Грань — страница 30 из 61

– Величко Петр Васильевич. Присаживайтесь.

Ровный, спокойный голос, уверенное рукопожатие и внимательные глаза на молодом, до синевы выбритом лице, красные папки на столе, завязанные белыми тесемками, большой портрет руководителя страны в переднем углу – все это невольно внушало уважение и надежду. Степан облегченно вздохнул, расслабился и без всяких предисловий стал рассказывать о Пережогине и Коптюгине, о самом себе и о капитане в милиции. Чем дальше он говорил, тем сильнее уверялся, что не ошибся, придя именно сюда. Величко не перебивал, не задавал вопросов, слушал, слегка наклонив голову с аккуратным, как по линеечке, пробором и делал пометки в толстой, записной книжке. Запишет строчку и подчеркнет, запишет и подчеркнет, а неважное и ненужное не подчеркивают. Значит, то, что рассказывал Степан, было важно и нужно.

– Извините, как ваше имя-отчество? – вежливо спросил Величко.

– Степан Васильевич. Берестов Степан Васильевич.

– Вот видите, даже тезки по отцам, – Величко в первый раз улыбнулся, и под верхней губой у него блеснул и погас аккуратный золотой зуб, похожий на светящуюся заплатку. – Дело, конечно, Степан Васильевич, серьезное, и правильно сделали, что к нам пришли. Езжайте домой, спокойно работайте, а мы во всем разберемся. В известность вас поставим.

– Спасибо.

Степан вышел из райкома с легким сердцем.

Дома о своем вызове в милицию, о том, что был в райкоме, он промолчал. Сказал, что ездил в раймаг, куда, по слухам, будто бы поступили «бураны». Улышав, что их уже разобрали, Никифор Петрович хмыкнул:

– Разбежались они, оставили для тебя. Во, жизнь пошла, на горшок без блата не сходишь.

– Ничего, – успокоил Степан. – Купим. На будущий год купим.

После выхода из тайги полагался отдых. Степан отоспался, досыта напарился в бане и взялся помогать тестю, который затеял рубить во дворе летнюю кухню. Рубить ее на радость Анне Романовне, которая по нескольку раз на дню приходила наводить ревизию, мужики взялись с азартом, дело подвигалось скоро, и когда Степана с утра вызвали в контору, отрывая от дела, он выругался и отправился, надеясь, что вызывают по пустяку и что вернется быстро. Даже топор не убрал, воткнул его в бревно и оставил.

Коптюгин тяжело ворочался за своим столом, наваливался на столешницу пухленьким брюшком, продавливая его посередине, приглаживал волосы на круглой голове, прижмуривался, как сытый кот, и был привычно говорлив.

– Хозяйством, говорят, занимаешься? Дело хорошее, хорошее дело. А ты, Берестов, оказывается, еще и плотник. Вот что значит мастеровой человек – все может! У нас раньше так говорили: руки близко к голове растут. У тебя, Берестов, они рядышком. А вообще-то мастера вымирают, как эти, мамонты… Я недавно в Яровском зверопромхозе был, мы с директором друзья большие, ну вот приехали к ним шабашники, контору подрядились строить. Возвели, деньги в карман – и по домам. Стоит контора. Чего еще надо? Захожу к директору в кабинет, то, се, слово за слово, потребовалась ему какая-то бумажка из бухгалтерии. Он кричит: Нюся, дай мне разнарядку. А сам со стула вот таким манером наклоняется. Я гляжу – бумага по полу летит! Батюшки мои! А стена-то, оказывается, висит над полом, сантиметров так на десять щелина светится, штукатурка отвалилась, дранку видно. И ходить не надо из кабинета в кабинет, через щель сообщаются. Красота! Рационализация! Чтобы у нас такого конфуза не было, Берестов, давай-ка ты завтра выходи, мы же склад затеяли новый. Только там закавыка маленькая, к срубу никак не подберешься – дров навалили. Расколоть надо, убрать. Дня за три справишься? Справишься, справишься, парень ты здоровый. Вопросов, думаю, нет. Давай, брат, я на тебя надеюсь. По рукам?

Удивленный таким ловким переворотом, Степан даже вскочил со стула, не мог найти слов и лишь размахивал одной рукой, словно хотел оттолкнуть от себя Коптюгина вместе с широким столом. Но Коптюгин не стал дожидаться, когда Степан найдет подходящие слова и выразит свое несогласие, опередил его и сразу же покатил дальше:

– Не хочешь? Тогда на обустройство участков придется. Производственная необходимость, Берестов, сам понимаешь. Ну? По рукам, что ли?

Степан ошалел еще больше. Широкий, глубокий шрам заалел. Ну, жук, ну, жук навозный, вокруг пальца, можно сказать, обвел, и так обвел, что куда ни кинь – везде клин. Обустройство участков – дело нудное и муторное, от которого мужики всегда старались отбояриться. Кому же охота сразу после выхода из тайги снова отправляться туда, ставить лабазы, ладить избушки и получать за все это копейки. Не денежней была и колка дров, кланяешься с колуном целый день, а когда приходишь в контору расписываться в ведомости, то на цифру даже глядеть не хочется. Обычно на обустройство участков и на колку дров посылали провинившихся, как говорили сами мужики, штрафную роту. За Степаном никаких грехов не водилось, кроме одного… В эту минуту представилась ему крупная пережогинская рука, сжатая в крепкий кулак. Достала. Степану хотелось схватить Коптюгина за грудки, тряхнуть как следует и заорать. Но он вспомнил о Величко, вспомнил его ровный голос, внимательный взгляд и промолчал. Черт с ним, с Коптюгиным, пусть потешится, выслуживаясь перед Пережогиным. Он, Степан, потерпит, ведь ему обязательно помогут. Успокоенный своей мыслью, он молча усмехнулся, глядя на замершего в ожидании Коптюгина и замечая, как у директора поднялись и неподвижно застыли белесые, поросячьи брови.

– Ладно, пойду дрова колоть.

Огромная гора толстых березовых и сосновых чурок конусом высилась недалеко от сруба будущего склада. Нарезали их еще по осени, за зиму чурки завалило снегом, и издали казалось, что на отшибе за деревней, сама по себе, выросла гора. Степан, бросив колун на землю, потоптался у ее подножия, покурил и – крути не крути, а дело надо делать – взялся за работу. В последние дни подступило тепло, снег на чурках начал подтаивать, они отмякали, становились волглыми и кололись худо. Но Степан постепенно входил в раж и пластал их с такой силой и так торопливо, словно за ним гнались. Рукавицы сбросил, и его широкие ладони к обеду уже горели от толстого и гладкого березового топорища. Всю свою ярость, какая бурлила в нем, не находя выхода, он вкладывал в широкие и тяжкие удары колуном по чуркам. Иные из них расхлестывал с одного маху, поленья, переворачиваясь, далеко отлетали в сторону, глухо шмякались в подопревший снег. Пот густо выбрызгивал из-под шапки и щипал глаза, время от времени Степан смахивал его рукавом фуфайки, а он выбрызгивал снова, нутряной, соленый. Взлетал над головой тяжелый колун, хрякали, разваливаясь, чурки, росла на глазах, телесно белела куча поленьев, а яростный напор не иссякал, он был слишком велик и не мог выплеснуться даже на такой тяжелой работе. То спокойствие и та уверенность, с какими он ушел из коптюгинского кабинета, теперь начинали прокручиваться, пробуксовывать, словно машинные колеса в грязи. И все чаще выплывал, тревожил вопрос: а помогут ли? Не рано ли безоглядно поверил он инструктору Величко? И еще одно давило, тянуло за душу: невидный, но явственно ощутимый клин упорно врезался между ним и Лизой, расталкивая их в разные стороны, как расталкивает он крепкую, закоряженную чурку. Внешне это почти ни в чем не выражалось, но подспудно зрело и томило. И они оба это понимали. Пытаясь вышибить клин, пытаясь вернуть то прежнее состояние, когда руки лежали в руках и когда не надо было ничего объяснять, Степан решился и обо всем рассказал Лизе, надеясь, что она его поймет. Не поняла:

– Степа, брось, не связывайся, видишь, как Коптюгин тебя прижал, дрова вон послал колоть, а дальше еще хуже будет. Зачем?

Получалось, что они говорили на разных языках. Хотя нет, не так. Степан прекрасно понимал, чего хочет Лиза. Она хочет прежнего спокойствия, когда руки лежат в руках, когда рядом сопит в кроватке Васька и когда от нового, наступающего дня не ждешь никаких тревог, а твердо знаешь, что и тот, новый день, будет таким же спокойным, как и сегодняшний. Но Степан из этого круга вырывался, потому что там, за этим кругом, был Пережогин, была изуродованная тайга, был вертолетный рев и мутный, замерзающий взгляд застреленной Подруги. Слишком далеко зашло дело, и слишком по-иному стал смотреть Степан на окружающую жизнь, чтобы все это забыть.

Колун врубался в дерево, дерево глухо отзывалось и раскалывалось. Но работа не приносила облегчения, не вышибала мысли своей усталостью, наоборот, они становились еще тревожней. Степан вкалывал без перекуров, как машина. Занятый работой и своими мыслями, он даже не заметил, когда подошел Шнырь, и увидел его лишь после того, как тот заговорил:

– Ну, Берестов, даешь стране топлива. На фотокарточку пора сниматься, на Доску почета в красном уголке повесят, как самого передового и сознательного… – Шнырь захихикал. – Сколько тебе кусков отвалить пообещали?

Степан с размаху воткнул колун в чурку и перевел дух. Шнырь деловито уложил поленья рядком, уселся на них и вытащил папиросы. В глазах у него светилось нескрываемое любопытство, проскальзывало что-то новое, такое, чего Степан за ним еще ни разу не наблюдал.

– Да ты садись, Берестов, садись, перекури, а то вон как раскалился, плюнь на лоб – зашипит.

Степан взял у Шныря папироску дрожащими после напряжения пальцами, закурил и спросил:

– Ты чего пришел?

– На тебя посмотреть. – Шнырь хихикнул и через дырку в передних зубах тоненькой струйкой выпустил сизый дым. – Полюбоваться на ударника.

– Черт с тобой, любуйся, – разрешил Степан, не испытывая в этот раз к Шнырю привычного раздражения.

– Не только я хочу полюбоваться, еще и шеф мой желает знать, как ты выглядишь. Так сказать, персональное задание получено… – Шнырь вдруг перестал хихикать и щерить желтые зубы, подался к Степану, раскрыл узенькие глазки, они сразу стали серьезными и выжидающими, изменённым голосом, отрывисто и неожиданно спросил: – Каешься уже, извиняться пойдешь?

И замер, ожидая ответа.