«Ой, Вася, а что же руки у тебя в глине? Вымыл бы ты их. Вон какая рубашка белая, возьмешь да и замараешь».
«Это не глина, Ленушка, это пот с кровью засохли. Их не отмоешь. Да они и не мараются».
«А когда ты домой придешь, Вася? Пятый год как война кончилась, а я все одна, высохла от бабьей тоски. Что же ты так долго задерживаешься?»
«Работы много, Ленушка, тяжелая она. Вот переделаю ее и приду. Ты жди. Про жизнь про свою расскажи мне. Как тебе живется, светлая?»
«Ой, Вася, по-всякому. Начальником у нас теперь Витька Бородулин, вместо тяти назначили. А он меня терпеть не может, живьем готов проглотить. Все пихает, где потяжельше. Нынче на раскряжевке работаю. Мужики, какие вернулись, своих баб из лесу забрали, а я вот со вдовами вместе работаю. Он за что меня, Витька-то, не терпит? За то, что я его не боюсь и правду в глаза скажу. Ему над людьми владать надо, а я не поддаюсь. Старшему не поддалась и младшему не поддамся. Я, Вася, крепкая, меня как палку через колено не переломишь. Вот он и выходит из себя. Вроде всю власть забрал, а тут осечка. Сломайся я, поклонись ему в ножки, так он живо мне местечко полегче отыщет. Только этому, Вася, не бывать, я лучше в лесу от надсады загнусь. Надсаду вылечить можно, а вот душу покалечишь – до самой смерти стонать. А у Витьки с Настей детей нет, забил он ее, видать, совсем, вот она и не рожает».
«Эх, далеко я, не дотянуться… Ты уж прости, Ленушка».
«За что прощать-то? Ты передо мной ни в чем не виноватый. Ты у меня один-единственный».
«Все, Ленушка, кончился наш час. Возвращаться мне надо. Но ты меня жди, я еще приду и насовсем тоже приду. Жди».
«Приходи. Я тебя дождусь».
Следом за Василием, так же как и вошла, вышла Елена из избы, оглянулась и увидела: по одному голубку спорхнуло с каждого наличника, они взлетели и на самом верху, над облаками, закружились стайкой.
Глава седьмая
1
В доме у Шатохиных, в непривычной тишине, звонко чакали часы. Степан поздоровался – ему никто не ответил. Тогда он заглянул из прихожей в большую комнату. За столом, спиной к дверям, сидел Сергей, понурив седую голову. На столе стояли стаканы с водкой, накрытые ломтями черного хлеба, на двух тарелках высокими горками лежали румяные блины. Ничего не тронуто. Чакали и чакали в тишине часы. Их металлический, неживой звук казался лишним, его хотелось убрать.
Отзываясь на голос Степана, Сергей медленно, тяжело повернул голову, глянул из-за плеча. Взгляд уходил мимо гостя.
– Проходи. Садись.
Стаканов с водкой, накрытых ломтями черного хлеба, было четыре. Присев на табуретку, увидел Степан, что лежала еще на столе маленькая, любительская фотокарточка с обтрепанными грязными уголками. Четверо молоденьких солдатиков, сунув пилотки под ремни и положив друг другу руки на плечи, весело, по-петушиному задиристо, глядели в объектив. Хэбэ по-неуставному расстегнуто, из распахнутых воротников торчали тонкие, еще жидкие шеи. Степан смотрел на фотокарточку и ни о чем не спрашивал. Ему все было ясно.
Чакали часы, откидывая секунды.
Тяжело наваливаясь на стол локтями и грудью, опустив вниз плечи, Сергей не шевелился и взгляда не поднимал.
За окном ломались и дробились на снегу лучи солнца, белый забор вспыхивал и искрился, но в комнате стоял полумрак, словно вползли в нее вечерние сумерки.
Сидели Сергей и Степан, не обронив ни единого слова, а между ними стояли поминальные стаканы и лежала фотокарточка. Боязно было заговорить, и молчать становилось невмоготу.
Лица мальчишек на фотокарточке оставались навсегда молодыми и задиристыми. А какими они были там, тогда, в последнюю минуту, когда переваливали ребята за неведомую черту, отсекающую живой мир от мертвой смерти? Что подумалось им? Что привиделось?
…Росла возле почты, вымахнув выше крыши, старая береза с плакучими ветками, спускающимися чуть не до самой земли. Был еще август, и Степан, выйдя с почты, вдруг увидел, что ветки березы просекло желтым листом – осень скоро. А он в заботах о доме даже не разглядел, как скользнуло мимо него лето. Еще одно лето и еще один год плотно приклеились к прожитому. Раньше никогда не обращал внимания: осень на дворе, зима ли – без разницы, а вот сейчас, впервые, тонко заныла жалость, что не успел разглядеть нынешнее лето, запомнить его, а оно быстро скользнуло мимо и оставило впереди лишь махонький кусочек, да и тот сверкнет – и не заметишь. И ничего уже не вернешь.
Ветерок шевельнул березу, и один лист отломился от ветки, плавно скользя, как под горку, поплыл к земле. Степан приподнялся с лавочки и успел его перехватить. Лист был сухим и невесомым.
Внезапное ощущение быстротечности и неповторимости времени, то самое ощущение, которого он раньше никогда не испытывал и тем более над которым никогда не задумывался, по-особому остро и зримо обозначилось в листе, украшенном по краям острыми зубчиками и усеянном мелкими, красными точками. Степан разглядывал его так, словно видел впервые в жизни. Тонкие прожилки змеились по нему от середины к краям, еще недавно упруго бился в них древесный сок, а теперь все умерло, высохло и не оживет.
Тихонько отпустил лист, и он послушно лег на притоптанную возле лавочки землю, шевельнулся и затих. Весной появятся на старой березе новые листья, зашумят, залопочут, но это будут уже иные листья, иная жизнь, а этот, первым слетевший с ветки, уже оттрепыхался. Скоро погонит его ветром, вымочит дождем и где-нибудь далеко отсюда прижмет первым снегом к земле, он врастет в нее, смешается с ней и исчезнет. Но должен ведь остаться хоть какой-то след, пусть самый малый и незаметный? Где он, в чем? Степан поднял голову к самой макушке березы, на которую лазил, обдирая коленки, еще мальчишкой. Не шелохнувшись, верхушка плыла в небе. Долго смотрел на нее, придавленный своим же собственным вопросом, ответа на который у него не было…
А эти ребята, смеющиеся с фотокарточки, суть всех вопросов и ответов постигли до самой глубины, до донышка, они их вызнали собственной жизнью. Но как же так случилось, что они, родившиеся позже, познали, а он до сих пор многого не понимает? Выходит, виноват перед ними? Он старше, он сильнее, он живучей, в конце концов, а ушли и оставили свои лица только на фотокарточке они.
Медленно отвел взгляд в сторону.
– Нет, ты смотри, – шепотом, жестко приказал Сергей. – Смотри.
Отшатнулся от стола, до хруста сжал пальцы и притиснулся к спинке стула. Стул пискнул. Степану становилось не по себе. Тишина, нарушаемая лишь чаканьем часов, снова замерший, будто одеревеневший Сергей, фотокарточка и не меняющиеся лица солдатиков на ней, любовно обихоженная горница, стопка румяных блинов на тарелке и стаканы с водкой, накрытые хлебом, – все это разом обдавало тревогой. Она не ускользала, не проходила, росла и крепла.
Сергей шевельнулся, вдавил немигающий взгляд прямо в глаза Степану.
– Посмотрел? А вот теперь слушай. Помнишь, спрашивал, что там делается? Я тебе расскажу. Только слушай. Вот эти ребята на посту были, обложили их, мы три часа прорывались… Связь по рации, и Петя, вот крайний, все докладывал – один убит, другой убит, третий убит… Я три раза ранен, командир, я три раза ранен, командир… и точка. Прорвались, ногу поставить некуда – кругом гильзы пустые. А ребята… ты слушай, слу-у-ушай, ребята… головы отрублены. Ты знаешь, какие позвонки белые?! А Петька у нас блины любил, рассказывал, как ему мать в деревне блины стряпала. Степа, мне их головы отрубленные по ночам снятся! Пацаны, мальчишки, жизни не видели! Грудью на пули, а за спиной – кто? Срань и пьянь?! Вся эта шелуха?!
Столешница дрогнула от удара тяжелого кулака, и с одного стакана упал ломоть черного хлеба. Сергей тяжко, загнанно дышал, лицо набухло дурной кровью, казанки стиснутых кулаков белели. Часы продолжали чакать холодно и равнодушно, угоняя секунды и минуты в прошлое, угоняя время, отпущенное на жизнь, в прошлое, и время это ни за какие коврижки не вернешь обратно.
– Нет, Степа, я все-таки свой автомат нашарю, нашарю, и тогда тошно станет. Я больше на этот развал смотреть не могу… Хва-а-атит… Поперлись других учить, а сами… Чего молчишь? Скажи!
Степан молчал. Ему нечего было говорить.
2
А через два дня Сергея увезли в больницу.
Степан ходил на работу – он устроился в леспромхоз сварщиком; вечерами ковырялся по дому, доводя его до ума и готовясь перевозить Лизу с Васькой, а сам все думал о Сереге, и в ушах у него стоял, не забываясь, сорванный крик: «Чего молчишь? Скажи!» Крик этот, поселившись, жил в нем постоянно – избавиться от него Степан не мог, да и не пытался. И уже не так, как раньше, радовал новый дом, просторные комнаты и крепкий пол под ногами, блестящий свежей краской. За стенами дома шла малиновская жизнь – хочешь ты, не хочешь – а надо было в нее входить и стукаться об острые углы, какими она то и дело выставлялась.
А Серегин крик, не затихая, звучал в ушах. И виделось крыльцо малиновского магазина, припорошенное снегом, тяжелая дверь, обитая деревянными рейками, и осязаемо, как наяву, хватал за щеки мороз. Степан возвращался с работы и завернул в магазин, чтобы купить хлеба. На крыльце стояли с кошелками, переминались с ноги на ногу два малиновских старика – Кузеванов и Мезенин. Оба они примерзли, ежились в легоньких фуфайках. Видно, собирались накоротке сбегать в магазин, не думали, что придется дожидаться на крыльце. Кузеванов постукивал по перилам деревянным протезом, а Мезенин притопывал валенками и все заглядывал в окно магазина, задернутое белой занавеской, вытягивал шею, но роста он был маленького и увидеть ничего не мог. Степан поздоровался со стариками, спросил:
– Что у них там, ревизия?
– Да нет, пайки наши распределяют. – Мезенин швыркнул застуженным носом и передернул плечами. – Скорей бы уж, а то совсем замерзли!
– Какие пайки-то?
– Да наши пайки, ветеранские, – сипло забасил Кузеванов, продолжая колотить перила деревянным протезом. – Участникам войны выдают на месяц. Килограмм масла и два килограмма мяса. Говорят, гречки еще по килограмму на брата накинули. Ну вот, вышла, скоро и нас пустят…