Степан затоптал докуренную папиросу, сплюнул себе под ноги и поднял взгляд на Шныря. Тот, подавшись вперед, сидел по-прежнему, не шевелясь, даже не моргал.
– Слушай, Шнырь, ты ему скажи и себе на носу заруби – кланяться я не пойду. На Пережогина тоже управа найдется. Понял? Вот так и передай.
Шнырь обмяк и отодвинулся от Степана, торопливо полез за новой папиросой. Долго прикуривал, отбрасывая незагорающиеся спички, вдруг кинул папиросу вместе с коробком на снег, вскочил и закричал:
– Слушай, Берестов, у тебя в голове не заклинило? А? Он же сожрет тебя, жевать не станет! И так вибрирует – какой-то мужичонка пинка наладил, а тут еще…
– Шнырь! Я не какой-то мужичонка, не шестерка и не ложкомойник. Понял?! Это ты все позабыл, пока на нарах валялся, знаешь только одно – пятки лизать. А я никому никогда не лизал! Понял?!
Шнырь сник и сгорбился. Как забитая собака сразу поджимает хвост и приседает, когда на нее замахиваются. Долго и молча топтался на одном месте, порывался пойти и останавливался. Хотел что-то сказать, что рвалось у него изнутри, но так и не решился.
Степан поставил на попа новую чурку и взял в руки колун.
5
На дрова ушла целая неделя. За эту неделю Коптюгин не на шутку взял его в крутой оборот. По-прежнему улыбаясь при встречах, похлопывая по плечу и рассказывая бесконечные байки, он между тем лишил Степана премии, объясняя это так: ты, Берестов, еще молодой, еще заработаешь, есть мужики постарше. И продолжал улыбаться. Степан не успел закончить с дровами, а уже последовал приказ – достраивать вместе с другими мужиками склад, а там маячила навигация, разгрузка барж, и фамилия Берестов стояла в списке грузчиков первой. Но все это было мелочовкой по сравнению с тем, что сообщил вчера Коптюгин, завернув после обеда к складу. Сначала он остановился неподалеку, понаблюдал, как пластается Степан с чурками, потом подошел поближе и весело поприветствовал:
– Бог в помощь, Берестов!
Степан угрюмо кивнул и опустил колун. Коптюгин, словно и не заметил холодного кивка, удобно расположился на чурке, широко расставив толстые короткие ноги в собачьих унтах, на круглые колени, туго обтянутые брюками, положил пухлые ладони с растопыренными пальцами-обрубышами и засмеялся:
– Я, знаешь, Берестов, шел тут, историю одну вспомнил занятную. Дай, думаю, зайду к тебе, расскажу. У нас в райцентре Тютюник жил, чудик, вертанутый немного. Так он все жалобы писал, на всех подряд. А жена у него в магазине работала. Приносит она как-то домой сапоги резиновые, в магазине за ними очередь была, ну, она пару себе оставила. И что ты думаешь? Садится Тютюник и рисует жалобу: моя жена взяла из-под прилавка сапоги, прошу осудить ее недостойный поступок. Вот как мужик ошалел!
Коптюгин смеялся и подмигивал, шевеля белесыми бровями, Степан курил, слушал и ждал – что же будет дальше? Ведь не затем же он пришел, хитрый Коптюгин, чтобы рассказывать байку про Тютюника, что-то приготовил и лишь оттягивает время. Так и вышло. Коптюгин мягко похлопал ладошками по круглым коленям и сообщил:
– Тут такое дело… Новый участок решили обустроить, за Большими болотами, ниже по речке, посовещались, посовещались, решили тебе его отдать. Так что готовься, как баржи выгрузим, так езжай строиться. Видишь, работы сколько… Ну, парень ты молодой, здоровый, справишься.
Коптюгин поднялся с чурки, старательно отряхнул полушубок, похлопал Степана по плечу, подмигнул, ломая белесую бровь, и заторопился к деревне.
Степан сидел и соображал. За Большими болотами, ниже по речке, были сплошные гари. Два года назад в страшенную июльскую сушь пожар выбрил в тайге огромную лысину. Сожрав все, что могло гореть, он рванул дальше, но дорогу ему преградили непролазные болота. Пожар наткнулся на их влагу, сбился с разгона и постепенно сошел на нет. По краешкам болот лишь кое-где уцелели худосочные березники и осинники, но много ли в них наохотишься? Корма не стало, и вся живность брызнула в разные стороны, отыскивая новые, сытые места. Но и это еще не все. Придется рубить новую избушку, ставить лабаз, по новой заводить и обустраивать охотничье хозяйство. Работы выше глаз. Ну, Коптюгин, подсунул подарочек.
Сначала Степан хотел вскочить и побежать следом, устроить скандал, но снова вспомнил о Величко, вспомнил о его обещании во всем разобраться и остался на месте.
…Времени до вечера было еще много, и надо было торопиться домой, чтобы помочь Никифору Петровичу, который все эти дни в одиночку ладил летнюю кухню, но Степан продолжал сидеть и продолжал думать о своей невеселой житухе. Он понимал, что Коптюгин будет дожимать до конца, дожимать хитро – внешне и придраться не к чему, ведь все делается, как любит говорить директор, по причине производственной необходимости. Сразу и не разберешь, что этой причиной Коптюгин, как веревкой, затягивает горло Степану.
Но сиди не сиди, а надо вставать и двигать домой. И снова запасаться терпением, ждать известия из райкома от Величко.
В это время из деревни выскочил, резко подпрыгивая на ухабах, новенький «уазик», еще сияющий зеленью нетронутой заводской краски, лихо подкатил к складу и резко остановился, протяжно пискнув тормозами. За рулем сидел Пережогин. Широко распахнув дверцу, он вылез из машины и прямиком направился к Степану, подошел почти вплотную и долго в упор разглядывал. Степан выдержал напор жестких, холодных глаз и не сморгнул.
– Берестов, а ты мне нравиться начал. Все ждал, что придешь. Не пришел. Видишь, пришлось самому ехать. Пойдешь ко мне работать? Вот так жить будешь! Ну?!
– Запряги сначала, уж потом понужай!
– Хорош мужик! Крепок! Люблю! – Пережогин толкнул его в плечо литым кулаком и захохотал; глаза оставались прежними – жесткими и холодными, но Степан поймал в них и то, чего раньше никогда не было: удивление и растерянность мелькнули в глазах, мелькнули и исчезли, словно хозяин сумел догадаться о них и устыдился. – Ладно, чего мы тут, посреди улицы? Поговорить надо, Берестов. Садись в машину, в гости приглашаю.
Не дожидаясь ответа, Пережогин первым пошел к «уазику». Степан, не раздумывая, двинулся следом за ним. Они уселись, сдвоенно, враз, хлопнули дверцами, и машина рванула с места, понеслась по темной, подтаявшей дороге к поселку трассовиков. Ехали молча, лишь изредка, искоса поглядывали друг на друга, словно примеривались.
Жил Пережогин в стандартном домике-бочке, выкрашенном в темно-голубой цвет. Внутри он был отделан под дерево, и от темных стен и темного потолка пространство комнатки казалось маленьким, замкнутым, словно в норе. Плоские батареи водяного отопления исходили сухим жаром. В углу, оживляя комнатку белым светом, высился громоздкий холодильник, рядом с ним стоял длинный стол с множеством чисто вымытой и аккуратно расставленной посуды. А над столом в простенькой деревянной рамочке висела небольшая, старая и поблекшая фотография пожилой женщины в сереньком платочке, низко повязанном на глаза. Фотография была чужой для всей обстановки, и казалось, что она по случайности, по недосмотру попала сюда из деревенской избы, где ей самое место висеть где-нибудь в простенке, среди других, таких же немудреных, по которым легко и просто восстановить историю деревенского рода. Черты лица пожилой женщины во многом были схожи с пережогинскими, но только добрее и мягче. «Мать», – догадался Степан.
– Располагайся, Берестов. Сейчас Шныря свистну – пожрать нам сготовит. Пить будем?
Степан посмотрел на Пережогина, усмехнулся и отказался:
– А то еще подеремся…
– Слушай, Берестов, может, хватит немирного противостояния? Нет, ты вот мне скажи – чего ты хочешь добиться? Хотя подожди, минутку. Сейчас Шныря позову.
Пережогин вышел, скоро вернулся, и за плечом у него, как тень, уже маячил Шнырь, который тут же, как добрая хозяйка, засуетился у холодильника. На Степана Шнырь не смотрел, ничего не говорил и двигался бесшумно и незаметно. В это время дверь открылась, и со ступенек, не заходя внутрь, кто-то позвал Пережогина. Тот вышел. Как только хлопнула дверь, Шнырь повернулся к Степану и быстрым, свистящим шепотом зашептал:
– Ты, Берестов, уши не развешивай, он сейчас покупать будет. Понял? На корню будет покупать. А купит, служить заставит, как ту собачку на задних лапках. Всю жизнь служить будешь, как я…
– Я не ты… – сразу отрезал Степан.
– Подожди… не гони волну, – Шнырь осторожно поставил на стол тарелку, уставился на нее, будто хотел что-то разглядеть на чистой глянцевой поверхности с розовыми ободками. Заговорил снова, не поднимая глаз: – Пережогин живьем жрет, кто ему не служит. Знаешь, как я к нему попал? Он меня на вокзале подобрал, когда я бичевал. Я сначала обрадовался. Чем не жизнь? На работе не надсадился, сытый, пьяный, нос в табаке… А теперь думаю – лучше бы бичевал. Сам себе не хозяин – служу… Ну, со мной дело ясное, я не ерепенился – рад был. А вот тебя ему уже из принципа приручить надо… Смотри, на всю жизнь хомут наденешь…
На ступеньках домика-бочки послышались шаги, Шнырь смолк на полуслове, будто его выключили, оторвался взглядом от тарелки и еще шустрее засуетился возле стола. Вот тебе и Шнырь, удивлялся Степан, вон как прорвало, вон как, оказывается, у них с Пережогиным сложилось. Служит, лебезит, а втайне глухо ненавидит. Неужели не чует Пережогин, что прислуживает ему страшный враг его? По опыту знал Степан, что именно такие, казалось бы, напрочь придавленные жизнью мужики, при удобном случае, когда выплескивается глубоко запиханная внутрь злоба, когда они разом хотят расквитаться за свое незавидное существование – в такие минуты им даже неважно с кем – именно они могут, не задумываясь, сунуть нож под ребро или спустить курок ружья. Вот тебе и Шнырь… Степан смотрел на него, пытаясь разглядеть и увидеть в нем что-то новое, но тот снова был прежним: суетливый, услужливый, с дробненьким хохотком, обнажавшим прореженные, коричневые зубы.
Когда на столе все было готово, Пережогин показал Шнырю глазами на двери. Тот бесшумно исчез. Степан напрягся и приготовился. Ничего хорошего он не ждал. Они сели с Пережогиным по разные концы стола, так, что оказались друг перед другом. Стол, заставленный тарелками, разделял их.