Грань — страница 25 из 61

болью оплакивая Валю, что становилось не по себе.

Не успела бедная мать налюбоваться,

На дитятко свое да насмотреться,

Покинула нас белая лебедушка.

Не таи, скажи, наша ласточка,

Зачем покидаешь нас на горе горькое

Да зачем улетаешь навсегда от нас,

Навсегда, на веки вечныя…

Когда, в какое время и у кого она все это узнала и всему научилась? Или этому нельзя научиться, если не дано с рождения? Плакали в голос бабы, слушая ее причитания, хмурились, прятали глаза мужики, испуганно замерли ребятишки, и до каждого из них вместе со словами и голосом Лиды доходило, хватало за душу сознание, что не просто Валю Важенину, ученицу шестого класса, сбили машиной, а свершился тяжкий, великий грех, которому ни названия нет, ни оправдания – жизнь, маленькую, светлую, только-только распахнувшую глаза на мир, раздавили тяжелым, тупым каблуком…

Степана снова сжало чувство беспомощности – все уже случилось, и ничего не переиначишь.

Лида махнула из окна рукой, и он завернул в ограду к Важениным.

– Степа, ты знаешь, что он удумал, Гриня-то? Водки на поминки накупил, целых два ящика. Опять перепьются. Забери, унеси к себе.

Глаза у Лиды были усталыми и горькими. А в уголках ее губ Степан впервые разглядел тонкие морщинки. Добрая душа… Оставила дома своих архаровцев, все бросом бросила и примчалась на крик чужого горя.

– Почему мы все не такие? – спросил Степан и положил тяжелую ладонь Лиде на плечо. – Почему мы другие?

– Ты о чем, Степа?

– А, ни о чем. Где ящики? Давай унесу.

5

Ночью, винтом крутясь на раскладушке, Степан никак не мог выйти из похоронного дня и все еще продолжал жить в нем. Заново шел к кладбищу, слышал крики и причитания, возвращался, уносил от Важениных водку к себе домой и, вспоминая, едва сдерживался, чтобы не закричать криком – никуда он, оказывается, не убежал, а точнее так: от чего убежал, к тому и прибился. Не скрыться от самого себя и от людей, которые ходят вокруг. Хотя нет, укрыться можно, надо просто выйти из этой жизни, жить не ей самой, а другой, придуманной, ведь вышел же Саня. Интересно, почему его не было на похоронах? Едва он об этом подумал, как сразу же подскочил на раскладушке. «Знаешь, тот, с ножиком, к кому еще подходил? – зазвучал в памяти торопливый, захлебывающийся голос Александра. – К Юрке Чащину. Значит, и Юрке скоро очередь придет. Я не зря его лицо черным видел… Вот увидишь – Юрка к гробу, к могиле, раньше времени прибежит…»

«Да как же так? Неужели? Неужели знал?» Степан выскочил из дому, на ходу натягивая полушубок и нахлобучивая шапку. Глухо потрескивали промерзающие бревна, взвизгивал под ногами снег, высушенный морозом, и Степан, съеживаясь от холода, сам того не замечая, побежал.

…Стылая лунная ночь перевернулась и рухнула. Добела раскаленный месяц упал на землю, пыхнул опаляющим светом и озарил все вокруг, насквозь пронизывая стены сонных изб. Никто не мог от него укрыться. Все виделось, было зримым и явственным, как в чистый полдень. Виден был широкий диван, застеленный чистой простыней, теплое, стеженое одеяло, и виден был человек, лежащий на диване под этим одеялом. Лицо его морщилось и корежилось, менялось каждую секунду, и никак нельзя было уловить его обычного состояния. Ласковая улыбка сменялась оскалом, оскал – серьезной сосредоточенностью, а она, в свою очередь, зловещим прищуром. Лицо работало своими мускулами, как машина, и летели от него, словно из машинного мотора, черные нити; беззвучно колебались, словно под ветром, и вдруг вскидывались, как змеи перед прыжком, бросались вперед и намертво захлестывали горло самым разным людям. Побарахтался и затих Саня Гурьев, покорно улеглись ребятишки Великжанины, сунулся лицом в землю и замер Юрка Чащин, еще одна черная нить, ласково помахивая растрепавшимся концом, кружила вокруг Степана. Лицо, не зная устали, продолжало работать. И только к Александру не стремилась ни одна нить. И не стремилась лишь потому – он знал это твердо, – что не называет он имя человека, лежащего на диване, хотя и знает его. А если назовет – и он это тоже знал твердо – захлестнет шею и ему, удавит намертво.

Месяц сгорал с сухим шорохом, свет набирал силу, белые искры отлетали от него и гасли. Пахло дымом. Еще немного – и запластает жадное, высокое пламя. Бежать, бежать от него и молчать. Не приведи бог случайно обмолвить имя. Александр вскинулся и увидел, что месяц выдохся и угасал, свет съеживался и уплывал, стены домов становились непроницаемыми, все возвращалось на свои места, и пространство сужалось, обретая реальные очертания.

Александр вскинулся еще раз и проснулся.

Потный, испуганно вздрагивая всем телом, сполз с кровати, остановился посреди темной комнаты и долго не мог понять – где он? Когда прояснило в глазах, и он пришел в себя, на ощупь нашел ковшик, зачерпнул холодной воды и долго, захлебываясь, пил.

Сны, похожие на только что пережитый, снились ему часто, выматывали хуже всякой работы и надолго поселяли страх, от которого он не мог избавиться. Александр включил свет, бросился к Библии, лежащей на столе, открыл ее на первой же попавшейся странице и громким, срывающимся голосом стал читать:

– Но Ты, Бог наш, благ и истинен, долго терпив и управляешь всем милостиво. Если мы и согрешаем, мы – Твои, признающие власть Твою; но мы не будем грешить, зная, что мы признаны Твоими. Знать Тебя есть полная праведность, и признавать власть Твою – корень бессмертия…

Читал дальше, громче и громче поднимая голос, и вдруг рука сама собою захлопнула Библию, а голос оборвался на полуслове. Не приходило облегчения, потому что все, что было им читано, оставалось для него холодным и непонятным. Безмолвным, как старый камень. Чтобы стало прочитанное ясным и горячим, как кровь, нужен был в душе особый звук, который соединялся бы со словами. Но сколько ни ждал Александр, сколько ни взывал, звук тот не появлялся. А страх был, постоянный, не изжитый еще с той минуты, когда очнулся он на железнодорожном полотне. Александру хотелось жить, жить, во что бы то ни стало, и неважно – в кого верить. Если бы вспомнил, замерзая на дороге, дьявола, он поверил бы и в него. Ездил в церковь, молился, ходил несколько раз на исповедь и там всякий раз лукавил, не признаваясь, что нет у него в душе звука, без которого вера мертва. Что он мог сделать?

Внимательно наблюдая за жизнью в Малинной, зная многое, о чем не догадывались другие, и, предугадывая, зачастую верно, что будет завтра, Александр боялся говорить и единственно, на что он сподобился – надо же было хоть какими-то добрыми делами оправдывать свое безверие! – попытался предостеречь Степана, но тот, похоже, всерьез его предостережений не принял.

Человека, чье лицо он видел во сне, Александр боялся больше всего. Даже сейчас, после сна, он вздрогнул, представив узкий прищур все знающих глаз, которые просекали и видели насквозь, вспомнив спокойный, предупреждающий голос:

– Ты уж, Саня, помалкивай, насчет Юрки. Виноватых тут нету, а лишние разговоры, сам понимаешь, ни к чему… Нам здеся вместе жить, сам смекай…

И Александр смекнул. Забыл, выкинул из памяти, что в тот злополучный день Юрка забегал к нему. Попросил стакан, кусок хлеба и попутно рассказал, что добыл четыре больших налима и продал за две бутылки самогону. «Ни хрена же щас не достанешь, – торопливо частил Юрка, перебирая ногами от нетерпения, – а у него, у жилы, самодуровки хоть залейся. Ничо, у меня еще одиначки стоят, завтра разживемся…»

С самогона Юрка и задурел. С того самого самогона, полученного от человека, имя которого Александр боялся произносить даже мысленно. Боялся – и все.

Он попытался молиться, но и молитва не приносила покоя. Лишенная чувства, она оставалась просто словами, и слова эти, без толку, без пользы, можно было повторять сколько угодно. Однажды в церкви увидел Александр молодую женщину. Она стояла с закрытыми глазами, слушала певчих, и по лицу ее текли слезы. Поразился тогда и нестерпимо позавидовал этой женщине – сам он никогда бы не смог заплакать, как не мог услышать в своей душе долгожданного звука, а значит, и не мог открыть двери в чистый мир. Получалось, что обманывал самого себя и лукавил перед самим собой, а уж после – перед тем миром, куда ему не было хода. Но продолжал обманывать и лукавить – страх стоял за спиной…

Александр снова кинулся к Библии, раскрыл ее и вздрогнул от стука в двери.

Окна бросали на снег желтые квадраты света с темными крестами рам. Степан постучал в дверь. Ответа ему не было. Подождав, он застучал снова, настойчивей и громче. Снова подождал и собирался уже стучать в третий раз, когда послышались в сенках мягкие, настороженные шаги.

– Кто там? – голос вздрагивал.

– Я. Открывай.

Звякнула дверная защелка. Протяжно скрипнула дверь. Александр, в майке и в старом пальто, накинутом на плечи, тревожно глянул на Степана и посторонился, пропуская его в дом. В доме он сразу подобрался, боязливость в глазах исчезла. Молча скинул пальто, натянул на себя чистую клетчатую рубашку, старательно застегнул ее на все пуговицы, огладился, причесал бороду и лишь тогда присел на табуретку возле стола, степенно положил руки на старую, потертую клеенку. Тихие синие глаза смотрели строго, пытливо. Степан, грузно осев за столом в своем полушубке, забыв снять шапку, долго смотрел на Александра, пытаясь изо всех сил понять его, разгадать – что там, за внешней тихостью и покоем?

– Что, Степа, удивляться пришел, что по-моему вышло? Поверил, что я в полном здравии, не свихнулся?

– Знаешь, Саня, это твое дело, какие ты по ночам сны смотришь. И дальше смотри – я в твою жизнь не лезу. И верь в кого хочешь – тоже не мое дело. Одно скажи – кто Юрку поил? Сны снами, а вот это ты точно, наяву, знаешь. Скажи, Саня, – кто?

Александр молчал, смотрел мимо, куда-то в стену. Надо было отвечать, а он не мог. Поднялся с табуретки, пошел к иконам. Опустился на колени, склонил голову и долго так стоял, не шевелясь, безмолвно. Но Степан был терпелив, сидел за столом и ждал. Похрупывала за окнами ночь. В доме же висела неживая тишина, не слышалось даже малого шороха. Два человека, замерев, напряженно вслушивались в тишину, и каждый пытался отыскать в ней свое. Поняв, что ему Степана не переждать, Александр тяжело выпрямился, еще раз склонил голову, перекрестился и обреченно вернулся на прежнее место, на табуретку возле стола.