собственно революции. Другой, более уверенный в себе король смог бы, возможно, удержать ее в этих рамках. Но ни советы Мирабо, ни советы Варнава не заставили Людовика XVI отказаться от своих привилегий и он продолжал оставаться заложником собственного окружения. Но нужно ли вновь возвращаться к прежней полемике?
Это был не первый случай в истории, когда разумные решения отвергались. С самого начала царствования Людовика XVI предложения «просвещенных» реформаторов не встречали понимания: отсюда отставка Тюрго в 1776 г. Схожую реакцию можно было наблюдать во всей Европе просвещенного деспотизма, где множество мыслителей полагали, что достаточно склонить на свою сторону принца или короля, который показал бы себя «философом», чтобы обеспечить правильное направление развития. Но властители века Просвещения предпочли полумеры. Даже когда Фридрих II сумел укротить свое дворянство, то его меры оказались столь умеренными, что после его смерти в 1786 г. прусское государство вновь оказалось во власти дворянской реакции.
Но если даже Фридрих II не смог довести начатое им дело до конца, то чего же было ожидать от Людовика XVI? Когда он все-таки решился прибегнуть к иностранной помощи, он развязал тем самым руки контрреволюционным силам и всей европейской реакции. Так, совершенно неожиданно для ее вождей Революция пошла по другому пути.
Это признавали даже они сами: «революционерами не рождаются, ими становятся» (Карно); «ход событий привел к результатам, о которых мы не помышляли» (Сен-Жюст). На этом новом пути, оказавшемся жестоким не только для самой Революции, но и для ее участников, она продержалась всего несколько месяцев, вплоть до падения Робеспьера, которое открыло дорогу реакции и радости выживания. «Париж вновь стал очень веселым, — говорил Мишле. — Через несколько дней после Термидора человек, который сегодня еще жив, а тогда был в десятилетнем возрасте, пошел со своими родителями в театр и, выходя из него, восторгался вереницей великолепных экипажей, которых он до того момента еще не видел. Люди, одетые в грубые куртки, спрашивали, сняв шляпы, у выходящих: «Вам карету, господин?» Ребенок не сразу понял смысл впервые услышанных им слов, а когда попросил объяснений, то ему просто сказали, что после смерти Робеспьера многое изменилось».
Тем не менее прав ли был Мишле, когда остановил повествование в своей Истории Французской революции (1853) на событиях 10 термидора? Если следовать логике, то нет: после завершения термидорской реакции Франция вернулась к мудрой Революции ее первой фазы: Директория, а затем и Консульство сохранили главные завоевания Революции. Единственно, что было отброшено, это Конвент эпохи террора.
Во всяком случае за пределами Франции никто и не думал, что Революция завершилась. Еще 12 сентября 1797 г. русский посол в Англии докладывал (по-французски) своему правительству: «В Париже произошло то, что казалось вероятным: диктаторский триумвират арестовал двух членов Директории и 64 члена обоих Советов без какого-либо юридического на то основания. Они будут отправлены на Мадагаскар. Вот она, хваленая Конституция, и вот она, хваленая французская свобода! Я предпочел бы жить в Марокко, а не в этой стране так называемой свободы и равенства». Чем была вызвана такая резкость? Тем обстоятельством, что за границей не всегда с иронией говорили о «хваленой французской свободе». Наполеон шел от победы к победе именем Революции и повсюду, где устанавливался его режим, следы его впоследствии обнаруживались в законах, обычаях, сердцах, несмотря на обиды и ненависть, вызванные оккупацией. Гёте и Гегель поддерживали Наполеона, в котором они видели, в противоположность реакционной и отсталой в социально-политическом отношении остальной Европе, «сидящую на лошади душу мира» (выражение принадлежит Гегелю).
Войны Империи как бы смоделировали французскую «гражданскую войну» по отношению ко всей Европе. В течение четверти века каждая европейская страна, которой угрожало наполеоновское нашествие, рассматривала Революцию как могучую реальную силу. Сохраняемое в сознании как сиюминутная возможность, послание
Революции, принимаемое или отвергаемое, распространялось на весь Запад, находило отклик в сердцах, направляло общественные страсти. В итоге Революция предстала перед XIX в. как Евангелие со своими красками, святыми, мучениками, уроками, упущенными, но столь реальными надеждами.
4. Завет Французской революции.
Конечно, внешне после 1815 г., Революция, как казалось, притаилась. Тем не менее она сохранилась в умах и сердцах, осталась жить в своих основных свершениях.
Реставрация не восстановила уничтоженные социальные привилегии, в частности феодальные права. Национализированные богатства не были возвращены прежним владельцам (хотя их распределение не было равномерным и зачастую они доставались богатым), и в этом смысле завоевания Революции остались в силе; такой же была судьба и принципа прав человека, гарантированного Хартией 1814 г. Когда Карл X попытался ограничить демократические завоевания сразу же последовало восстание, приведшее к власти Июльскую монархию и восстановившее трехцветный флаг. Идеология и язык Революции вновь получили широкое хождение.
В 1828 г. последователь Гракха Бабефа Буанаротти рассказывал в своей Истории заговора Равенства, называемого Заговором Бабефа о заговоре «Равных», об их планах создания «плебейской Вандеи», об их поражении и казни (сам Бабеф заколол себя кинжалом 26 марта 1797 г., чтобы избежать казни). Речь шла о «коммунистическом» движении, вдохновленном словами Руссо: «Вы погибнете, если забудете о том, что плоды принадлежат всем, а земля никому». Успех книги, как и резонанс самого события, были огромными. Сам Луи Огюст Бланки, убежденный революционер, которого никто не может заставить себя не любить, читал книгу с упоением.
Этот пример позволяет нам понять, каким образом Революции удавалось говорить с каждым новым поколением на доступном ему языке. Начиная с 1875 г., после заката Второй империи, ее символы перестали быть идеологической основой Третьей Республики и всего социалистического движения, фундаментом набирающей силы революции.
Революционный гуманизм напоминает обычно о законности применения насилия, находящегося на службе права, о равенстве, социальной справедливости, о любви к родине, о насилии, где революционер — либо действующее лицо, либо жертва, так как «выйти на улицу» означает в равной мере как пасть на ней, прокричать свой последний протест, так и победить. Но храбрость насилия — храбрость умереть или ударить другого — принимается только в том случае, когда это единственный способ изменить судьбу, сделать ее более человечной, более братской. Короче говоря, Революция — это насилие на службе у идеала. В этом у нее много схожего с контрреволюцией. Но, с точки зрения истории, ошибка последней заключается в том, что она обращает свои взоры назад, стремится к старому. Но возвращение к прошлому возможно лишь на короткое мгновение. В долгосрочной перспективе действие имеет историческую значимость и продолжение только тогда, когда идет в том же направлении, что и историческое развитие, когда их скорости совпадают, а не тогда, когда делается напрасная попытка затормозить ход истории.
В любом случае правомерно удивляться тому, что Революция 1789 г. служила факелом для крупных движений рабочих масс вплоть до XX в. Произошло это по ряду причин. Прежде всего потому, что в своих первоначальных намерениях, а также в своих результатах она оставалась «осторожной» революцией. Затем ее героическая летопись, полная чудес и полубожеств, «гигантов», частично стерлась, будучи демистифицированной объективной историей. Как ни странно, этому более всего способствовали историки левого толка, стремившиеся оправдать свой революционный пыл документальными свидетельствами. В итоге Революция потеряла многих своих «святых». Но в то же время завет революции стал восприниматься гораздо четче.
На деле, такой пересмотр реабилитировал период Террора, так как он акцентировал смысл страданий (страданий жертв и страданий палачей) и подчеркивал трагичность ситуации, что помогало оправдать этот Террор. В результате «организатор победы» Карно или Дантон отошли на второй план, уступив место сначала Неподкупному (прозвище Робеспьера), а затем Гракху Бабефу (позднему герою). Именно их язык дошел до нашего времени, язык силы, «язык предвосхищения». Всеобщее избирательное право, отделение церкви от государства, Вантозский декрет (декрет шестого месяца республиканского календаря), предусматривавший некоторое перераспределение богатств, — все эти эфемерные завоевания второго этапа Революции, от которых отказались после Термидора, были не чем иным, как предвосхищением, так как понадобилось еще много времени, чтобы они дошли до нас и стали нашим достоянием.
Во всяком случае именно благодаря им революционный гуманизм 1789 г. оказался столь живучим. Колебания, определенная осторожность европейского социализма, особенно заметная в полемике с коммунизмом, который создал другой идеал, другую форму революции, критика Жоресом марксистских идей после подписания (1905) соглашения с Жюлем Гедом, которое создало социалистическое единство «под покровительством Коммунистического манифеста», — все это признаки определенной левой идеологии, которая отказалась отождествлять свою революцию с революцией Маркса, а затем и с революцией Советов. Недаром в начале своей Социалистической истории Французской революции Жорес указывал, что «она будет одновременно материалистической с Марксом и мистической с Мишле», т. е. верной «революционной мистике» (Мишле), живому наследию Французской революции. Западная цивилизация во Франции и за ее пределами «отделилась», освободилась от идеалов и наследия 1789 г. поздно и неполностью.
Научная мысль до XIX века
Научная мысль в Европе до XVIII в. — это детство современной науки: как бы преднаука (так же можно говорить о пред-промышленности до наступления эпохи индустриальной революции).
Мы не будем здесь пытаться ни резюмировать развитие науки, ни определять границу, отделяющую преднауку от современной науки. Проблема не в том, как, проблема в том, почему произошло развитие научного знания исключительно в рамках западной цивилизации. Повторим чеканную формулировку химика и синолога Джозефа Нидхема, который сказал: «Европа создала не лишь бы какую науку, но мировую науку». Создала она ее почти что самостоятельно.
Вместе с тем зададимся вопросом: почему развитие науки не произошло в рамках других, более ранних цивилизаций, почему оно не произошло в рамках ислама, например?
• Всякий научный подход вырисовывается в рамках общего объяснения мира. Ни прогресс, ни умозаключения, ни плодотворная гипотеза невозможны вне всеобщей системы референций, в которой можно определить свое место, где можно ориентироваться. Чередование систем объяснений мира предоставляет наилучшую основу научного развития.
История наук (и науки в целом), если посмотреть на нее со стороны, представляет собой очень медленный переход от одного общего рационального объяснения к другому общему объяснению, при этом каждое из этих объяснений принимает форму теории, вбирающей в себя все научные объяснения на данный период времени. Определенная теория существует до тех пор, пока соответствующие ее объяснения остаются в силе, а затем новые научные знания опровергают данную теорию. Тогда возникает необходимость в разработке новой теории, которая становится новой точкой отсчета.
Начиная с XIII в. и до наших дней западная наука знавала только три общих объяснения мира, три системы мироздания: систему Аристотеля, ставшую фактом научной жизни Запада с XIII в. и представляющую собой наследие прошлого; систему Декарта и Ньютона, ставшую основой классической науки и представлявшую собой (за исключением заимствований из Архимеда) оригинальное творение Запада; теорию относительности Эйнштейна, появившуюся в 1905 г. и ставшую провозвестницей современной науки.
Система Аристотеля — это очень древнее наследие, оставшееся от школы перипатетиков (IV в. до н. э.). Оно стало известно Западу со значительным опозданием, благодаря переводам в Толедо комментариев Аверроэса. В Париже оно произвело настоящую революцию. В 1215 г. программы Парижского университета были полностью изменены: формальная логика пришла на смену изучению латинской литературы, прежде всего латинских поэтов. «Философия проникает повсюду, разрушает все». Множатся переводы Аристотеля, возникает огромная масса комментариев к ним. Вследствие этого вспыхивает полемика между древними авторами и современными. В одной из поэм той эпохи, появившейся примерно в 1250 г., философ говорит поэту: «Я посвящаю себя знанию, тогда как ты предпочитаешь детские вещи — прозу, ритмы, метры. Зачем они нужны?.. Ты знаешь грамматику, но не знаком с Наукой и Логикой. Зачем же ты надуваешься от важности, если ты невежда?»
Система мира, предложенная Аристотелем, царила в Европе вплоть до XVII–XVIII вв., ее не смогли поколебать ни открытия Коперника, ни открытия Кеплера и Галилея.
«Разумеется, космофизика Аристотеля полностью себя изжила. Тем не менее это физика, т. е. разработанная теория, хотя и не подкрепленная математическими расчетами. Это ни словесное продолжение здравого смысла, ни детская фантазия, но полноценная теория, т. е. учение, которое, хотя и исходит из здравого смысла, но строго и последовательно упорядочивает его» (Александр Койре). Конечно, Аристотель возводит в аксиому понятие единства мироздания, «космоса». Но разве Эйнштейн поступал иначе? Когда Поль Валери спрашивает у него: «А что мне докажет, что существует единство в природе?», он отвечает: «Это догмат» (Поль Валери, Идефикс. С. 141). И тогда он говорит: «Я и помыслить не мог, что Бог играет в кости с космосом».
Аристотелевское единство мира представляет собой «порядок»: каждое тело находит свое место в природе и должно, следовательно, оставаться в вечном покое. Таков покой Земли в центре Космоса и его чередующихся сфер. Однако через Космос проходит серия движений: естественных движений (движение тела, падающего на землю; движение легкого тела, пламени или дыма, уходящего в небо; круговое движение звезд или небесных сфер) и принудительных движений, неестественных по своей природе, которые заставляют тело двигаться: это когда тело тянут или толкают или, наоборот, заставляют его остановиться подобно тому, как останавливают мотор. Здесь есть только одно исключение, причем немаловажное: брошенное тело, снаряд, движение которого не является естественным и в то же время не вызвано прилагаемой силой (тело не толкают и не тянут). Этот снаряд перемещается в турбулентной среде воздуха, через который он проходит. Этот ответ спасает, обеспечивает действенность данной системы, но все атаки против нее направлены на это слабое место.
Критические замечания всегда касаются вечно дискутируемого вопроса: a quo moveantur projecta[14]? Действительно, этот вопрос ставит целый ряд проблем (инерция или ускорение падения тяжелых тел), которые задавали себе уже первые парижские «номиналисты» в XIV в.: Оккам, Буридан, Оресм. Этот последний, являясь математическим гением, признавал принцип закона инерции, пропорциональную зависимость скорости от времени падения тел… Но он опередил свою эпоху.
Научная борьба, приведшая к вытеснению системы Аристотеля физикой и классической наукой (система Ньютона), была долгой и полной перипетий.
Этот качественный «скачок» стал результатом деятельности выдающихся умов, связанных друг с другом: наука становится интернациональной, она выходит за рамки политических или лингвистических барьеров, заполняет собой все пространство Запада. Вне всякого сомнения, научному прогрессу способствовали как экономический подъем XVI в., так и распространение в ту пору достижений греческой науки, ставшее возможным благодаря изобретению книгопечатания. Работы Архимеда, например, стали известны на Западе относительно поздно, в последние годы XVI в. Вклад греческой науки трудно переоценить: путем исчисления бесконечно малых она предлагала (задумаемся о расчете пи) плодотворное понятие предела.
Подчеркнем еще раз: научный прогресс был медленным. В математических науках, например, пять основных достижений (в такой последовательности их определил один из историков науки) последовали одно за другим через большие промежутки времени: аналитическая геометрия Ферма (1629) и Декарта (1637); высшая математика Ферма (1630–1665); комбинаторный анализ (1654); динамика Галилея (1591–1612) и Ньютона (1666–1684); всемирное тяготение Ньютона (1666 и 1684–1687).
Прогресс наблюдался не только в математических науках. В астрономии, например, унаследованная от Птолемея геоцентрическая система (хотя и у греков бытовала одно время идея гелиоцентрической системы) медленно уступила место научным воззрениям Коперника (1473–1543) и Кеплера (1571–1630).
Крупным событием стало появление новой системы мира: абстрактная, геометризированная вселенная Декарта и еще в большей степени Ньютона, где все держится на законе всемирного тяготения (1687).
Эта система пережила все научные революции XIX в. вплоть до недавнего появления теории относительности Эйнштейна, которая дала новое объяснение мироздания. Те, кто учился до 1939 г., еще сохраняют в памяти ясные рамки ньютоновской вселенной.
• Декарт, этот «свободный человек».
Первенство в открытии этой геометризированной или механизированной Вселенной не принадлежит в действительности ни одному из ученых, которых мы цитировали или еще будем цитировать. Однако, не впадая в национализм, отметим выдающуюся роль Рене Декарта (1596–1650).
Для него одного раскроем скобки. Его биографам трудно: он отличался большой скромностью, сдерживаемой чувствительностью. После 1628 г., если не считать нескольких путешествий на родину, он жил за пределами Франции, по большей части в Голландии. Умер в Стокгольме, где был гостем шведской королевы Кристины. В Амстердаме, где провел долгие годы жизни, ему нравилось то, что он мог «неузнанным» затеряться в толпе.
Восстановить его мысль, определить вехи ее эволюции так же трудно, как воссоздать его полную тайн жизнь.
Рассуждение о методе (1637), по нашему мнению, упрощает эту задачу. Последующие поколения акцентировали внимание на его категоричных правилах, но Рассуждение представляет собой предисловие к трем его работам: Диоптрика, Метеоры, знаменитая Геометрия; не следует отделять их друг от друга. К тому же Размышление представляет собой в некотором роде упрощенную версию Правил, которые были опубликованы только после смерти автора. Есть мнение, что Правила для руководства ума были составлены в первоначальном варианте в 1629 г., а затем дополнены в 1637 г., найдя отражение в Рассуждения о методе. Так это или нет, или четыре предписания метода были составлены зимой 1619–1620 гг., и в этом случае Правила представляют собой их последующую, усложненную и расширенную версию. Правда состоит в том, что стиль изложения идей в обеих книгах разный. Так, строгая и точная Геометрия отличается от более богатых и изобретательных математических идей, нашедших отражение в Письмах Декарта, где они как бы стимулируются, подогреваются «вызовами его противников».
Но колебания самого автора ничего не меняют в значении им созданного. Это первая систематическая критика знания, героическая борьба с интеллектуальным или метафизическим обманом, с заблуждениями «поэтической интуиции».
В чисто научном плане, рассмотрим прежде всего его открытия в области геометрии, где ему удалось, по его собственному замечанию, в наибольшей мере применить собственный метод анализа (не будем ничего говорить о его работах в области физики и оптики, где он не был революционером).
Декарт освободился, хотя и не без труда, от «геометрического реализма» древних греков. Его математические воззрения основаны на чистой абстракции. Обойдя своих предшественников, в особенности Вьета, которого знал лично и Кавальери, которого напрасно избегал, он сделал «огромный шаг в развитии теории уравнений. Для того чтобы двинуться дальше, пришлось ждать Галуа».
Тот факт, что картезианская математика не доступна сегодня пониманию любого начинающего математика, не должен преуменьшать значение открытия сделанного Декартом.
Историк Люсьен Февр прав, когда говорит, что его разум противостоял всему тому, что нес с собой XVI в.: басням и неточным знаниям, предлогической мысли, качественной физике. Он противостоял «рационалистам» Возрождения, которые видели «в природе только шкатулку чудес или побуждение к мечтаниям».
• Поворотные годы, 1780–1820, ставят последнюю проблему: преодоление порога на пути к действительно современной науке.
Каким бы не были величие XVIII в., это еще не был период расцвета современной науки, с характерным для нее языком, методами и позициями.
В увидевшей свет в 1935 г. книге Формирование научного сознания Гастон Башляр постарался перечислить все затруднения и неловкие шаги науки, которая пыталась — не без труда — выйти за пределы здравого смысла и определенной предлогической ментальности. Предложенный психоанализ научного знания века Просвещения содержит в себе, разумеется, только ошибки, нелепости, глупости тогдашней науки. Но, может быть, такого рода глупости являются вечными спутниками находящегося на марше научного знания? Быть может, завтрашняя наука сможет сказать то же самое и о нашем времени?
Что было наибольшим препятствием развитию науки в XVIII в.? Быть может, таким препятствием было четкое разделение науки на независящие друг от друга дисциплины, одни из которых находились в стадии бурного подъема (математика, химия, термодинамика, геология, экономика, хотя была ли эта последняя дисциплина в то время настоящей наукой?), а другие оставались в стадии «вялотекущего» развития или просто стагнации (медицина, биология…). Различным научным дисциплинам недоставало связей друг с другом; плохо использовались математические методы; связь с техникой была эпизодической.
Все эти трудности преодолевались медленно. Во Франции новая эпоха в развитии науки наступила только в 1820–1826 гг., когда Академия наук собрала в своих стенах «самое большое собрание блестящих ученых за всю свою историю: Ампер, Лаплас, Лежандр, Био, Пуансо, Коши…» (Луи де Бройль). Схожая картина наблюдалась во всей Европе.
Каковы же причины, способствовавшие резкому подъему научного знания в условиях рассматриваемой цивилизации именно в данный период?
Этому можно дать очевидное материалистическое объяснение. Беспрецедентный экономический рост в XVIII в. затронул весь тогдашний мир, и Европа стала его центром. Расцвет материальной культуры и техники увеличил запросы, одновременно усилив противоречия. Чтобы соответствовать новым условиям, понадобилось развивать сотрудничество. Двигателем новых процессов являлась индустриализация, о чем пойдет речь в следующей главе книги. Рост науки и промышленное развитие стали двумя характерными особенностями Запада. Они дополняли друг друга, были неразрывно связаны между собой. Именно об этом так любил говорить Джозеф Нидэм, которого мы выше уже цитировали. В Китае наука (скорее преднаука) стала развиваться гораздо раньше, чем на Западе. Но она не смогла получить решающего импульса для последующего развития из-за отсутствия экономического подъема, который произошел на Западе, и необходимой «капиталистической» среды, которая одна только и обеспечила бурный научный рост. Необходимость его ощущалась, впрочем, гораздо раньше, еще в период подъема средневековых торговых городов, особенно начиная с XVI в.
Весь материальный и духовный потенциал Европы способствовал росту науки, ставшей плодом развития цивилизации, которая осознала свои возможности и свою ответственность.
Глава 3. Индустриализация Европы
Европа сумела решить одну из основных, поставленных перед ней историческим развитием задач: она осуществила индустриальную революцию, которая распространилась и продолжает распространяться на весь остальной мир. Этот замечательный технический прорыв есть ее творение, причем в масштабах истории цивилизаций относительно недавнее, поскольку едва насчитывает два столетия.
До той поры, в плане материальном, Европа представляла собой слаборазвитый регион, если сравнивать ее не с тогдашним окружающим ее миром, а с тем, чем она стала позднее.
Вопросы ставятся так: каким образом ей удалось преодолеть порог индустриализации? Каким образом ее собственная цивилизация отреагировала на последствия индустриализации?
Именно эти вопросы необходимо поставить в самом начале.
Они не потеряли своей актуальности и сегодня.
1. Ответ на них требует предварительных объяснений относительно положения в Европе в предшествующий индустриализации период. И в наши дни характерный для доиндустриальной эпохи экономический уклад существует во многих районах мира, которые стремятся его преодолеть.
2. Индустриальная революция — это сложное явление. Ни в одной стране она не происходила сразу: отдельные сектора хозяйства еще долгое время оставались неразвитыми. Даже в такой передовой стране, как Англия, промышленность отдельных районов (производство шерсти и шерстяных изделий в Йоркшире или скобяных изделий в окрестностях Бирмингема) оставалась отсталой вплоть до середины XIX в. Схожее неравенство в развитии промышленных отраслей можно и по сию пору увидеть в Южной Америке — оно в принципе характерно для всех стран, идущих по пути индустриализации.
3. Пример Европы показывает, что с самого начала промышленного развития перед обществом встают серьезные социальные проблемы. Страны, вступающие на путь индустриализации, должны пересмотреть свои социальные структуры, если они хотят избежать идеологических и революционных потрясений, которые до сих пор заставляют страдать Европу.
У истоков первой промышленной революции
Всего насчитывается четыре классические промышленные революции, которые чередуются и наслаиваются одна на другую: революция, ставшая результатом изображения паровой машины; революция, вызванная открытием электричества; революция, связанная с появлением двигателя внутреннего сгорания; революция, обусловленная возникновением атомной энергетики.
Наша проблема состоит в том, чтобы увидеть — и, если можно, в деталях — начало процесса чередования этих революций. Это означает обратиться к опыту передовой в данном смысле Англии, к периоду ее истории, ограниченному 1780–1890 гг. Почему Англия стала пионером? В каких условиях это произошло? Каким в индустриальном смысле было общее положение в Европе накануне 1780 г.?
• Само слово «индустрия» (промышленность), взятое в контексте европейской истории до XVIII, а еще лучше до XIX в., рискует ввести в заблуждение. Правильнее было бы говорить о прединдустрии.
Действительно, начиная с XII в., когда произошла «первая промышленная революция» (имеется в виду появление на европейском пространстве водяных и ветряных мельниц), и вплоть до рассматриваемого периода никаких крупных технических новшеств не появлялось. Еще в XVIII в. предпромышленность Европы не располагала никакими другими источниками энергии и энергетическими ресурсами: мощность водяной мельницы составляет примерно 5 л.с.; мощность ветряной мельницы даже в таких «продуваемых» странах, как Голландия, редко превышает 10 л.с., (работа ее зависит от погоды). В отсутствие значительных энергетических ресурсов и мощных машин индустриальная деятельность (несмотря на множество имевшихся мелких, хотя и талантливых, изобретений) была обречена на застой (в лучшем случае на незначительное развитие). В этих условиях хозяйственная жизнь оставалась архаичной и, в свою очередь, сдерживала рост промышленности: плохие урожаи, плохой и дорогостоящий транспорт, неразвитые рынки, при избыточности рабочей силы.
Индустрии в нашем современном понимании тогда практически не существовало. Местного ремесленного производства было достаточно для удовлетворения основных потребностей населения. И только в некоторых отраслях имелись предприятия, обслуживающие более широкий рынок или выпускающие предметы роскоши. Во Франции такими предприятиями были т. н. «королевские» мануфактуры, возникшие в XVII в. Вообще текстильная отрасль занимала тогда передовые позиции, и именно с ее модернизации началась в Англии промышленная революция.
Текстильная промышленность позволяла в большей степени, чем другие отрасли, концентрировать производство, которое, впрочем, оставалось на традиционно ремесленном уровне. В XVI и XVII вв., а в текстильных городах Италии и Фландрии начиная с XIII в., по инициативе богатых торговцев в городах возникали довольно крупные текстильные мастерские, магазины, надомные производства (мастер и помогавшие ему один-два подмастерья); позднее эти производства вышли за городские границы, и для надомных работ стали использовать живущих поблизости.
В документе, датируемом XVI в., говорится о торговцах Сеговии (Кастилия), которые обогатились за счет «простынного» производства: «они выступали в качестве отцов семейств, которые содержали в своем доме или за его пределами большое количество работников (иногда 200–300 человек), изготавливавших разнообразные простыни тонкой выделки».
В 1700 г. в г. Лаваль и его окрестностях в производстве полотна было задействовано 5000 рабочих (20 000, если считать и семьи), «самый богатый из которых имел добра не более чем на 100 ливров». Рядом с ними трудились ремесленники-ткачи, закупавшие нити у торговцев лубяным волокном, «которых называли язвами, поскольку они питались соками ткачей». Над ними стояли 30 торговцев-оптовиков, которые и были подлинными организаторами этой индустрии: они отбеливали полотно и отправляли его за пределы города.
Эти торговцы-предприниматели типологически представляют собой то, что история называет торговым, или коммерческим капитализмом: они поставляли сырье, платили за работу, складировали товар и продавали, зачастую даже в другие страны, где на вырученные деньги закупались другие товары, приносящие прибыль.
Учитывая весьма медленные скорости транспорта того времени, каждая из таких перевозок туда и обратно занимала много времени. Например, в XV в. шерсть, промытая в Испании, отправленная для дальнейшей обработки во Флоренцию, затем вывезенная в виде дорого сукна в египетскую Александрию и обмененная там же на восточные товары, которые затем продавались в той же Флоренции или любом другом городе Европы, совершала тем самым полный торговый оборот за три года, а то и больше. Иными словами, торговая операция, приносящая прибыль, требовала долгого времени, что приводило к замораживанию значительного капитала и риску. В этих условиях торговец-предприниматель, который мог довести операцию до конца благодаря имеющемуся у него капиталу (впрочем, чаще всего он заключал соглашение с другими торговцами, чтобы минимизировать риски), имел право диктовать свои условия, являясь хозяином положения. Он брал на себя риск, но он же и получал прибыль.
• Мануфактура: это слово, долгое время не имевшее точного значения, довольно точно обозначает концентрацию рабочих в одном здании (или в помещениях, близко расположенных друг от друга), за работой который присматривают мастера.
В XVIII в. мануфактуры получили широкое распространение. В них уже имело место некоторое разделение труда. Статья в Энциклопедии (1761) отдавала в этом приоритет лионским шелковым мануфактурам, поскольку в них работало множество рабочих (в целом в Лионе насчитывалось 30 000 работников шелковых мануфактур): «один рабочий делает и может всю жизнь делать одну-единственную операцию, другой рабочий — другую; из этого следует, что каждый работает быстро и умело».
Тем не менее такая организация труда встречалась пока редко. Накануне промышленной революции разбросанное ремесленное производство продолжало занимать господствующее положение.
• Прединдустриальная Европа располагала, таким образом, и капиталами, и предпринимателями; она уже начала учитывать требования рынка, причем не только внутреннего, но и международного; в ее распоряжении к тому времени находилась такая рабочая сила, которой предприниматели могли пользоваться.
Однако, как мы это видим в слаборазвитых странах нашего времени, экономика Европы той поры была плохо организована. В частности, аграрный сектор не позволял в полной мере обеспечить хозяйственный подъем и пожать его плоды. Рынок был слабо развитым, конкуренция — жесткой, чреватой смертельными опасностями. При малейшем кризисе все грозило кончиться крахом. Банкротства торговцев и «промышленников» были частым явлением. Так, торговый путеводитель середины XVIII в. предупреждал об опасностях «моды» на мануфактуры: «Мы видим в наших провинциях развалины бывших мануфактур и каждый год можем наблюдать, как одни разрушаются, а другие строятся только для того, чтобы вскоре последовать примеру первых».
Прединдустрия могла существовать только за счет низкой заработной платы работников. Как только в том или ином регионе экономическое положение налаживалось, что приводило к росту заработной платы и улучшению положения наемных работников, как тут же наступало «протрезвление»: промышленность в лучшем случае клонилась к упадку, не выдерживая конкуренции извне. Так произошло в Венеции в XVII в., в Голландии в XVIII в.
В 1777 г. интендант Пикардии констатировал: сегодня, чтобы выжить, наемным работникам нужно платить вдвое больше того, что они получают, и тем не менее они получают столько же, сколько получали пятьдесят лет тому назад, когда продукты питания стоили вполовину дешевле; они могут себе сегодня позволить лишь половину от того, что им необходимо.
• Все может измениться и меняется только с внедрением технических новшеств. Однако с самого начала отметим, что сами по себе новшества не могут что-либо решить. Пример Англии доказывает это.
В Англии технические нововведения затронули две ключевые отрасли: текстильную и угольную. В дальнейшем они достигли и других отраслей хозяйства.
Английские рудники, в частности оловянные рудники Корнуолла, эксплуатировались уже давно и ушли глубоко под землю, постоянно испытывая на себе негативное воздействие подземных вод. Это далеко не новая проблема, о которой упоминал в своем трактате О горном деле и металлургии Георг Агрикола в XVI в. Однако возможностей гидравлических колес, используемых для откачки воды (в некотором роде прототипы помпы), оказывалось недостаточно.
Необходимость в мощных насосах привела в конечном счете к тому, что в 1712–1718 гг. здесь появились громоздкие, тяжелые и очень дорогостоящие пароатмосферные машины для откачки воды Ньюкомена. Занимаясь починкой одной из таких машин, шотландец Джеймс Уатт, работавший в университете в Глазго задумал создать собственную паровую машину, которая была бы проще и эффективнее, что и произошло в 1776 г. Можно сказать, что пар использовался еще до Уатта: с начала XVIII в. он приводил в движение машины, которые применялись гораздо чаще, чем мы сейчас думаем (это доказано недавними исследованиями). Во Франции некоторые из таких машин работали уже в 1750 г., в частности, в угольных шахтах Анзена. Но настоящий прорыв произошел в 1770 г. (первая самоходная повозка, пароход Беньо и Жоффруа).
До середины XIX в. (до появления железных дорог) текстильная промышленность оставалась ведущей отраслью: за ней следовали промышленные предприятия по производству предметов первой необходимости и предметов роскоши.
Согласно Максу Веберу, темпы развития текстильной промышленности определяли все материальное прошлое Запада: сначала это была эпоха льна (Карл Великий носил полотняную одежду); затем эпоха шерсти; вслед за тем эпоха хлопка, которую лучше бы назвать эпохой бешеной популярности хлопка в XVIII в. Именно в «хлопковый» период появились первые фабрики в прямом значении этого слова. Находясь в тесной зависимости от состояния торговли с Индией, Африкой, Америкой (там выращивание хлопка обеспечивалось использованием труда черных рабов), хлопок получил распространение прежде всего в крупных колониальных портах или в их окрестностях (Ливерпуль, Глазго). Развитию производства тканей из хлопка способствовали как рост этих городов, так и накопленные в них капиталы. Нет ничего удивительного в том, что связанные с хлопком отрасли промышленности стимулировали технические усовершенствования.
Появились новые машины, каждая из которых получала свое собственное название вроде самолетного челнока для ручного ткацкого станка Джона Кея (1733). Во Франции вершиной технических достижений в этой области стало изобретение Жаккаром механизма ткацкого станка для выработки крупноузорчатых тканей (1804–1808).
Отсюда первое объяснение: экономический подъем стимулировал рост той или иной отрасли промышленности, становящейся передовой; технические новшества возникали в ответ на запрос промышленности. Все происходило эмпирическим путем, спонтанно.
• В свою очередь техника давала импульс науке, которая оказывалась на высоте. Гомо сапиенс соединился с гомо фабером[15]; отныне они шли вместе.
В XVIII в. развитие науки стало очевидным. Однако в целом речь шла о науке фундаментальной, теоретической, не приспособленной к ремесленной технике, которая ничего от нее и не требовала.
В конце XVIII в. ситуация изменилась. Отныне промышленность стала обращать свои требования непосредственно к науке, как бы «через голову» собственно техники.
Так, Джеймс Уатт (1736–1819) не был только ремесленником — он обладал характерным для ученого мышлением, был и инженером и химиком. Джозеф Блэк (шотландец, род. в Бордо в 1728 г., ум. в Эдинбурге в 1799 г.) был настоящим ученым, профессором кафедры химии в Эдинбургском университете, автором известных работ о щелочах; именно он, открыл существование скрытых теплот парообразования, которое легло в основу построенной Уаттом паровой машины.
Подобного рода поддержка со стороны науки способствовала развитию зарождающейся индустрии. Другой пример — отбеливание полотна. Старый способ (растяжка на лугу и поливка кусков ткани, окунание их сначала в различные щелочные, а затем в легкие кислотные растворы) требовал больших площадей и длительного времени, иногда до шести месяцев. Для развивающейся отрасли это было неприемлемо, тем более что используемый слабый кислотный раствор нельзя было произвести в промышленных условиях. Тогда стали использовать разбавленную серную кислоту. Понадобилось производить ее в больших количествах: для ученого Джеймса Уатта, врача, бывшего студента Лейденского университета, это стало поводом применения его знаний. Открытие хлора в 1774 г. шведом Карлом Шееле, его использование французом Бертолле для отбеливания полотна, разработка в Англии промышленного способа отбеливания тканей — все это примеры выхода научных знаний на международный уровень.
Другой пример сотрудничества между наукой и техникой — это Мэтью Боултон (1728–1809). Этот промышленник происходил из семьи скромного достатка (т. е. его можно назвать нуворишем), имел практичный и в то же время творческий склад ума, финансировал работы Дж. Уатта; он сам был ученым, страстно увлекающимся химией. Рядом с ним оказался не только Уатт, но и математик и врач Уильям Смолл, поэт и врач Эразм Дарвин (дед великого Дарвина), а также многие другие. Промышленная Англия становилась страной науки с такими научными центрами, — подчеркнем это, — как Бирмингем и Манчестер. Лондон, остававшийся столицей торгового капитализма, долгое время был как бы в стороне от научной жизни и превратился в научный центр не ранее 1820 г. Это знаменательный факт, он доказывает, что именно промышленный подъем стоял у истоков развития науки.
Но достаточно ли этого объяснения? Тогда как понять, почему во Франции, где прикладная наука — вспомним о таких выдающихся ученых химиках, как П.Ж. Маке (1718–1784) или Клод Луи Бертолле (1748–1822), — опережала даже английскую, прогресс промышленности происходил гораздо медленнее? Это можно объяснить тем, что промышленная революция имела и другие причины: экономические прежде всего, а также социальные.
Общее объяснение — одновременно экономическое и социальное — кажется нам наилучшим.
Еще до начала промышленной революции Англии удалось достичь политического равновесия благодаря произошедшей здесь «буржуазной» революции (Славная революция) 1688–1689 гг. В стране были созданы предпосылки для развития капиталистического строя (основание Английского банка, 1694 г.), и национальная экономика смогла воспользоваться капиталовложениями, которые осуществлялись в общих интересах (дороги, каналы: в XVIII в. наблюдался «бум строительства каналов»).
Английская революция шла в направлении общего экономического подъема XVIII в., затронувшего весь мир.
Но была бы она возможна без заметного демографического роста, наблюдавшегося в Англии XVIII в. (порядка 64 %)? Рост населения происходил в ту эпоху во всем мире (не только в Европе, но и в Китае), но он был неравномерно распределен по странам: во Франции, например, он составлял порядка 35 %. В результате Англия получила в свое распоряжение избыточную и дешевую рабочую силу.
Нельзя, наконец, не сказать об огромной роли преобразований в английском сельском хозяйстве (огораживания общинных земель, научные методы), которые положили конец традиционной нехватке продовольственных товаров.
Английская промышленная революция произошла в два этапа: сначала в производстве хлопчатобумажной продукции (1780–1830), а затем в металлургической промышленности. Второй этап был предопределен строительством железных дорог, что стало возможным благодаря денежным средствам, полученным в результате первой — «хлопковой» — революции. Именно второй этап оказался решающим, но путь для него был открыт первым. Вот почему именно к хлопковой индустрии нужно вернуться, если мы хотим дать оценку первому промышленному подъему.
Мода на хлопковые изделия охватила всю тогдашнюю Европу, включая и Англию. Страна долгое время ввозила хлопчатобумажную пряжу и ткани из хлопка (индийские ткани), которыми она снабжала европейские, и не только европейские рынки. Успехи в торговле этим товаром побудили английских промышленников комировать эти ткани. Широко используя технические достижения, хлопчатобумажная промышленность продолжала развиваться, прежде всего из-за огромного спроса на эти ткани на африканском побережье (раб назывался здесь «штука» — «штука из Индии», поскольку за одного раба давали штуку ткани при обмене); затем на бразильском рынке (англичане монополизировали его в 1808 г.) и двумя годами позже на рынках испаноговорящей Южной Америки. Позднее произведенные в Англии ткани начали конкурировать с местными тканями на рынках самой Индии, что привело к разрушению ее ткацкой промышленности. Изделия из хлопка из Англии проникли также на рынки Средиземноморья. В период 1820–1860 гг. продажа британских тканей в мире продолжала увеличиваться. Если в 1720 г. английские фабрики потребляли хлопка на 2 миллиона фунтов, то в 1850 г. уже на 366 миллионов!
Это имело многочисленные последствия. Вслед за изделиями из хлопка на мировые рынки начали проникать и другие английские товары. Англия стала вытеснять другие страны с мировых рынков. Проникновению английских товаров способствовала агрессивная торгово-промышленная экспансия.
Ограничить влияние Англии на мировых рынках не было никакой возможности, поскольку подъем производства сопровождался здесь невероятным падением себестоимости производимых товаров (в период с 1800 по 1850 г. стоимость хлопчатобумажных тканей упала с 550 фунтов до 100, в то время как цена на зерно, например, а также на большинство продовольственных товаров уменьшилась лишь на треть).
Заработная плата оставалась примерно на том же уровне, но ее размер уже в гораздо в меньшей степени влиял на себестоимость продукции, поскольку технические усовершенствования значительно снизили долю человеческого труда в себестоимости товаров. Поэтому нужно ли удивляться счастливому влиянию этого первого массового производства на жизнь народных масс? Прочитайте, что пишет Мишле о Франции в связи с хлопковым кризисом 1842 г.
Развитие металлургической промышленности произошло гораздо позже. Эта отрасль производства, во всяком случае вплоть до XIX в., зависела исключительно от войны. «Производство чугуна в XVIII в. идентифицировалось с производством пушек», — писал один англичанин в 1831 г., но пушки в Англии устанавливались почти исключительно на кораблях, поскольку страна редко вела сухопутные войны. В XVIII в. Англия производила меньше металла, чем Франция или Россия, зачастую импортируя его из Швеции или той же России. Такое выдающее техническое открытие, как литье с использованием кокса, сделанное еще в XVII в., использовалось крайне мало. Долгое время при производстве чугуна продолжал использоваться древесный уголь.
Строительство железных дорог (1830–1840), которое требовало много железа, чугуна, стали, все изменило. Англия начала строить железные дороги не только у себя в стране, но и в заморских колониях. Кроме того, появление пароходов с металлическим корпусом превратило судостроение в огромную металлургическую отрасль. Только тогда хлопок перестал быть ключевой отраслью экономической жизни Великобритании.
Распространение индустриализации в Европе (и вне Европы)
В других европейских и неевропейских странах индустриализация проходила в разное время и в разных контекстах. Однако в целом она протекала схожим образом, хотя общества, экономики и даже цивилизации были различными. Каждая промышленная революция воспроизводила примерно ту же единообразную, довольно простую «модель», как любят говорить экономисты, хотя и в других масштабах, соответствующих конкретной экономической реальности.
• Три этапа: таково мнение, сформулированное в 1952 г. американским экономистом Уолтом Ростоу. Это мнение можно оспорить, но оно существенно упрощает дело.
1. «Взлет» (take off).
Вначале — это основной момент — был «взлет». Подобно самолету, внезапно отрывающемуся от взлетной полосы, растущая экономика отрывается от предшествующего промышленного этапа, который как бы «приковывал» ее к земле. Такой взлет происходит вначале в одном секторе, от силы в двух: таким сектором была хлопчатобумажная промышленность в Великобритании и Новой Англии (характерная особенность «американского» промышленного подъема); строительство железных дорог во Франции, Германии, Канаде, России, США; деревообработка и железные рудники в Швеции… Именно здесь начинается быстрый подъем и происходит модернизация. Темпы роста и техническая модернизация — вот что отличает этот подъем от предшествующего промышленного роста, которому никогда не удавалось ни достичь подобной взрывной мощи, ни продолжаться столь долгое время. Развивающаяся столь быстро отрасль увеличивает производство, технически усовершенствуется, организует свой собственный рынок сбыта, а затем способствует общему подъему экономики.
Затем эта ключевая отрасль, эта движущая сила стабилизируется: она достигает своего верхнего предела. Аккумулированные здесь запасы перетекают в соседнюю отрасль, которая, в свою очередь, модернизируется и достигает наивысшей точки развития.
2. Процесс развития расширяется от сектора к сектору, и экономика в целом достигает своей индустриальной зрелости.
В Западной Европе после «взлета» железных дорог (т. е. подъема металлургии, угледобывающей промышленности — тяжелой индустрии в целом) последовал подъем в сталелитейной промышленности, судостроении, химической промышленности, электротехнике и станкостроении. В России та же эволюция произошла гораздо позднее. В Швеции основную роль играли целлюлозобумажная промышленность, деревообработка и металлургия. В целом можно сказать, что западный мир достиг своей индустриальной зрелости в первые годы XX в. Англия, проделавшая тот же путь еще в 1850-е годы, оказалась в результате в равном положении со своими партнерами.
Таким образом, различные национальные экономики, находящиеся в относительно уравновешенном состоянии, достигшие определенного уровня изобилия, оказываются в ситуации, когда промышленная экспансия перестает быть основной целью развития. В каком направлении двигаться дальше, куда продолжать вкладывать высвобождающиеся средства? Оказавшись перед выбором (отныне появилась возможность такого выбора), индустриальные общества поступают по-разному. От их ответа зависит их нынешняя и будущая история. Нетрудно догадаться, что выбор каждое общество делает в зависимости от особенностей своей цивилизации, при этом безразлично, является ли мотивация сознательной или нет.
3. Время выбора. Речь идет о выборе стиля жизни для всего общества.
Или сконцентрировать усилия на социальном обеспечении, благополучии, всеобщем досуге и уделить максимум внимания социальному законодательству; или посчитать, что это благополучие может быть достигнуто только за счет массового потребления (товары, предметы роскоши в этом случае производятся таким образом, чтобы они были доступны подавляющему большинству населения); или использовать возможности страны, общества для проведения такой международной политики (впрочем, эти попытки чаще всего оказываются тщетными), которая бы обеспечила могущество в мировом масштабе.
К 1900 г. США как государство достигло зрелости: тогда было решено продемонстрировать свое могущество, развязав войну с Испанией в 1898 г. за влияние на Кубе и на Филиппинах. Это был осознанный жест, если вспомнить слова Теодора Рузвельта, который писал, что США «нуждались в войне», что стране необходимо «подумать о чем-то другом, нежели только о материальном благе». Через несколько лет были сделаны первые робкие и эфемерные попытки осуществить прогрессивную социальную политику Но после окончания Первой мировой войны США окончательно приняли решение сконцентрировать усилия на создании общества массового потребления: автомобильный, строительный бум, производство всякого рода технических новинок для домашнего комфорта…
В Западной Европе время выбора настало позднее из-за двух мировых войн и необходимости восстановления народного хозяйства после военной разрухи. Создание общества массового потребления началось здесь после 1950 г., но процесс сдерживался политикой правительств и социалистической традицией. Во Франции, например, был принят целый ряд социальных законов, в частности о бесплатном образовании и медицинском обслуживании населения в рамках «социального обеспечения». В итоге замедлилось развитие целых отраслей хозяйства, что было вызвано как стечением обстоятельств, так и опасениями из-за возможного отказа от традиционных привычек. Например, революция в сельском хозяйстве на американский манер столкнулась на европейском континенте с целым рядом препятствий. Хорошо известны трудности в сельском хозяйстве СССР; ситуация продолжает оставаться непростой в Италии и Франции, которые находятся в данный момент на полпути к модернизации в аграрном секторе.
К тому же отдельные регионы развиваются неравномерно. Подобно американскому Югу, который и после 1900 г. отставал в развитии, обширные районы Европы демонстрируют те же признаки: Юго-Запад и Запад Франции, Юг Италии, Иберийский полуостров, за исключением промышленных центров Барселоны и Бильбао, социалистические республики в целом (за исключением СССР, Чехословакии и Германской Демократической Республики), часть Балканского полуострова, Турция…
Короче говоря, по-прежнему существует разделение на две Европы, о котором еще в 1929 г. один журналист говорил так: одна часть Европы — это двуколка, а другая — паровая повозка.
Этому можно привести тысячи примеров, но остановимся на одном: на дорогах в окрестностях Кракова чаще можно увидеть не автомобили, а телеги, груженные дровами, и стада гусей, что напоминает картину, характерную для XV в. Но здесь же можно увидеть промышленные установки Новой Гуты, этого города металлургов, построенного в Польше при социализме. Такой контраст все еще характерен для сегодняшней жизни Европы.
• Кредит, финансовый капитализм и государственный капитализм: революция кредита сопровождала индустриальную революцию и в полной мере воспользовалась успехами последней.
Капитализм, а точнее некий капитализм, существовал всегда, даже во времена древнего Вавилона, в котором имелись свои банкиры, торговцы, продающие и покупающие товары в дальних странах, а также необходимые инструменты кредита: переводные и простые векселя, чеки… В этом смысле история капитализма идет со времен «от Хаммурапи до Рокфеллера».
Но даже в XVI–XVII вв. кредит в Европе был развит слабо. В XVIII в. он получил большое развитие, поскольку этого требовали торговля с Индией (индийские торговые компании) и Китаем (развитие Кантона), а также зарождающийся международный капитализм, представленный в крупнейших торговых центрах Европы. В ту эпоху, однако, настоящие финансисты еще не занимались ни торговлей, ни промышленностью: они манипулировали деньгами, находились на службе у различных государств.
Индустриализация привела к быстрому развитию банковской и финансовой деятельности. Это развитие было столь мощным, что финансовый капитализм сначала вместе с промышленным, а затем и самостоятельно забрал в свои руки все рычаги экономической деятельности.
Во Франции и Англии господство финансового капитала стало заметным после 1860 г. Старые и новые банки умножали свои представительства, специализировались (кредитные учреждения, депозитные и деловые банки). Чтобы проследить за модернизацией банковского дела, достаточно проанализировать пример французского банка Лионский Кредит, основанного в 1863 г.; в США столь же интересна история банкирского дома Моргана, о котором мы еще будем говорить; типична и история возникновения международной сети банков Ротшильдов. Банки повсюду создавали широкую сеть клиентов, «использовали средства вкладчиков», привлекали «спящие, бедные вклады», иногда даже совсем незначительные. Началась «погоня за акциями». В сети банкиров попадали самые разнообразные промышленные предприятия, железные дороги, судоходные компании. Финансовый капитализм быстро становился международным. Что касается Франции, то ее банки погнались за казавшимися «легкими» иностранными деньгами, что оказалось опасным делом, пример чему русские займы… Тем не менее еще вчера иностранные займы являлись важным источником доходов для французской экономики, поскольку благоприятный расчетный баланс уравновешивал дефицитный торговый баланс. Иностранные займы способствовали также техническому переоснащению большой части Европы после 1850 г. и Нового Света.
Сегодня, как кажется, эпоха расцвета финансового капитализма завершилась, несмотря на исключения, которые лишь подтверждают общее правило, и несмотря на все происходящие по этому вопросу споры. Конечно, такой коммерческий банк, как Парижско-Нидерландский, и по сию пору остается первостепенным финансовым учреждением, а Лондон, Париж, Франкфурт, Амстердам, Брюссель и Цюрих по-прежнему являются финансовыми центрами международного значения. Но наступает время государственного капитализма.
Благодаря «национализированным» секторам «управляемой» экономики государство стало играть большую роль как в промышленности, так и в банковском деле. Усиливающееся налогообложение, распространение почтовых чеков, сберегательных касс, казначейских билетов (используем в этом случае французскую терминологию) предоставили в распоряжение государства огромные денежные средства. Государство стало распорядителем капиталовложении в средства производства. Именно от них и зависит экономическая политика, любая эффективная социальная политика, будущее в конечном счете.
Если говорить о Франции с ее умеренными темпами роста, то даже для их обеспечения требуется инвестировать значительную часть национального дохода. Инвестиции, стимулируя экономические операции, увеличивают их отдачу. Государство все больше и больше вынуждено заниматься вопросами планирования экономики, что позволяет определять ее развитие и предвидеть последствия согласованных усилий государственного, частного и смешанного секторов хозяйства. Знаменитые пятилетки Советской России породили последователей во всем мире. В 1962 г. сам президент Кеннеди сообщил о пятилетнем плане развития американской торговой политики! Принятие во Франции четырехлетнего плана развития (1961) еще вчера вызывало ожесточенную полемику. План стал в некотором роде испытанием национального сознания и одновременно экономическим итогом. Цель его состоит в том, чтобы придать импульс развитию тем регионам страны, которые еще не достаточно развиты (т. н. «политика вовлечения в развитие»).
• Ретроспективно во всем этом нельзя ни преуменьшать, ни преувеличивать движущую роль колониализма. Это не он поместил Европу в первый ряд регионов мира, но он, быть может, способствовал сохранению ее в этом ряду.
Под словом «колониализм», которое само по себе требует пояснения, мы понимаем всю европейскую экспансию начиная по меньшей мере с 1492 г.
Безусловно, эта экспансия оказалась благоприятной для Европы. Она предоставила в ее распоряжение новые пространства, куда она могла посылать излишек своей рабочей силы, богатые цивилизации, ресурсы которых можно было эксплуатировать, чем она не преминула воспользоваться. Начиная с XVI в., основными вехами такой эксплуатации были приток американских «сокровищ» (золотые и серебряные слитки); вторжение в Индию после победы при Плесси (23 июня 1757 г.), открывшей англичанам дорогу в Бенгалию; насильственный захват китайского рынка после «опиумной войны» (1840–1842); раздел Африки в Берлине в 1885 г.
Для Европы это означало оживление торговой деятельности вначале для жителей Иберийского полуострова и Нидерландов, затем для англичан, а в целом — определенное усиление капиталистических тенденций, что способствовало индустриализации. Европа получила много избыточных ресурсов от этих далеких земель.
Эти избыточные ресурсы сыграли свою роль. Одержавшая за морями победы Англия не случайно получила выгоду от первого промышленного «взлета». Однако, по нашему мнению, индустриальная революция, в целом усилившая Европу и повысившая ее престиж, необязательно определяла затем масштабы колониального фактора. Так, промышленный подъем Франции не зависел от ее присутствия в Сенегале, от ее прихода в Алжир (1830), Кохинхину (1858–1867), Тонкин и Аннам (1883).
Совсем иначе следовало бы оценивать колониализм, если смотреть на него под углом гуманности или морали. В этом случае все гораздо сложнее, ответственность и вина разделяются. Вчерашний колониализм имеет свои позитивные и негативные моменты, причем как с той, так и с другой стороны. Одно мы знаем наверняка: история такого колониализма — это прошлая история, и она уже завершена.
Социализм и индустриальное общество
В заслугу Западу нужно поставить то, что он искал эффективные ответы на многочисленные, непростые социальные и человеческие вопросы, поставленные индустриализацией. Если бы не предшествующие злоупотребления в использовании этого понятия, то можно было бы сказать, что Запад создал социальный гуманизм.
Поиски адекватного ответа на вызовы индустриализации продолжались в течение XIX в., о котором можно сказать, что это был грустный, полный драматических событий и гениальный век. Грустный, если думать об уродливости повседневной жизни в нем; драматический, если помнить о череде потрясавших его восстаний и войн; гениальный, если иметь в виду научно-технический и даже социальный (хотя и в меньшей степени) прогресс, ознаменовавший данное столетие.
Сегодня, по прошествии XIX в., мы пожинаем плоды его свершений: спокойное, допускающее улучшения социальное законодательство пытается обеспечить лучшую долю все большему числу людей и тем предотвратить революционные потрясения.
Добиться социальных завоеваний оказалось нелегко, но сделать это было необходимо. По сути это была тяжелая битва, в которой можно выделить три фазы (речь идет о Западе, а о русском и советском опыте мы будем говорить отдельно):
а) революционная и идеологическая фаза — фаза социальных реформаторов, пророков (если воспользоваться определением, которое им дали их многочисленные враги). Она продолжалась с 1815 до 1871 г., т. е. с момента падения Наполеона I до Парижской Коммуны. Самым бурным в этой фазе был 1848 г. — год революций;
б) фаза организованной рабочей борьбы (рабочие профсоюзы и партии). Начавшись еще задолго до трагической весны 1871 г., она длилась до 1914 г.
в) политическая или лучше государственная фаза. Государство после 1919 г., а точнее с 1929 г. взяло в свои руки осуществление социальных программ, которые оно успешно продолжило с 1945— 1950-х годов вплоть до нашего времени, чему способствовал общий рост материального благосостояния.
Эта схема предполагает, что социальные требования, выдвигавшиеся в процессе индустриализации, часто меняли тон и смысл в зависимости от колебаний материальной жизни: пылкие в периоды экономических спадов (1817–1851; 1873–1896; 1929–1939); более умеренные в периоды экономических подъемов (1851–1873; с 1945 г. и до наших дней). Говоря о Германии, один историк так сказал о колебаниях социальных требований: «В 1830 г. в Германии слово «пролетариат» было еще не известно, а в 1955 г. его уже едва знали».
• С 1815 до 1848 и 1871 г. это широкомасштабные движение идей, глубокого анализа, пророчеств свидетельствовало в целом о смещении идеологического интереса, свойственного политике, к социальной сфере.
Государство перестало быть мишенью выдвигаемых требований, и они стали обращаться к обществу: речь шла о том, чтобы понять его, излечить от социальных язв, улучшить.
Новая программа потребовала нового языка. С появлением таких слов, как индустриальный, индустриальное общество, пролетариату массы, социализм, социалист, социалистический, капиталистический, капиталист, капитализм, коммунистический, коммунист, коммунизм, заново формулировалась революционная идеология.
Первенство в образовании слова индустриальный (образованного от существительного «индустрия») принадлежит графу Сен-Симону; ему же, безусловно, принадлежит и авторство понятия индустриальное общество, которое широко использовали Огюст Конт, Герберт Спенсер и др. В понимании О. Конта, индустриальное общество пришло на смену военному обществу. Если последнему была свойственна воинственность, то индустриальное общество должно было бы быть более мирным. Спенсер, со своей стороны, не дал подтверждения такой оценки, в чем оказался прав. В 1828 г. слово пролетариат нашло свое место в словаре Академии. Слово масса в единственном и особенно множественном числе стало ключевым словом, «терминологическим симптомом эволюции, значение которого стало окончательно понятно в царствование Луи Филиппа». В 1828 г. Ламартин заявил: «Я инстинктивно чувствую массы, вот в чем мое единственное политическое преимущество». Луи Наполеон Бонапарт писал в своем Распространении пауперизма[16] (1844): «Сегодня господство каст закончилось, править можно только с массами».
Когда говорили о массах, имели в виду прежде всего городские, рабочие, бедные и эксплуатируемые массы. Отсюда возникла идея о том, что основной характеристикой эпохи было противостояние классов, которое Маркс назвал «борьбой классов». Борьба классов — это древний феномен, который наблюдался во всех материально развитых обществах прошлого. Но нельзя отрицать того факта, что в XIX в. это явление усилилось, стало осознанным.
Слова социализм, социалист и социалистический стали популярными в 1830-х годах. То же можно сказать и о слове коммунизм, который подразумевал не совсем ясное экономическое и социальное равенство. Луи Огюст Бланки, этот «генерал революционных масс», писал, что «коммунизм — это защита индивидуума». Слово капитализм появилось сначала у Луи Бланка (Организация труда, 1848–1850), затем у Прудона (1857) и в словаре Ларусса (1867), но настоящая мода на него пришла в начале XX в. Слово капиталист более живое. В 1843 г. Ламартин восклицал: «Кто узнает Революцию в наших руках? Вместо свободного труда и свободной индустрии Франция продана капиталистам!» Другие новообразованные слова не получили такого распространения: имеются в виду слова буржуазизм и соллектизм.
Однако, воспоминания о 1789 г. не утратили своего значения. Якобинцы, Террор, Общественное спасение — все эти слова и связанные с ними воспоминания продолжали будоражить умы, они использовались как примеры или пугала. Для большинства реформаторов слово «Революция» оставалось магическим, сохраняло созидающую силу. В 1871 г., во времена Коммуны, Рауль Риго заявлял: «Мы не создаем законность, мы делаем Революцию».
• Разработка «философии масс» (от Сен-Симона до Маркса) завершилась в основном к 1848 г. Сам термин «философия масс» принадлежит Максиму Леруа и подразумевает идеологические доктрины, вдохновленные проблемами масс.
В феврале 1848 г. вышел в свет Коммунистический Манифест Карла Маркса и Фридриха Энгельса, остающийся и по сей день библией коммунистического будущего.
Внимательно следуя длинному списку реформаторов первой половины XIX в., мы можем составить таблицу во времени и пространстве. Она хорошо отражает главенствующую роль трех крупных регионов, сталкивающихся с проблемами индустриализации: Англия, Франция, Германия…
Она показывает основополагающий вклад Франции (к этой проблеме мы вернемся чуть позже) в разработку данных идей. Наконец, она подчеркивает приоритет графа Сен-Симона. Это был особый человек, немного безумный, но, безусловно, гениальный, и именно он стоял у истоков всех социальных, социалистических и несоциалистических идеологий, прежде всего французской социологии (Георг Гурвич). Его влияние заметно даже в трудах другого гиганта мысли — Карла Маркса, который, впрочем, был намного более крупной фигурой: будучи еще совсем молодым, Маркс познакомился с трудами Сен-Симона и впоследствии черпал в них множество идей и аргументов.
Если исключить прародителя, т. е. Сен-Симона, то социальные реформаторы могут быть сгруппированы по трем возрастным категориям: родившиеся в три последних десятилетия XVIII в. (Оуэн, 1771; Фурье, 1772; Кабе, 1788; Конт, 1798); те, кто родился в первое десятилетие XIX в. (Прудон, Консидеран, Луи Блан); неоднородное поколение Маркса (1818), Энгельса (1820) и Лассаля (1825). Завершает список группа немецких деятелей. Принято говорить, что гибель на дуэли Лассаля (1864) привела к исчезновению единственного человека масштаба Карла Маркса, который мог бы потягаться с ним в известности. Но гораздо разумнее связывать известность последнего с мощью созданного им Капитала (1867).
Мы не будем рассматривать этих «философов масс» поодиночке. Все они анализировали «общество в становлении» (эта красивая формулировка принадлежит Сен-Симону). Предложенный ими анализ — это способы лечения, терапевтические средства. Сен-Симон и его ученики (Анфантен, Шевалье, которые сделали себе состояния во времена Второй империи) считали, что нужно обратить внимание на организацию производства. Они полагали, что Французская революция, которую они, впрочем, не любили, «умерла» потому, что не сумела организовать свою экономику. Фурье, который также ненавидел Французскую революцию, считал, что нужно уделять особое внимание организации потребления.
Барбес и Бланк, Луи Блан и Прудон оставались верны принципам 1789 г.; первые два были скорее людьми действия, а два других думали, что необходимо «дополнять и улучшать принципы». В. Консидеран, со своей стороны, отвергал их, хотя и не так резко, как это делал его учитель Фурье.
За исключением Маркса, о котором мы скажем ниже, наиболее оригинальным из этих мыслителей был Прудон, приверженный свободе до такой степени, что проповедовал анархию в противовес ценностям государства и христианства; искавший социальную диалектику, которая могла бы способствовать постижению живого общества, создавая на наших глазах его противоречия. Именно эти противоречия необходимо решить, чтобы воздействовать на социальные механизмы, которые эти противоречия порождают. Все это научные рассуждения, далекие от религиозных или чисто идеологических. Они противоречат духу основателей фаланстеров (Оуэн, Кабе, Фурье), а также духу революционеров и Маркса.
• Первенство французской мысли в этих областях, очевидное в первой половине XIX в., составляет проблему.
Безусловно, Франция была родиной Революции с большой буквы, Великой революции. Она была также страной, где разразились революции 1830 и 1848 гг., и даже в 1871 г., оставшись одна и оказавшись побежденной иностранным врагом, она сумела разжечь революционный костер Парижской Коммуны.
Но при всей ее оригинальности, Франция как страна социалистических идей является лишь одной из нескольких стран, столкнувшихся с последствиями индустриализации. Как и за рубежом, реформистская и революционная мысль была здесь уделом прежде всего интеллектуалов, в массе своей выходцев из привилегированных социальных слоев населения. Как и в других странах, эти идеи обрели силу и стали жизненными только тогда, когда они проникли в рабочую среду, стали проверяться действием. Но мысль здесь «заработала» раньше, была более бурной, чем в других странах, хотя сам процесс индустриализации начался в стране позднее, чем в Англии (французский «взлет» наблюдался между 1830–1860 гг.).
Это так, но сама теория «взлета» слишком упрощает происходившие процессы. Она указывает момент (час X), когда индустриальное развитие резко идет вверх. Но так ли уж четко можно определить этот момент? Верить в это — значит недооценивать весь предыдущий — инкубационный — период. Во Франции, в период между 1815–1851 гг., довольно высокие годовые темпы промышленного роста (2,5 %) были определены только в недавних исследованиях. Эти темпы роста оказались достаточными для стимулирования городского развития, наблюдавшегося с XVIII в., для трансформации старого общественного уклада, а также для того, чтобы придать стране, пережившей потрясения Революции и последовавших за ней войн, вид разрушающегося здания, который так поражал современников.
Быстрый рост городов сам по себе вызывал резкое ухудшение условий жизни в них. У всех внимательных наблюдателей — от Бальзака до Виктора Гюго — складывалось именно такое впечатление. Нищета, нищенство, разбой, мелкая преступность, бездомные дети, эпидемии, общий рост преступлений — все эти негативные явления усиливались по мере скапливания наемных работников в узком пространстве, ограниченном городскими стенами. Приток сельских жителей в крупные города не прекращался. В 1847 г. Мишле отмечал, что «крестьянина все восхищает в городе, он хочет получить от него как можно больше, он желает остаться в городе, если это возможно… Как только человек уезжает из деревни, он больше не хочет туда возвращаться». В Орлеане, например, в 1830 г., году смуты, в помощи нуждались 12 500 неимущих жителей из общего числа горожан в 40 000 человек, т. е. один из трех. В Лилле в этот же год данная пропорция составляла 1 к 2,21.
Создается впечатление, что городское общество в этот период испытывало шок от развития промышленности: с одной стороны, это развитие было привлекательным для горожанина, с другой — ему не удавалось вывести городское общество из прежнего состояния, не удавалось даже обеспечить жителей городов всем необходимым для жизни. Впрочем, эта нищета городов той поры была, быть может, ничем не хуже, чем нищета тогдашней деревни. Но в городах особо тревожным было зрелище бедственного положения жертв индустрии, которая, предоставляя людям работу, была равнодушна к условиям их существования.
Итак, как только индустриализация сделала начальные шаги в городах, у первых «идеологов» оказалось перед глазами общество, сравнимое разве что с обществом сегодняшних слаборазвитых стран.
Но начиная с 1851 г., в период экономического подъема и расцвета Второй империи (1852–1870), положение рабочих улучшилось.
• От организации трудящихся до системы социального обеспечения.
О том, чтобы рассматривать здесь этот многосторонний и важнейший вопрос, не может быть и речи.
Можно ли вообще это сделать? Для этого нужно было бы рассматривать одновременно социалистические идеи (в их развитии, в их взаимных противоречиях и совпадениях) и деятельность рабочих организаций, выдвигаемые ими требования, которые нужно анализировать в рамках системы труда и трудовых отношений, повседневной жизни трудового населения. Каким образом социалистические идеи проникли в рабочие массы, были взяты ими на вооружение?
На этот вопрос тем более трудно ответить, что зачастую — и пример Англии служит тому доказательством — рабочая среда организовывалась самостоятельно, постепенно, исходя из реальных условий, вне прямого воздействия на нее идеологических учений и активной, предполагающей применение насилия политики.
Если первый период был периодом социальных теоретиков, второй — периодом профсоюзных объединений, третий — периодом политических рабочих партий, то последний — четвертый — период стал периодом государственного вмешательства в социальную сферу: государство либо говорит нет требованиям рабочих (или делает им уступки не по своей воле, а апеллируя к государственной мудрости, что почти одно и то же), либо оно не только следует за требованиями, но предвосхищает их, т. е. заранее ликвидирует причины недовольства.
При анализе развития социальных идей и движений особое внимание должно уделяться четырем отличным друг от друга действующим силам: теоретикам различных направлений; профсоюзным деятелям самой разной ориентации; политикам — выходцам из рабочей среды; представителям государства.
Эволюция социальной сферы затронула всю Европу, она прошла повсюду примерно те же этапы, во всяком случае в трех основных европейских странах — Англии, Франции и Германии, а также в близких им Нидерландах, Бельгии, скандинавских странах, Швейцарии. За пределами этих привилегированных стран отставание в социальной области заметно еще и сегодня.
В данной работе нас интересует социальное развитие передовых европейских стран. Обратим внимание на несколько этапов этого развития.
До 1871 г.
В Англии тред-юнионы (профсоюзы) в массе своей начали создаваться с 1858–1867 гг. С момента создания они начали выступать за отмену т. н. закона «О хозяевах и слугах». Первый конгресс тред-юнионов прошел в 1866 г. Профсоюзы той поры объединяли только квалифицированных работников.
Во Франции в тот период не было ничего позитивного, за исключением закона о профессиональных союзах, который разрешил проведение забастовок, не имеющих противозаконного характера. В 1865 г. в Париже открылось представительство (бюро) Французской секции Интернационала (первое было создано в Лондоне в 1864 г.), а в 1868 г. другое бюро открылось в Лионе. Вторая империя в этом смысле была одновременно «прогрессивной и сковывающей»: она улучшала положение рабочих масс, но одновременно ограничивала свободы трудящихся.
В Германии наблюдалась схожая картина: ситуация прояснялась медленно. Лассаль создал в 1862 г. в Лондоне Allgemeiner Deutscher Arbeiter Verein (Всеобщий германский рабочий союз). Через семь лет на съезде в Эйзенбахе была образована Социал-демократическая рабочая партия марксистской ориентации.
До 1914 г.
К этому времени был достигнут гигантский прогресс.
В Англии основанная Гайндманом в 1881 г. Демократическая федерация начала пропагандировать «социалистические» идеи в рабочей среде, до того времени с недоверием относившейся к политике. Одновременно с началом политизации трудящихся профсоюзное движение (начиная с 1884 г.) начало охват наиболее обездоленных категорий рабочего класса: неквалифицированных рабочих. Однако историческая забастовка лондонских докеров произошла только десять лет спустя. В 1893 г. возникла Независимая лейбористская партия (Independent Labour Party); через пять лет — Всеобщая федерация профсоюзов. Успехи лейбористов на выборах привели к появлению «радикального» правительства в 1907 г. Был принят целый ряд социальных законов. Наметились контуры новой, современной Англии.
Во Франции проходили схожие процессы: в 1877 г. Жюль Гед основал первую социалистическую газету Равенство, а еще через два года — Французскую Рабочую партию. Закон 1884 г. официально признал профсоюзы. С 1887 г. начали появляться Биржи труда. В 1890 г. впервые был отмечен Первомай, ставший праздником Труда. В 1893 г. социалист Жан Жорес впервые был избран депетатом Национального Собрания страны. В 1895 г. была основана Всеобщая конфедерация труда. В 1901 г. были созданы две социалистические партии: партия Жюля Геда (Социалистическая партия Франции) и партия Жореса (Французская социалистическая партия). В 1904 г. увидела свет газета Юманите. В 1906 г. существовавшие до этого времени две социалистических партии слились в одну — Объединенную социалистическую партию.
В Германии социалистов преследовал Бисмарк («исключительный закон» 1878 г.). Начиная с 1883 г. так называемый государственный социализм начал принимать меры социальной направленности. После отставки Бисмарка вновь появились профсоюзы, объединив ими более миллиона членов. Они добились и большого политического успеха: 3 млн голосов на выборах 1907 г. и 4,245 млн голосов на выборах 1912 г.
В этих условиях, не преувеличивая значение Второго Интернационала после 1901 г., оправданным кажется утверждение, что накануне 1914 г. Запад был не только накануне войны, но и накануне социализма. Социализм близко подошел к завоеванию власти, к модернизации Европы (если бы это тогда случилось, то современная Европа могла бы быть более передовой, чем ныне). За несколько дней, за несколько часов война разрушила эти надежды.
Огромной ошибкой европейского социализма той поры было то, что он не сумел остановить разгоравшийся конфликт. Это понимают даже те историки, которые благожелательно относятся к социализму и которые хотели бы знать, кто же в действительности несет ответственность за «кардинальный поворот» в рабочей политике. Двадцать седьмого июля 1914 г. в Брюсселе состоялась встреча секретарей французской Всеобщей конфедерации труда Жуо и Димулена и секретаря немецкого национального профцентра К. Легиена. Была ли эта встреча случайной беседой в кафе, где собеседники просто обменялись мнениями и выразили свое сожаление происходящим? Этого мы не знаем, как не знаем подоплеки последних демаршей Жана Жореса, которые он предпринял в день своей смерти (Жорес был убит 31 июля 1914 г.).
Сегодняшняя Европа, во всяком случае ее приверженная социализму часть, создавалась медленно, поэтапно, посредством побед на выборах, законов, благодаря созданию сначала во Франции (1945–1946 гг.), а затем и в Англии системы социального обеспечения. Общий рынок, принимая решение о расширении европейской шестерки, также признал равенство государств в том, что касается их обязанности брать на себя социальные расходы.
Глава 4. Составляющие Европы
Историк гуманистической мысли Франко Симоне недавно предостерег нас от буквального понимания европейского единства: по его мнению, это лишь романтическая иллюзия. Сказать, что он прав и одновременно не прав, — означает выразить одной фразой следующую мысль: Европа — это единство и в то же время разнообразие. Как нам кажется при зрелом размышлении, эта мысль объективно правильна.
Предыдущие главы показали, что Европа имеет общую судьбу, предопределенную господствующей в ней религией, ее рационалистическим мышлением, эволюцией науки и техники, склонностью к революциям и социальному равенству, выдающимися достижениями. Тем не менее нетрудно выйти за пределы этой «гармонии» и обнаружить имеющиеся здесь подспудные национальные различия. Их множество, они сильны и необходимы. Они существуют и внутри одной нации: между Бретанью и Эльзасом, Югом и Севером Франции; между южной Италией и Пьемонтом; между Баварией и Пруссией; между Шотландией и Англией; между Фландрией и Валлонией; между Каталонией, Астурией и Андалусией. Однако эти различия обычно не используются в качестве аргументов, чтобы отрицать национальное единство стран.
Вместе с тем национальные особенности отдельных стран не могут служить и делу отрицания общеевропейской реальности. Каждое государство всегда стремилось создать собственный культурный мир, и такая научная дисциплина, как «психология народов», с удовольствием занималась анализом различных национальных цивилизаций. Великолепные труды Эли Фора и графа Кейзерлинга в этом смысле могут служить примером ошибочных оценок. Об этих книгах можно сказать, что их авторы слишком пристально вглядывались в отдельные мозаичные плитки, хотя, если посмотреть на них издалека, то можно увидеть не отдельные фрагменты, а общий рисунок. Почему всегда нужно делать выбор между общим и частным? И то и другое верно, и они друг друга не исключают.
Блестящие составляющие: искусство и разум
Под блестящими составляющими мы понимаем согласие, гармонию, которые в плане культуры, вкусов и разума придают европейской цивилизации братский, почти однообразный вид: создается впечатление, что вся цивилизация озарена одним и тем же светом.
Означает ли это, что все европейские нации имеет одну и ту же культуру? Конечно, нет. Но всякое движение, возникшее в какой-то точке пространства, имеет тенденцию охватить все пространство разом. Мы говорим: тенденцию, и не более. То или иное достижение культуры может столкнуться с неприятием в той или иной части Европы, или наоборот, как это часто случалось, выйти за пределы континента, перестать быть сугубо «европейским» достижением, чтобы превратиться в «общемировое». И тем не менее в целом части европейского культурного пространства связаны между собой и выступают как единое целое в глазах остального мира.
• Искусство в его разнообразии и единстве: в Европе всякая форма искусства выходит за рамки региона, где она возникла, идет ли речь о Каталонии (вероятно, именно здесь возникло романское искусство), об Иль-де-Франс, о Ломбардии, Флоренции эпохи Кватроченто, Венеции Тициана или о Париже периода импрессионистов.
Так исторически сложилось, что каждая строящаяся в Европе крепость, каждый княжеский дворец, собор притягивали к себе художников (в смысле — деятелей искусства) со всего континента. В качестве примера возьмем Дижон, столицу герцогов Бургундских и Клауса Слютера[17] в XV в. Одних только путешествий итальянских художников эпохи Ренессанса достаточно для того, чтобы понять, как достижения художественной школы, возникавшей в одном городе, становились достоянием художественной школы другого города. Фреску, которую начинал создавать один художник, мог закончить другой; в строительстве того или иного собора могли принять участие поочередно множество разных архитекторов. Так, церковь Санта Мария дель Фьоре во Флоренции строилась по одним архитектурным чертежам, а ее купол был воздвигнут благодаря стараниям и смелости Брунеллески.
Свою роль играли требования роскоши, каприз государя или богатого торговца: без этого трудно понять, как достижения искусства получали столь быстрое распространение в эпоху, когда средства сообщения были еще медленными и не столь доступными, как сегодня. В XV, XVI вв. итальянские мастера (те самые, кого Франциск I приглашал к своему двору) были учителями всей остальной Европы. В XVIII в. их заменили французские мастера, носители классического искусства, которых можно было увидеть даже в далекой России… Сколько появилось тогда в Европе Версалей, сколько было создано французских парков!
Европа всегда знавала приливы художественной моды, вариации которой медленно достигали расцвета и также медленно уступали место другим. Достижения искусства известны всем: романское искусство, готическое искусство, искусство барокко, классическое искусство…
Поражает хронологическая глубина каждой художественной эпохи. Так, готическое искусство господствовало на протяжении почти трех веков, хотя в южной части континента оно не распространилось южнее Бургоса и Милана, поскольку настоящее Средиземноморье не относилось к нему благосклонно. Напротив, еще в начале XVI в. Венеция оставалась городом готической архитектуры, хотя и на свой оригинальный манер. К 1550 г. Париж также оставался готическим. Архитектура Возрождения встречалась довольно редко: строящийся Лувр, ныне исчезнувший Мадридский дворец, Фонтенбло, где работал Приматис и куда приехал умирать Леонардо да Винчи. С начала XVI вв. все большую популярность приобрел стиль барокко, возникший одновременно в Риме и Испании и являвшийся продуктом Контрреформации (об этом говорит его прежнее название — искусство иезуитов). Отметим, что этот стиль «захватил» и протестантскую Европу. Он также получил большую популярность на востоке континента: в Вене, в Праге и Польше.
В XVIII в. быстрое развитие получила национальная французская архитектура. Чтобы понять урбанизацию, которая в значительной мере изменила облик наших городов (Бордо, Тур), нужно посмотреть на архитектурный облик Ленинграда (Санкт-Петербурга), построенного на пустом месте, где отсутствовали какие-либо постройки, могущие стеснить свободу архитекторов. Он остается, безусловно, самым красивым городом XVIII в., в высшей степени выражающим наше понимание перспективы и городского ансамбля.
Поразмышляем теперь немного о живописи и музыке, которые также являются частью общеевропейского культурного наследия.
Сложно в нескольких словах рассказать об истории музыкальных инструментов и технических достижений в музыке, которыми в Европе были отмечены последовательно сменявшиеся эпохи. Вначале это были музыкальные инструменты, пришедшие к нам со времен античности — от флейты до арфы, затем к ним добавились орган, клавесин, скрипка, которая популярностью своей обязана итальянским виртуозам (хотя смычок в его нынешнем виде появился только в XVIII в. благодаря французу), фортепьяно и т. д.
Чередование музыкальных форм связано, конечно же, с развитием музыкальных инструментов. В Средние века пение с аккомпанементом или без него было господствующей формой музыки. Полифония, возникшая в IX в., использовала орган для сопровождения литургического пения в его низких октавах. В XIV–XV вв. возникло Новое искусство флорентийцев — многоголосное пение, в котором музыкальные инструменты участвовали наравне с голосами. Это «новое искусство» достигло совершенства в музыке а капелла Палестрины (1525–1594).
Но постепенно вокальная музыка уступала место инструментальной, что стало особенно заметным после появления смычковых инструментов. Речь шла о зарождении концертной музыки, камерной музыки, написанной для небольшого числа инструментов, например квартета. Вначале под камерной музыкой подразумевали светскую, придворную музыку, которую противопоставляли музыке церковной. Такие музыканты, как Энрико Радеска или Карло Фарина, были «камерными» (придворными) музыкантами. Камерная музыка — это был прежде всего диалог, искусство особого рода разговора. Колыбелью этой музыки стала Италия с ее кончерти Гроссии: сначала группы инструментов говорят между собой, затем один инструмент дает ответ всему оркестру (Корелли, 1653–1713, был первым музыкантом, исполнявшим сольные партии, но подлинным мэтром всегда считался Вивальди, 1678–1741). Германия отдавала предпочтение сонате (два инструмента, а иногда один). Во Франции была популярна сюита, в которой гибко сочетались различные танцевальные движения.
Появление симфонии означало возникновение крупной оркестровой музыкальной формы, крупной не только из-за числа исполнявших ее музыкальных инструментов и используемых музыкальных средств, но и из-за числа слушателей. В XVIII в. Стамиц начал представлять форму сонаты как симфонию. В следующем веке, в эпоху романтизма, музыка эволюционировала в направлении увеличения оркестра, усиления роли солиста, совершенствования виртуозности исполнения (Паганини, Лист).
Особо следует выделить итальянскую оперу, родившуюся во Флоренции в конце XVI в. Она получила распространение не только в Италии, но и в Германии и во всей Европе (Моцарт, Гендель, Глюк создавали вначале итальянские оперы); позднее появилась так называемая немецкая опера.
Что касается живописи, то ее эволюция — хотя в этом случае более уместно говорить о революции — захватила всю Европу: даже когда течения в живописи противоречат друг другу, то эти противоречия остаются едиными для всей Европы. В истории европейской живописи было, по всей видимости, две крупнейшие революции: итальянская революция эпохи Возрождения, когда живописное пространство стало пространством геометрическим, что произошло задолго до открытий Галилея и Декарта, которые «геометризировали» мир: вторая революция произошла во Франции в конце XIX в. и затронула саму субстанцию живописи. Она привела к возникновению кубизма и абстрактной живописи. Когда мы говорим о Франции и Италии, то делаем это только, чтобы сказать о «колыбели»: но если говорить о наиболее крупных именах в живописи и о новаторах, то в обоих случаях мы увидим общеевропейский характер данных революций. Сегодня правильнее говорить о западной живописи, поскольку она вышла за пределы Европы.
По правде говоря, любой крупный европейский город, если посмотреть на его архитектурный облик или на его музейные собрания, предлагает нашему взору схожую стратификацию, одинаковые художественные пласты. И даже если один город по преимуществу барочный, другой ближе по своей архитектуре к эпохе Ренессанса, а третий являет собой пример архитектуры классицизма, если Венеция гордится своей характерной готикой, а Падуя — романской архитектурой, то все равно, любой европейский житель повсюду находит архитектурные формы, которые он знает, понимает, считает своими.
• Различные философские течения также несут в себе унитарное начало. Европа имела единую или почти единую философию в каждый момент своего развития.
Можно последовать примеру Жан-Поля Сартра, который любил говорить о господствующей философии, определяемой социальной конъюнктурой (Западу — в каждый момент его исторического развития — была присуща определенная экономическая и господствующая социальная архитектура). Была или нет философия Декарта философией усиливающейся буржуазии, медленно формирующегося капиталистического мира, это ничего не меняет в том, что его учение наполняло собой классическую Европу. Была или нет философия марксизма (а как сказать «нет»?) философией находящегося в развитии рабочего класса, философией социалистического или индустриального общества, это ничего не меняет в том, что она заняла господствующее положение сначала в Европе, а потом во всем мире, где одни силы выступают в ее поддержку, а другие определяют себя в качестве ее противников.
Такое единство философских учений предполагает бесконечное число связей между странами.
В качестве примера возьмем два важных периода развития немецкой философии: первый период начинается с Критики чистого разума Канта (1781) и заканчивается смертью Гегеля в 1831 г.; второй период связан с именами Гуссерля (1859–1938) и Хайдеггера (1889–1976). Их значение трудно понять, если не учитывать многочисленные переводы их работ на французский, английский, итальянский, испанский, русский языки. Эти переводы показывают распространение в Европе двух основных направлений немецкой философской мысли.
Если взять другой пример — экзистенциализм, то именно французская интерпретация этого философского направления, связанная с именами Сартра и Мерло-Понти, способствовала его популярности в мире, в частности в странах Латинской Америки.
• Что касается объективной науки, то здесь вообще не возникает никаких вопросов: с самого начала в Европе она была единой.
Трудно сказать о любой европейской нации, что именно ей принадлежит заслуга того или иного научного открытия: каждое научное открытие подготавливалось одновременно повсюду, происходило поэтапно, вызывая интерес всех ученых Европы.
Можно воспользоваться любым примером для иллюстрации этого положения. Возьмем научную революцию, произведенную Кеплером, о которой прекрасно написал Александр Койре в своей книге, вышедшей в 1962 г. Кеплер (1571–1630) тесно связан со своими единомышленниками, со своими предшественниками (прежде всего с Коперником), со своими современниками (с Галилеем) и учениками. Если мы начнем искать на карте места их рождения, города, где протекала их деятельность, то увидим, что охваченной окажется почти вся Европа.
Медицина, биология, химия не являются исключениями из правила. Ни об одной науке нельзя сказать, пусть даже в ограниченном отрезке времени, что эта наука является немецкой, английской, французской, итальянской, польской… Любая наука всегда европейская.
• Что касается специфических наук о человеке, то их развитие, философии например, начиналось чаще всего в одной стране, а затем быстро распространялось по всей Европе.
Социология имеет по преимуществу французское происхождение, политическая экономия за пятьдесят последних лет развивалась прежде всего усилиями английских и англо-саксонских ученых, география была делом немцев и французов (Ратцель и Видаль де ля Блаш). В XIX в. историческая наука развивалась особенно бурно в Германии, где господствовал авторитет Леопольда фон Ранке (1795–1886): европейская историография многим обязана его эрудиции и тщательному восстановлению исторических событий. Сегодня ситуация сложнее, но европейская историография, ставшая к нашему времени мировой историографией, развивается как единое целое. В ней господствует французская школа, созданная усилиями Анри Берра, Анри Пиренна, Люсьена Февра, Марка Блока, Анри Оссе, Жоржа Лефевра, опирающаяся на труды таких экономистов, как Франсуа Симианд, и таких социологов, как Морис Альбваш. Претендуя на то, чтобы стать синтезом всех наук о человеке, она обновила многие методы исторического анализа.
• Единство литературы выражено наименее ярко. В большей степени, чем европейская литература, проявляют себя национальные литературы, между которыми имеются тесные связи, но одновременно и заметные противоречия.
Характерное для литературы разнообразие (скажем, что это к счастью) объясняется тем, что литература (эссе, роман, театральные пьесы) опирается прежде всего на то, что в наибольшей мере отличает национальные цивилизации друг от друга: на язык, повседневную жизнь, реакцию на боль, удовольствие, любовь, смерть, войну; манеру расслабляться, есть, пить, работать, верить… Именно посредством литературы нации превращаются в персонажи, индивидуумов, которых можно анализировать, даже подвергать психоанализу.
Конечно, между национальными литературами есть сходство, очевидное и долговременное: литературы подвержены воздействию моды. В XIX в., например, по всей Европе прокатилась волна романтизма, которая вытеснила рационализм эпохи Просвещения; в свою очередь, романтизм уступил место социальному реализму… В разных литературных произведениях можно проследить «влияние» различных литературных школ, а также отдельных писателей. Но вместе с тем очевидно, что в каждом литературном произведении отражаются своя социальная и интеллектуальная среда, личный опыт автора. Поэтому мы не вправе говорить о единой национальной литературе. Но если мы не можем говорить о единстве национальной литературы, то как же мы можем утверждать, что существует единая европейская литература?
К тому же, на пути возможного единства литературы встает такое труднопреодолимое препятствие, как язык. Никакой перевод не способен полностью передать своеобразие оригинального литературного произведения. Каждый из великих европейских языков заимствует у других часть их сокровищ. Хотя в определенные периоды один из языков выходил на авансцену и играл роль языка межнационального общения: некогда таким языком была латынь, в XVIII в. — французский. Господство Вольтера на пространстве от Санкт-Петербурга до Парижа было господством французского языка, чем только и можно объяснить феномен Вольтера. Сегодня преобладание одного языка возможно в науке (впрочем, наука и так уже создала свой искусственный язык, базирующийся на международных научных терминах), но не в литературе. Тем более что литературный язык, в наше время становится общедоступным, массовым. Относительно «интернациональности» французского языка в XVIII в. следует отметить, что это был язык «узкого круга», элиты.
• Нужно ли сохранять культурное единство и своеобразие Европы?
Достаточно ли имеющегося европейского культурного единства, при всех его достоинствах и недостатках, для создания единой, лишенной национальных границ Европы? Безусловно, нет. Вот почему сторонники политического объединения Европы уделяют так много внимания реформе образования, полагая, что она способна оказать благотворное влияние на процесс объединения. В случае принятия решения о равноценности национальных дипломов европейские студенты получили бы возможность учиться в различных университетах; можно было бы создавать общеевропейские университеты (в принципе это решение уже принято), общеевропейские научные центры.
Пойти по этому пути — значит уделить больше внимания современному гуманизму, широко открытому живым языкам, какими являются языки Европы.
Надежные составляющие: экономика
Европа уже давно опутана сетями единой экономики; в каждую конкретную историческую эпоху ее материальная жизнь вращается вокруг основных, привилегированных центров.
В последние века Средневековья все направлялось в Венецию, все товары проходили через нее. В последующую эпоху таким центром стал на некоторое время Лиссабон, потом Севилья или точнее — ось Севилья — Антверпен, что продолжалось до последней четверти XVI в. В начале следующего столетия главенство в европейской торговле захватил Амстердам (вплоть до начала XVIII в.), потом оно перешло к Лондону, который сохранял этот статус до 1914 и даже до 1939 г. В европейском хозяйстве всегда был оркестр и дирижер.
Каждый раз эффективность этих экономических центров притяжения определялась не только прохождением через них европейских товаров, но и товаров из других частей света. Накануне войны 1914 г. Лондон был для Европы не только финансовым, страховым (прежде всего страхование морских перевозок) рынком, но и рынком американского зерна, египетского хлопка, малазийского каучука, олова из Бангкока и Биллитона, южноафриканского золота, австралийской шерсти, американской или ближневосточной нефти…
• В Европе очень рано сформировались общее материальное пространство, монетарная экономика, развивавшиеся при активном использовании морских и речных путей, а также сухопутных дорог, пригодных для гужевого транспорта.
Уже на ранних этапах европейской истории использование вьючных животных позволяло преодолевать Альпийские горные преграды (перевалы Бреннер, Сен-Готард, Симплон, Мон-Сени). В обиходном языке можно было встретить такие странные названия, как «большие повозки», означавшие караваны мулов, пересекавшие горную гряду, что позволяло в свое время товарам из Италии проникнуть на Север и Северо-Запад Европы, куда отправлялись богатые ткани и продукты роскоши с Востока. В XVI в. в Лионе оживленная торговля и ярмарки обеспечивались товарами, доставляемыми сюда по рекам, гужевым транспортом или «большими повозками» со стороны Альп…
Железные дороги, появившиеся в середине XIX в., позволили убрать препятствия на пути торговли внутри континентальной Европы. Ее материальная цивилизация основывается отныне на быстром товарообмене, посредниками в котором выступали крупные промышленные и торговые города.
Остановимся на двух примерах, иллюстрирующих эту долгую историю. Первым таким примером могут быть караваны венецианских торговых галер. В XV в. они курсировали главным образом по Средиземному морю, но некоторые доходили до Брюгге и Лондона; в то же время широко использовались наземные дороги, доходившие до Венеции, где немецкие торговцы имели, в частности, большой общий склад.
Другим примером, характерным для XVI в., может служить денежный и вексельный оборот, отправной точкой которого была Севилья. Одни и те же суммы денег перемещались с места на место, обеспечивая оборот товаров и расчетов.
В этих условиях становится понятно, почему различные регионы Европы были подвержены одним и тем же циклам. Так, в XVI в. в Испании наблюдался значительный рост цен, что было вызвано притоком в страну большого количества драгоценных металлов, используемых для чеканки монет. Этот рост цен затронул всю Западную Европу и докатился даже до Москвы, хозяйство которой еще оставалось примитивным.
• Это не означало, что вся экономика Европы развивалась одними и теми же темпами, находилась на одном уровне. Линия раздела проходила от Любека и Гамбурга до Праги и Вены, достигая затем Адриатического побережья, и отличала передовую экономику западной части континента от отсталой в хозяйственном отношении Восточной Европы, свидетельством чего было положение крестьянских масс. Это различие не исчезло и в наши дни.
Кроме того в более развитой части Европы имелись экономически передовые регионы, своеобразные «полюса роста» и менее развитые, зачастую просто отсталые зоны, которые можно назвать слаборазвитыми в хозяйственном отношении. Еще и сегодня почти в каждой европейской стране можно выделить отсталые районы, что усугубляется притягательностью развитых экономических центров для вновь возникающих производств.
В реальной жизни не бывает единой экономики без различий в уровне и темпах развития, без того, чтобы одни регионы, развиваясь быстрее, не тянули за собой остальные. Развитие и слаборазвитость взаимосвязаны, зависят друг от друга. Об этом говорит, в частности, история банков во Франции: начиная со второй половины XIX в. их общее развитие сдерживалось преимущественным ростом отдельных банков, например Креди Лионне, созданного в 1863 г., а также «замороженными» или наполовину «замороженными» сбережениями и капиталами отдельных регионов страны, прежде всего сельскохозяйственных. Именно эти регионы в наибольшей мере испытали на себе шок пробуждающейся экономической жизни.
• Первые шаги Общего рынка: можно ли организовать в единое целое существующие издавна в Европе экономические связи, несмотря на различия региональных и национальных экономик?
Эту проблему пытаются решить со времени окончания Второй мировой войны, и Общий рынок наиболее эффективен в этом смысле, хотя это не первая и не единственная попытка такого рода.
Толчком послужило бедственное положение Европы после 1945 г.; экономический крах Европы был опасен для сохранения равновесия в мире. Отсюда первые конструктивные меры: создание в Лондоне Комитета Объединенной Европы (май 1947 г.), план Маршалла (3 июля 1947 г.), осуществленный по многим, в том числе политическим, военным, экономическим, культурным и социальным причинам. Европа, а точнее ее часть, сделала попытку организоваться в единое целое.
В данный момент мы ограничимся рассмотрением только экономических проблем. С этой точки зрения, неудача создания Европы Семи государств («потерпевших кораблекрушение», по выражению одного журналиста) открыла дорогу «Европейской шестерке», как часто называют Общий рынок, и созданию разного рода общих для этих шести стран европейских организмов, предусмотренных Римским договором от 25 мая 1957 г.: ЕЭС и Евратома в частности. На сегодняшний день это частичное решение проблемы, но если стремление к созданию единой Европы сохранит свою силу, то тогда можно ожидать углубления и расширения союза, учитывая намерение присоединиться к нему со стороны Турции, Греции, Дании, Ирландии, Швейцарии, Австрии, Англии.
Заявки этих стран на присоединение к «Европейской шестерке» находятся пока в стадии рассмотрения (мы отмечаем состояние дел на февраль 1962 г.). Итак, Общий рынок имеет тенденцию к расширению, охватывая все классическое пространство Европы (пока что ему запрещается дойти «до Урала»). Вопрос о присоединении Англии является наиболее важным.
Именно Общий рынок представляется наилучшим объектом для изучения перспектив создания Европейского экономического союза.
• Образование ЕЭС, иными словами Общего рынка, явилось результатом трудных переговоров при подписании Римского договора (25 мая 1957 г.), статьи которого начали претворяться в жизнь с 1 января 1958 г.
Это совсем еще недавнее событие, и поэтому оценивать его последствия нужно осторожно.
Безусловно, наблюдаемый последние четыре года экономический рост «шестерки» вызван одновременно благоприятной мировой конъюнктурой и следствиями первых шагов в сторону объединения. Наметившаяся открытость национальных экономик стран Общего рынка послужила импульсом для роста товарообмена между заинтересованными странами.
Тем не менее все будет решено в будущем. Программа последовательных действий, предусмотренная Римским договором, предполагает несколько этапов. Следовательно, вопрос можно поставить следующим образом: являются ли первые уже сделанные шаги в сторону объединения хорошим предзнаменованием для будущего, которое на бумаге предполагает полную экономическую интеграцию?
В противоположность пессимистическим прогнозам, промышленность стран «шестерки» (включая и промышленность Франции, которая изначально уступала промышленности ФРГ) адаптировалась к требованиям Общего рынка. Это подразумевало изменение структур промышленности, большую концентрацию производства, что демонстрируют во Франции такие группы, как «Рено», «Пешине», «Сен-Гобен»… Нужно также переоборудование, в частности в угольной отрасли, где некоторые нерентабельные шахты подлежат закрытию. Эта перестройка необходима, хотя иногда и болезненна.
Разумеется, если бы дело было только в промышленности, то согласия и компромисса было бы легко достичь. При нынешнем состоянии техники, промышленность демонстрирует очевидную гибкость для реализации планов по ее реструктуризации. Не ожидается больших сложностей и в области кредитной политики, связанной с надежностью национальных валют и их взаимной поддержкой друг друга. Европейские валюты переживают относительно долгий период стабильности и надежности. Это привело к тому, что доллар перестал быть единственной валютой, золотым стандартом, для национальных валютных запасов.
Таков, если хотите, положительный эффект создания Общего рынка. Но и здесь не все предстает в розовом свете — это касается не только политики (об этом мы скажем чуть ниже), но и экономики.
Проблемы экономического порядка: а) границы Общего рынка внутри Европы; б) его границы за пределами Европы; в) внутренние проблемы Общего рынка, обусловленные выработкой единой сельскохозяйственной политики.
Европейская шестерка является, очевидно, неполной. Имеются «пустоты» на Западе. На Востоке опущен «железный занавес», за которым получил развитие другой «Общий рынок» — Совет Экономической Взаимопомощи (СЭВ). Большой проблемой явится вероятное вступление в Общий рынок Англии: вопрос об этом поставлен в 1961 г., но по-прежнему существуют трудности, мешающие присоединению этой страны. Дело это непростое: чтобы присоединиться к континентальной Европе, Англии потребуется ослабить узы, связывающие ее с Британским Содружеством, а также отказаться от свойственного ей льготного экономического режима, предоставляемого странам бывшей Британской империи. В экономическом плане это ставит проблемы, поскольку требуется согласие стран Содружества. В психологическом плане возникает вопрос о необходимости перевернуть последнюю страницу в ее славной имперской истории.
Не меньшее значение имеет проблема взаимоотношений Общего рынка и остального мира, в частности отношений с Африкой к югу от Сахары (Франция пока берет на себя отношения со странами Северной Африки, исключая Египет и Ливию), а также проблема завтрашних отношений с Британским Содружеством. Также важна проблема отношений с рынком США, возникшая в 1962 году: «колоссальный» заокеанский рынок грозит поглотить небольшой Общий рынок. Можно сказать так: Европа — это первый этап; Атлантика — второй; остальной мир — третий. Но говорить так означает сделать уступку чрезмерному оптимизму. Все эти проблемы являются также проблемами политическими, что вовсе не упрощает решение задачи.
Чрезвычайно запутанные вопросы внутренней сельскохозяйственной политики — вот важнейшая экономическая проблема, определяющая будущее Общего рынка.
Неизбежные перемены угрожает крестьянскому миру Европы, пустившему глубокие корни в ее цивилизацию, но имеющему сегодня недостаточную производительность (об этом, во всяком случае, говорят цифры).
В странах Европейской шестерки, при совокупном населении в 160 млн человек, насчитывается 25 млн крестьян (включая их семьи). М. Маншолт, бывший министр сельского хозяйства Нидерландов и нынешний вице-председатель ЕЭС, заявил недавно, что в ближайшие годы необходимо переориентировать 8 млн крестьян на работу вне аграрного сектора.
Модернизация сельского хозяйства будет означать увеличение его совокупной отдачи, уменьшение числа занятых в аграрном секторе за счет механизации сельскохозяйственного производства, а также ограничение доходов, которые в целом не будут здесь расти теми же темпами, какими растет вся европейская экономика.
В находящейся на подъеме экономике развиваются прежде всего промышленное производство и сектор обслуживания. В развитых странах увеличение доходов более не означает пропорционального роста спроса на продовольственные товары. Если растут мои доходы, то я покупаю автомобиль, электронику, книги, одежду, я отправляюсь в путешествие, иду в театр, но я не увеличиваю мое потребление хлеба, мяса, вина или алкоголя.
В целом, чтобы добиться такого же роста доходов в аграрном секторе, что и в других отраслях хозяйства, каждый третий крестьянин должен до 1975 г. сменить род деятельности; в свою очередь, сельское хозяйство должно увеличить производство, чтобы компенсировать отток сельхозпроизводителей. Предусмотрено, что в сельском хозяйстве должно ежегодно высвобождаться 4 % производителей, тогда как сегодня этот число составляет 2 % в Великобритании и 1,5 % во Франции. Если эти темпы сохранятся, то Англии понадобится 22 года, чтобы достичь поставленных целей, а Франции — 27 лет. Но и здесь возможны неприятные неожиданности: в Италии, например, где крестьянство наиболее многочисленно (4,5 млн человек) высвобождение рабочих рук происходит в основном за счет сельскохозяйственных рабочих, потерявших работу, тогда как сами структуры сельского хозяйства остаются неизменными, несмотря на статистические сдвиги.
В этих условиях цены на европейскую сельхозпродукцию оказываются неконкурентоспособными на мировых рынках, где излишки сельскохозяйственной продукции США и Канады продаются по низким ценам, даже более низким, чем на их собственных внутренних рынках, что становится возможным благодаря государственным субсидиям. Очевидно, что сохранение высоких цен на продукцию сельского хозяйства становится возможным в Европе только из-за искусственного завышения цен на импорт, что изолирует европейскую сельхозпродукцию от мирового рынка.
Другой очень важной проблемой Общего рынка является большая разница в производстве и ценах сельхозпродукции по странам.
Франция, для которой характерен излишек сельскохозяйственной продукции, может его продать (в первую очередь это касается зерновых) только по мировым ценам, что заставляет правительство закупать излишки у крестьян по ценам внутреннего рынка, а затем продавать их за пределами страны себе в убыток. Так, в 1961 г. Франция продавала свою пшеницу и ячмень коммунистическому Китаю, а замороженное мясо — России… В том же положении оказываются Италия (фрукты и овощи), Голландия (молочные продукты). Что касается ФРГ, то она импортирует многие виды сельхозпродукции, но делает свои закупки за пределами Общего рынка и к тому же не собирается отказываться от собственного экспорта.
Цены на сельскохозяйственную продукцию в разных странах и во многом зависят от политики протекционизма по отношению к национальному аграрному сектору, а также от его производительности. Например, самая низкая цена на зерновые характерна для Франции, а самая высокая для Германии; молоко дешевле всего в Голландии и пр. Так на каком же уровне можно выровнять цены?
И наконец, кто заплатит высокую цену за модернизацию сельского хозяйства? Решение, принятое в Брюсселе 14 января 1962 г., предполагает, что расходы понесет сообщество в целом. Но это решение не выгодно для Германии, которая является прежде всего индустриальной страной. Страны же, где сельское хозяйство занимает гораздо большее место — Франция, Италия, Голландия, отказываются переходить ко второму, промышленному, этапу своего реструктурирования до тех пор, пока не будет четко определен его первый этап — изменение сельскохозяйственной политики. Согласие было достигнуто с таким большим трудом (200 часов переговоров), что, казалось, даже судьба Общего рынка под угрозой. По этому поводу один журналист пошутил: «Европа легко проглотила сталь, уголь и атом, но поперхнулась овощами и фруктами».
Соглашение оговаривает сроки: первые меры должны быть приняты уже в июле 1962 г. Отныне правительства и профсоюзы знают, что время пошло и перемены неизбежны.
Предусмотренный оборот сельхозпродукции должен стать свободным при одновременной выплате компенсации, равной разнице в ценах. Такой принцип потребует формирования соответствующих институтов, налаживания контроля, соблюдения правил. Предусмотрен арбитраж. В то же время необходимо установить на общих границах «шестерки» единую систему таможенных платежей, расчитанную относительно средней величины национальных тарифов, иначе под угрозой окажется внутреннее равновесие рынка…
Так создается единое таможенное пространство, являющееся гарантом общей экономики. Остановится ли процесс объединения на этой стадии? Нет. Встает проблема политического единства.
Алеаторные (проблематичные) составляющие: политика
Если культура говорит «да» единству, если экономика говорит почти то же самое, то политика гораздо более сдержана. Она в чем-то права, в чем-то нет, где-то ошибается, используемые ею аргументы кажутся устаревшими (они пришли из XIX в.), а иногда вполне актуальны, имеют «прогнозируемый» характер.
Истина заключается в том, что вся Европа уже давно стала объектом политической игры, от участия в которой не может себе позволить устраниться ни одно государство. Но эта игра не направлена на политическое объединение Европы; напротив, она ее разъединяет на группы, состав которых меняется, но общий принцип остается: помешать гегемонии одной страны по отношению к другим.
Дело не в желании сохранить свободу другого, но соблюсти собственные эгоистические интересы. Однако, если одна страна заходит в этом слишком далеко, то другие страны немедленно объединяются против нее.
Таким был принцип долго существовавшего «европейского равновесия». Отказалась ли Европа 1962 г. от этой вековой игры?
• XIX в., в котором эта игра достигла наибольшего размаха, не выдумал сам ни «европейского равновесия», ни «европейского согласия», ни «баланса сил».
Система сдерживания возникла много веков тому назад. Это не результат умных расчетов послов или их хозяев, а скорее спонтанная, почти бессознательная реакция на события политических деятелей.
Правила игры всегда одни и то же. Если одно государство слишком усиливается или кажется слишком сильным (так произошло с Францией времен Франциска I в 1519–1522 гг.), то соседи перемещаются на другую чашу весов, чтобы уравновесить его силу, заставить его быть более осторожным и умеренным в его притязаниях. Поражение при Павии (1525), пленение короля Франции доказало, что в этом случае произошла ошибка: слишком сильным властителем оказался Карл V. Против него выступили соседи, взяв в союзники даже турок.
Возросшая мощь государств делала все более опасными подобные расчеты. Вскоре одна только Англия в силу своего островного положения могла себе позволить безнаказанно использовать «баланс сил»: будучи географически удалена от этих «качелей», она довольствовалась тем, что поддерживала «игру» своими деньгами и войсками, в основном деньгами. Долгое время она играла против Франции, выступая на стороне ее противников, но когда Германия (одержавшая победу над Францией в 1871 г. потому только, что Англия, а вместе с ней и вся тогдашняя разделенная Европа не захотели предотвратить конфликт) слишком усилилась после 1890 г. по причине экономического подъема и демографического роста, то тогда возникли сначала Антанта, а затем и Русско-французский союз. Оказавшаяся окруженной противниками, Германия ощущала себя слишком сильной для того, чтобы позволить держать себя в узде, но одновременно недостаточно сильной, чтобы убедить других в своем неоспоримом превосходстве. Результатом этого стала война.
Две Европы
Нынешний мир, по примеру Европы, также озабочен достижением «равновесия». На планете появилось два лагеря, «восточный» и «западный»; со своей стороны, нейтральные страны заняты поисками третьего пути, который только тогда оказывается правильным, когда он подкреплен силой. Эта старая система представляет собой не что иное, как стечение сложных взаимозависимых обстоятельств, которые грозят увлечь в пучину конфликтов весь мир подобно тому, как в этой пучине столько раз оказывалась Европа.
• Крах попыток достичь единства насильственным путем: единственным уроком всей этой однообразной истории конфликтов является то, что насилие всегда оказывалось недостаточным условием для навязывания единства всему европейскому дому.
Если не опускаться в глубь веков вплоть до Карла Великого, достаточно вспомнить Карла V (1500–1558), который представляется наиболее симпатичным из всех тех, кто, к своему несчастью, стремился к гегемонии. О чем он мечтал? Завоевать весь тогдашний христианский мир и защищать его против неверных мусульман и сторонников Реформации. Источником его «имперской идеи» были старые мечты, вдохновлявшие некогда испанские завоевания.
Казалось бы, в распоряжении императора было все: войска, великолепные полководцы, преданность сторонников; он пользовался поддержкой крупных банкирских домов; его дипломатия не имела себе равных, он обладал господством на море и распоряжался заморскими «сокровищами», поскольку в его царствование Испания могла использовать в торговых или политических целях золото и серебро, добываемые в Америке. Объясняется ли его неудача сопротивлением Франции, как об этом много говорили? И да, и нет. Да, потому что ни одно из его успешных начинаний не позволило ему покорить огромную Францию (огромную, учитывая скорость тогдашних коммуникаций), оказавшуюся в самом «центре» европейских государств. В 1529 г. он подписал с ней ничего не значащий мир. Позднее он потерпел поражение в столкновении с протестантской Германией (1546, 1552–1555) и мусульманской Турцией: турки угрожали Вене и нападали на испанское побережье, доходя до Гибралтара.
В конечном счете он не смог преодолеть противостоящее ему европейское единство: против него использовались все средства, даже такие скандальные, как союз с султаном.
В XVII в. Людовик ХIV смог добиться господства в Европе, но только на короткое время — на период нескольких тяжелых экономических лет. Европа в целом тогда ослабла, что сыграло на руку крестьянской Франции с ее недостаточно развитыми капиталистическими отношениями, но с сильным политическим режимом, существовавшим вплоть до смерти Кольбера, последовавшей в 1683 г. Как только экономика перешла в стадию оживления (что произошло после 1680 г.), обстановка резко изменилась: уже в 1672 г. наводнения в Голландии не позволили французам завладеть Амстердамом; в 1688 г. Вильгельм III Оранский стал в определенной мере хозяином Англии; в 1692 г. флот Турвилля был практически разгромлен в морском сражении. В ходе войны за испанское наследство Франция не смогла ни противостоять всем своим противникам, ни тем более овладеть Иберийским полуостровом, а значит — и всеми богатствами испанской Америки.
Является ли наполеоновская авантюра событием того же ряда? С одной стороны, столько военных побед, а с другой — непоправимое поражение в Трафальгарской битве (1805)! Французские завоевания как бы завязли в континентальной Европе, тогда как Англия смогла развернуть свои силы на водном пространстве. Достаточно было 100–150 кораблей, чтобы сделать невозможной переправу через Па-де-Кале (а ведь еще в 1805 г. это считалось простым делом) и помешать перейти через Мессинский пролив: Неаполь был в руках французов или Мюрата, а Сицилия оставалась под властью Бурбонов.
То же случилось и с гитлеровской Германией, против которой сформировалась мощная коалиция, объединившая большинство государств мира.
• Общий рынок и политическое единство: можно ли сегодня добиться политического объединения Европы, не прибегая к насилию, используя лишь стремление к нему государств-партнеров? Программа уже намечена, и она вызывает явный энтузиазм; вместе с тем налицо серьезные трудности на этом пути.
Мы уже упоминали некоторые из них: в первую очередь, имеется в виду объединение только Западной Европы (нужно было создавать единую Европу «из того, что от нее осталось»); к тому же, европейское единство ставит внеевропейские проблемы, поскольку в плане экономическом и политическом это объединение затрагивает равновесие в мире. Один банкир сказал 14 ноября 1958 г.: «В некоторых частях мира опасаются, что Европейский союз начнет осуществлять дискриминационную политику в отношении остального мира». Иными словами, она сможет делать выбор между товарами из Тропической Африки, расположенной к югу от Сахары, и товарами из Латинской Америки…
Но главные трудности — это трудности внутренние, институционные, которые сложно преодолеть, подписав договор или найдя компромисское решение.
Можно ли рассчитывать на то, что правительства «Европы государств» (по выражению генерала де Голля) пойдут на взаимные уступки, откажутся от своих суверенных прав?
Восьмого августа 1950 г. Андре Филип заявил на Совете Европы: «Вот уже год, как наше Собрание соглашается на все компромиссы, стремясь преодолеть разногласия. Каков результат? Ничего не было сделано. Общественное мнение перестанет нас поддерживать, если мы не докажем, что собрались здесь с целью сформировать действительно единую Европу». Семнадцатого августа тот же политический деятель угрожал, что «начнет делать Европу в другом месте».
С тех пор прошло 11 лет, и вот в Брюсселе Поль-Анри Спаак, министр иностранных дел Бельгии, заявляет 10 января 1962 г., накануне заключения соглашения по сельскому хозяйству (оно будет-таки заключено 14 января, о чем он еще не знает): «Все заставляет верить, что не может быть единой и эффективной Европы без наднациональной настройки. Европы, состоящей из отдельных частей, явно недостаточно… Чем больше я буду жить, тем настойчивее буду бороться с правилом единодушия и вето. Я уже был свидетелем того, что произошло в ООН несколько недель тому назад, когда СССР наложил свое вето. Схожий опыт я приобрел недавно в НАТО, когда единственного голоса оказалось достаточно, чтобы помешать принятию твердого и конструктивного решения по вопросу о Германии и Берлине. То, что я вижу сегодня во Дворце конгрессов, не может изменить моей убежденности. Я напрасно пытаюсь обнаружить конструктивный дух в развернувшихся дискуссиях. Каждый отстаивает интересы своих крестьян. Если бы не было этого проклятого правила единодушного принятия решений, то переговоры в Совете Европы шли бы гораздо быстрее… Нам предлагают тот же принцип разъединенной Европы и в области международной политики. Но ведь это приведет к хаосу. Например, пять стран могут прийти к единому мнению по вопросу об отношении к коммунистическому Китаю, а шестая страна сможет заблокировать все решения… Я спрашиваю себя, правильно ли мы поступаем, отказываясь от принципа наднациональности в этой области?»
Эти аргументы заслуживают внимания. Но там, где представлены различные точки зрения, правила принятия решений большинством не обязательно являются панацеей. Квалифицированное большинство может стать результатом торгов, группового компромисса, т. н. «закулисных переговоров», что не обязательно даст лучшие результаты, чем правило вето. Вопрос в том, насколько политические тенденции современных государств Европы могут совпадать друг с другом, хотя бы в том, что касается наиболее животрепещущих вопросов. Без понимания этого мы рискуем опять оказаться жертвами поиска печально знаменитого «европейского равновесия», который не исчезнет и в новом европейском доме.
Сторонники объединенной Европы не устают повторять, что единство может быть достигнуто только в результате свободных дискуссий.
Не нужно никакого перевеса, заявил один немецкий предприниматель (1958): мы не нуждаемся ни в наполеоновской Европе, ни в гитлеровской. «Единство, основанное на силе, грозит взрывом, как только ослабнет давление господствующей нации. Сегодня перед своими глазами мы уже имеем соответствующую модель такого единства: это государства, объединенные Варшавским договором вокруг российской державы, политически и экономически направляемые в единственных целях отстаивания российских интересов (sic)».
Эта цитата, взятая из множества других, хорошо объясняет проблему. Для одних, нужно объединить Европу или то, «что от нее осталось», против советской угрозы. Это американская политика создания «щита» против СССР. Когда обсуждался план Шумана 15 декабря 1951 г., председатель французского правительства Поль Рейно был категоричен: «Вспомним, что отказ от политики Пентагона, заключающейся в защите Европы на Пиренеях, принадлежит генералу Эйзенхауэру, который не переставал повторять, что европейские страны, с Францией во главе, хотели объединенной Европы. Делайте сами выводы об отказе от этого плана».
Эти политические и даже военные расчеты могут противостоять иным соображениям, более разумным и реалистичным. Вспомним, как сенатор Андре Арменго, член Европейской парламентской ассамблеи, обрисовал проблему в своей замечательной лекции, произнесенной им в феврале 1960 г. По его мнению, Европа в своем развитии ограничена, с одной стороны, подъемом социалистической экономики, родившейся в октябре 1917 г. в «Петрограде» (о которой «все классические экономисты говорили, что у нее нет будущего»), и всемирным национальным движением народов, находившихся в колониальной зависимости от Европы — с другой. В этих условиях Европа должна организоваться на принципиально новых основах: не под воздействием погони за капиталистическими прибылями, что создает уклад, при котором преимущества «есть удел меньшинства», а в зависимости от оптимального использования рабочей силы. Иными словами, это совершенно иной принцип объединения.
Будут ли услышаны эти мудрые мысли, которые ставят проблему не по отношению к прибыли, а по отношению к тому благу, которое может извлечь для себя человек? В этом смысле соперничество между Востоком и Западом может заключаться в том, чтобы найти наилучшее решение тех общечеловеческих проблем, которые стоят перед обществом XX в.
Речь идет не только о том, чтобы узнать, удастся ли реализовать подлинное европейское единство, но также и о том, будет ли оно принято двумя блоками, господствующими в современном мире. Оба блока могут выражать озабоченность либо экономическими претензиями будущего союза, либо его вероятной политической ориентацией. Будет ли эта ориентация способствовать спокойствию в Европе, а также тому, что Германия смирится с изменениями своих границ; или она будет способствовать возрождению агрессивной Европы? Согласится ли политическая Европа принять участие в решении проблем слаборазвитости в мире (от этого зависит жизнь всех людей, поскольку судьбы мира отныне неразрывно связаны) или она откажется делать ставку на будущее, оставаясь в рамках своекорыстных национальных расчетов, в рамках «нации Европа», по-прежнему отдавая дань устаревшим амбициям? Короче, станет ли Европа фактором умиротворения или останется прежней, т. е. фактором напряженности в мире, какой мы ее слишком хорошо знали?
• Это равнозначно постановке основополагающего вопроса: на что окажется способной в будущем европейская цивилизация?
Нужно ли напоминать, что нынешние строители Европы об этом очень мало задумываются? Все их дискуссии о таможенном урегулировании, о ценообразовании и производстве, все их взаимные уступки показывают, что дух практического расчета остается господствующим. Создается впечатление, что предпринимаемые шаги не выходят за рамки сугубо технических и технократических решений, за рамки обсуждений специалистами вопросов экономики и планирования. Никто не отрицает, что эти вопросы крайне важны.
Но предоставлять людям эти умные расчеты в качестве единственной пищи для размышлений значит плохо их знать, не учитывать того энтузиазма и даже безумия (впрочем, не лишенного мудрости), которые некогда двигали Европой. Может ли основываться общеевропейское коллективное сознание только на сухих цифрах? Или же действительность грозит вырваться из тисков подобных расчетов, пойти гораздо дальше, оказаться непредсказуемой?
Беспокоит также то обстоятельство, что вопросы развития европейской культуры оказываются на последнем месте в разрабатываемых программах. Никто не занимается ни проблемами мистики, идеологии, религиозных верований, Революции, социализма, ошибочно полагая что эти последние уже отжили свой век. Но Европа не состоится, если не будет опираться на силы, которые ее сформировали, которые еще бурлят в ее недрах. Иначе говоря, она не состоится, если будут продолжать пренебрегать всеми видами гуманизма.
У Европы нет выбора: или она будет опираться на них, или однажды они потрясут ее основы и увлекут за собой. Европа не государств, а народов — это прекрасная программа действий, но ее еще предстоит разработать.
Постскриптум1966 г.Европа шести не стала зрелой так быстро, как того желали ее сторонники или энтузиасты, присутствовавшие при ее рождении. Англия не захотела платить цену своего вхождения в союз, и прерванные генералом де Голлем в январе 1963 г., переговоры стали свидетельством неудачи в процессе объединения, которая, даже будучи временной, продолжает сказываться.
Европа шести в ближайшем будущем станет «третьей мировой силой» только при том условии, что к ней присоединится максимально возможное число стран. Турция стала ассоциированным членом в 1963 г. Вопрос о присоединении Испании, Австрии, может быть, Дании, а также, возможно, представляющей Африку Нигерии остается нерешенным.
Периодически возникают экономические проблемы, но они постепенно решаются. Медленно рождается сельскохозяйственная Европа (соглашения от 14 января 1962 г., 23 декабря 1963 г. были достигнуты не без труда; соглашение относительно общих цен на зерновые от 15 декабря 1964 г также оказалось непростым). Остается решить вопросы, связанные с ценами на говядину и молочную продукцию. Но проблема Европы лежит не только в экономической плоскости. Экономика подготовила союз, стимулировала необратимые процессы. Нынешние безотлагательные проблемы связаны с политикой: слияние национальных институтов, создание наднациональных органов, в частности европейского правительства и парламента.
Остается также зафиксировать устав общего сельскохозяйственного фонда. Именно из-за этого вопроса и из-за проблемы полномочий «Комиссии» возник кризис, который в период с июня 1965 по январь 1966 г. определял деятельность «европейской шестерки». Тридцатого января 1966 г. было заключено соответствующее соглашение. Но Франция возражает против того, чтобы вопросы, затрагивающие национальный суверенитет, решались мажоритарным голосованием. Очевидно, что необходимо строить Европу вне узкопонимаемого национализма, но Франция, увы, не подает в этом примера.
Европа в 1981 г.Заметки Полы Бродель[18]
В 1978 г. находящийся в Милане университет Боккони предложил Дому наук о человеке, которым в ту пору руководил Фернан Бродель, сотрудничество в целях «конструктивного и четкого анализа проблем, которые ставит объединение Европы». Через три года, в 1981 г., в Милане Фернан Бродель напомнил в своем кратком выступлении, что он принял данное предложение с энтузиазмом, будучи убежден, что инициатива достойна внимания, что такой анализ должен быть предпринят в кратчайшие сроки. При этом он руководствовался двумя причинами.
«Европа, в особенности та Европа, которую все еще называют «малой», хотя она и увеличилась с шести до девяти государств-членов (а вместе с этим возросло и число ее проблем), по-прежнему не является в моих глазах ни абсолютно очевидной, ни тем более объектом слепой веры. В лучшем случае это реальность, обретающая плоть на наших глазах, но реальность хрупкая, неочевидная, быть может, временная и, безусловно, двойственная: это одновременно и свобода, и принуждение, что еще предстоит изучить. Мы учимся жить в этой реальности, причем эта наука дорого нам обходится. Мы уже знаем все ее слабости, все национальные «эгоизмы», которые объединенная Европа не научилась ни маскировать, ни подавлять. Но мы также знаем, что эта реальность для нас значит и чем неуспех объединения нам угрожает. Может быть, как отмечал Люсьен Февр, процесс начался слишком поздно. Но признаем за этой реальностью по крайней мере одну заслугу: наши проблемы приобрели иной масштаб, стали другими, выражаются в иных терминах. Теперь мы должны приступить к их фронтальному анализу, привлекать к изучению проблем лучших специалистов из числа ученых и практиков их крупнейших европейских стран.
Эту первую причину я хотел бы дополнить другой, которая лично мне ближе. Я всегда думал и говорил, что необходимое единство наук о человеке должно выстраиваться вокруг истории, которая только тогда сможет занять центральное место, когда сумеет стать тем, чем она и должна была бы всегда быть: наукой современности. Будучи историком, занимающимся проблемами раннего капитализма в период между XIII–XVIII вв.,т. е. капитализма, которым многим из вас представляется не вышедшим из детской стадии развития, я не могу помешать себе удивляться, насколько тогдашние проблемы сохраняют свою жизненность и сегодня. Как если бы между экономикой и государством происходили гонки на скорость, в которых экономика всегда побеждала, причем сегодня это видно даже лучше, чем прежде. Безусловно, эта победа никогда не была ни легкой, ни обеспеченной соблюдением всех предписанных правил, но экономика может себе позволить пренебрегать правилами, которые ей навязывают, а точнее, может себе позволить сама изменять эти правила. В этом меня убедили уроки ярмарок Пьяченцы в XVI в. и Амстердамской биржи в XVII в. Поэтому то, что я вижу сейчас, меня не поражает, но вызывает у меня огромный интерес. Я желаю данной встрече успехов, которые она заслуживает. Я приветствую ее организаторов и участников. Я приветствую ректора Гаспарини, университет Боккони, всю Италию и Европу, нашу дорогую Европу, которая сейчас формируется».
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. АМЕРИКА