Грань — страница 23 из 61

– Мы с Юркой седни мирились, с Чащиным. Вчера участковый приезжал, дело на него хочет завести, что с ножом на меня, ну, Юрка ко мне с мировой… Две краснухи шарахнули. А мне чо, жалко? Никаких претензий не имею. Он к тебе еще собирался. Разговеешься седни. Не ждал, а вот попало!

– Папа, пойдем домой, мама просила.

– Да пошли вы вместе с мамой… – отмахнулся Гриня и выматерился.

Девочка не уходила. Опустив голову с торчащими косичками, она боязливо взяла отца за рукав.

– Ну пойдем, пойдем…

Степан, не дожидаясь, что еще скажет или выкинет Гриня – от него всего можно было ожидать! – заторопился домой. Не было сил смотреть на девочку со взрослыми, усталыми глазами, на ее боязливую руку, которой она несмело тянула отца домой.

Вечером притащилась Чащиха. Заревела с порога, запричитала, стала упрашивать, чтобы Степан не держал зла на Юрку и не рассказывал бы участковому о драке.

– Посадят ведь, в третий раз посадят, совсем парень пропадет, он хоть какой-никакой, а сын мне. Разве у матери душа не болит? Еще как болит, на клочки рушится!

Чащиха поджимала под табуретку ноги в грязных резиновых сапогах, одергивала полы старой кофтенки со следами споротых карманов и беспрестанно моргала красными, слезящимися глазами. Ногти на пальцах были у нее в черных ободках, сами пальцы потрескались, и трещины тоже были черными – Чащиха держала большущий огород, соток на двадцать, и с огорода кормила себя и Юрку, который нигде не работал.

– Так-то он парень добрый, лишнего слова не скажет, а вот водочка губит… губит, окаянная. До шестого класса я с ним горя не знала. А потом выпрягся, и все, ни в какие оглобли не заведешь. Табачить взялся, выпивать, я шумлю, шумлю, а он опять за свое. Наладится на речку с мужиками, наловят рыбы, продадут, ну, ему, дураку, лестно, что с большими, как ровня. Им главней угодить, чем матери. И в магазин, когда по первой посадили, не сам додумался, научили… Был бы отец живой, дак приструнил бы, а его самого водочка выпила, раньше времени в могилу запихала…

Чащиха всхлипнула, вытерла пальцами слезящиеся глаза, и под глазами у нее остались темные полосы – наверняка прямо с огорода сюда прибежала, даже руки не успела сполоснуть.

– Он сам к тебе, Степа, собирался, да не пошел, намирились с Гриней, спит теперь, насилу до дому дотащила. Ты уж, Степа, ради меня… Пользы тебе не будет, а парня посадят, в третий раз посадят…

Степан отворачивался к окну и старался не глядеть в сторону Чащихи, чтобы не видеть ее рук и темных полос на лице. Хотел, чтобы она быстрей ушла, но перебивать было неудобно, и он слушал.

– А так парень хороший, ты уж, Степа, ради меня, хоть меня пожалей…

Она замолчала, и Степан торопливо пообещал, что зла на Юрку не держит и лишнего про него не скажет. С облегчением закрыл за Чащихой дверь.

3

В маленьком домике Александра по-прежнему пахло воском, лежала на столе толстая раскрытая книга, а приглаженный хозяин, вытянувшись на цыпочках, менял свечи перед иконами. Осторожно соскабливал старый, расплавленный воск и бережно складывал его на бумажку. Движения были плавными, несуетными, и легко угадывалось, что именно несуетность больше всего глянется Александру, что отдается он ей без остатка. Наблюдая за ним, Степан без осуждения и без насмешки, а с жалостью подумал: «Тешится, как дитя малое с игрушкой». Часто вспоминая о том, как Александр очутился ночью на рельсах, Степан всякий раз ловил себя на этой жалости. Прежняя жизнь Александра, когда тот бичевал по закуткам, блатхатам и вокзалам, была, конечно, аховой, но и нынешняя, приглаженная, чистопорядочная, казалась какой-то ненастоящей.

– Саня, слышь, а ты жениться не думаешь? – напрямик спросил Степан. – Нутро-то мужицкое не горит?

Александр высыпал в деревянный ящичек остатки воска и только тогда повернулся к гостю. Глаза у него тихо, ровно синели.

– Горит, Степа, по весне особенно. Дьявол в душу лезет, дьявол – он всегда через плоть в душу лезет. А я его не пускаю, не допускаю до себя.

Последние слова он прошептал с гордостью. В синих глазах брызнули искорки. У Степана пропала всякая охота мочалить этот разговор дальше, и он засобирался домой. Хозяин вышел его проводить и на крыльце вдруг ухватил за руку, стиснул:

– Знаешь, Степа, я тебе вот что хочу сказать… Ты только не шарахайся… Вот здесь – в темноте слушай.

– Давай, валяй…

Ни говорить, ни слушать у Степана не было никакого желания. За день наломавшись по дому, он теперь хотел только спать. Даже языком лень шевелить.

В темноте накрапывал реденький дождик и качался над землей ровный шорох. Под такой шорох хорошо засыпать. Закроешь глаза и не заметишь, как тебя убаюкает. Да Степана и баюкать не надо, ему бы только вытянуться сейчас на раскладушке, которую он недавно перенес в дом, да закрыть глаза. Но Александра растащило с разговорами.

И заговорил он странно, необычно для самого себя: торопился, захлебывался, словно боялся, что прихлопнут рот и не дадут до конца высказаться.

– Не спит он сейчас, Степа, не спит. Он в души влазит, такая погода в самый раз для него. Не перебивай, я потом, по порядку… Человек у нас есть, я его понял, до самой середки понял, во сне недавно видел, ясно-ясно видел. Может, и не сон был… Вот здесь, в переулке, мы все стоим, все, кто живет, кружком стоим и в страхе большом. Видно, что в страхе. А он, этот человек, кругом похаживает и нож в руке, здоровый тесак – сохатых бить можно. Лицо черное, как головешка, одни глаза красные светят. Подходит к Сане Гурьеву и щекотит по груди ножиком. Саня пятится, а тот щекотит и дощекотал – упал Саня на колени. Он снова давай кругом ходить, высматривать. Глаза вспыхнули – ребятишек Великжаниных увидел. И опять ножик в дело. Ребятишки не поддаются, отмахнуться хотят – не получается. Только поднимут ручонки и уронят, поднимут и уронят. Попадали потом друг подле дружки и почернели. Самое-то главное в чем? Саня пьяным на Оби утонул, а Анна Великжанина ребятишек одних дома бросила, загуляла, а ребятишки… чиркнули спичку и живьем сгорели. Знаешь, тот, с ножиком, к кому еще приходил? К Юрке Чащину. Значит, и Юрке скоро придет очередь. Он дьявол, этот человек, сатана в нем живет. Я его лицо не зря черным видел. Он сейчас не спит, он работает, представит того же Юрку Чащина, влезет к нему в мысли, в самую душу влезет и внушает, чтобы он пьянствовал, дрался – совесть из груди выпихивает, и опять внушает, наговаривает. А Юрка куролесит, и, глядишь, он уже сам себе не хозяин, им дьявол правит. Куда толкнет, Юрка туда и бежит, и прибежит, вот увидишь, к гробу, к могиле раньше времени прибежит. Никакая милиция, никакой сельсовет дьяволу этому не помеха, он-то в душу влазит, а они на приказы надеются. Сильнее он их. Я к чему, зачем рассказываю, Степа… О душе подумай. Тогда жить будешь. Он, человек тот, черный, и к тебе в переулке подходил, после ребятишек уже, подошел и ножик поднял, только почему-то не тронул. Боязно мне за тебя, Степа, ты подумай, ты меня послушайся, правда… я ж для добра только. Дьявола надо бояться, а пуще всего душу беречь. Ты меня послушай, не отмахивайся, не думай, что я с ума сошел…

Александр повторил последние слова еще раз и пошел в дом.

– Погоди, – окликнул Степан. – А он кто, черный-то, наш малиновский, выходит?!

Ответа не было. То ли Александр не услышал, то ли не захотел отвечать. Только шорох дождя да темнота вокруг.

Степан никак не мог пристроить и уложить на месте только что услышанные речи. То от них хотелось отмахнуться – галиматья какая-то, перестарался мужик, бухаясь лбом в половицу; то эти речи всплывали заново и отдавали жутковатым холодком. Ведь Саня Гурьев действительно утонул: перевернулся пьяный на моторке и пошел ко дну. И ребятишки Великжанины сгорели. Сгорели, как ни крути…

«Да что же он, этим, как его, пророком стал?» – спрашивал самого себя Степан и терялся, не находя ответа.

4

Первый декабрьский день, стылый, с режущим верховым ветром, занялся зло и круто. Секло по окнам сухой, снежной крупой, белесо дымились крыши, и тяжко, грозя лопнуть и оборваться, гудели провода. Трепало на огородах сено в стогах, выдергивало охапки и растаскивало до единой соломины. Дурела падера, набирая разгон и силу, словно хотела сказать людям: отвыкли, разнежились, а нате-ка вот, попробуйте… И людям не хотелось выходить из домов. Но – надо.

В тот день грянули в Малинной сразу двое похорон. В одно и то же время, в половине третьего, в разных концах деревни, из разных домов, но с одинаковым плачем и надсадными причетами, вынесли на мороз и ветер два гроба, сделанных вчера утром в леспромхозовской столярке и обитых одинаковой красной материей с черным узорочьем по краям. В одном из них лежал Юрка Чащин, а в другом – ученица шестого класса Валя Важенина.

Две черных людских ленты, шевелясь под ветром, медленно и неуверенно, как на ощупь, тянулись к кладбищу. Люди вжимали головы, закрывали лица, а падера, вконец озлившись, стегала их колючей крупой, насквозь пронизывала холодом и обдирала щеки, как наждачкой.

За гробом Вали Важениной, сразу за родственниками, шли школьники. Ребятишки застыли, пригнулись, но двигались ровно по четверо и старательно обороняли от ветра растрепанные еловые венки с извивающимися черными лентами. Визг ветра не мог придавить надорванные в крике женские голоса, и они метались над понуренными людскими головами, не опускаясь и не слабея. И громче всех были два из них. Возле одного гроба:

– Сыно-о-о-к…

И возле другого:

– До-о-о-че-ааа-а…

Пока эти голоса еще не встретились, но подвигались друг к другу ближе и ближе, оставалось совсем немного, когда схлестнутся они, и тогда…

– До-че-о-а-а-а…

Степан вздрогнул от нового вскрика Марии Важениной, запнулся и чуть не упал. Не было уже никаких сил слушать – убежать бы, спрятаться… Прибавил шагу, глянул себе под ноги, на черные валенки, и вздернул голову. Не мог смотреть на черное. Леденела спина, и мелко начинали дрожать колени. Там, впереди, лежала в гробу маленькая девочка с черным лицом, навсегда черным, на нем уже не разглядишь густых, крупных веснушек, рассыпанных по переносице и по щекам. Степан лишь один раз, мельком, насмелился глянуть в доме Важениных на Валино лицо, и теперь оно, не исчезая, стояло в глазах – черное. Сжимался, сдерживал и загонял внутрь глухой стон, а он все-таки вырывался наружу, раздирая горло, в уши ввинчивались надсадные, сорванные голоса, а перед глазами маячило мертвое личико. Вышагнул из толпы на обочину улицы, в сугроб, схватил в пригоршню сухого снега и сунул в рот. Заломило зубы. Не ощущая секущего ветра, вскинулся и глянул вперед. Впереди болталась из стороны в сторону голова Грини Важенина в новой кроличьей шапке. Гриня еще с прошлого утра начал заливать горе, и за гробом его теперь вели под руки. Шапка сваливалась, ее поднимали и снова насаживали на безвольно болтавшуюся голову.