Грань — страница 40 из 61

– Понимаешь, тут дело такое… Строиться я собрался, баба опять же болеет, ребятишки… Ну, пошумлю я, а толку? Вот какой толк от твоего шума? А? Шишки одни. Ты, Степан, завязывай это дело, послушай меня…

Но дальше Степан слушать не стал, перекинул через плечо полушубок, осторожно спустился с крыльца и тоскливо оглянулся вокруг. Куда? Примостился на лавочке возле чужой ограды и сгорбился. Здесь его и отыскал Никифор Петрович. Осторожно тронул за плечо.

– Накинь полушубок, а то прохватит. Да вставай, пойдем. Пойдем, пойдем, нечего под чужими заборами ошиваться.

Степан натянул полушубок и двинулся вместе с Никифором Петровичем к дому. Осторожно открыв и закрыв калитку, чтобы не звякнула защелка, Никифор Петрович ухватил Степана за рукав и потащил в огород, к бане.

– Тама пока посидим, – объяснил он. – И бабы, глядишь, утихомирятся, и тебе отпыхаться надо. А то все гам да шум – разве толк будет…

В бане резко и горько пахло старыми березовыми вениками. В темноте, нашаривая на окошке лампу, Никифор Петрович нечаянно уронил тазик, и он с грохотом звякнулся на пол.

– Мать твою, понаставили тут… – Нашарил лампу, чиркнул спичками, и желтый язычок пламени затеплился под его ладонью, расталкивая темноту, а когда зажег лампу и вставил в нее стекло, баня тускло осветилась, и в ней, холодной, даже повеяло теплом и уютом. Из-под лавки Никифор Петрович выудил бутылку со стаканом, завернутый в чистую тряпичку хлеб с двумя луковицами, примостил все это на полке и забрался туда сам.

– Давай, Степан, лезь, попаримся маленько.

Тихо было в бане, как в подземной норе. Булькала в стакан водка, и ее резкий, сивушный запах перешибал горечь старых березовых веников. Степан сморщился и негромко, как бы самому себе, сказал:

– Потому и сопатка у нас всю жизнь в крови – любой пожар водкой затушим. А пьяному и морду легче побить.

– Дак ты чо, не хошь, не будешь? – встревожился Никифор Петрович. – Я как лучше хотел, специально припас.

– Ну, раз специально…

Степан сделал глоток, и водка у него в горле встала комом. «Шабаш. Кажется, под самую завязку нахлебался. Не лекарство». Он подвинул стакан с недопитой водкой тестю, отломил кусочек хлеба и долго, старательно его жевал, время от времени до скрипа стискивал зубы, зажимая в себе беспомощный стон, какой прорывается у больного, когда он не может уже сдержать боль, рвущую тело на части. Ту самую боль, которую уже никаким наркозом не заглушить. Потому и подумал о водке, что это не то лекарство. Мысленно заглянул вперед и представил… один стакан опрастывается за другим, в голове гул и туман, и ничего не видится и не слышится. А когда туман исчезнет и растворится, когда грянет жестокое похмелье, тогда разлепишь опухшие глаза, вытаращишь их в изумлении и, не веря им, увидишь – тебя уже давно сшибли с ног в грязную лужу, ты валяешься в серой жиже, пытаешься что-то сказать и доказать, но проходящие мимо, те, кто сшиб тебя, лишь показывают пальцами и смеются. Ну уж нет! Степан с размаху опустил кулак на толстую, гладкую плаху полка. Даже если сшибут его и вдавят в землю, смеяться над ним духу не хватит.

– Ты чо? – опешил Никифор Петрович.

– А, думать много стал. Жил до Шарихи, ни о чем не думал, как говорится, не болит голова у дятла, долби да жуй. А теперь заклинило, аж кочан пухнет. Все про жизнь нашу думается.

Никифор Петрович посопел, глянул на недопитую в стакане водку и полез за куревом.

– На то и голова человеку дадена, чтобы думать. Я вот тоже возьмусь иной раз свои мыслишки раскладывать, раскладываю, раскладываю, до того дораскладываюсь, что тошнехонько. Вот с нашими мужиками хотя бы в твоем деле…

– Суки они, а не мужики! Дерьмо, а не мужики! – зло перебил Степан.

– Э, нет, ты погоди, парень. Прежде чем ругать, понять надо.

– А что тут непонятного?! Шумнули, они как зайцы – каждый под свой куст. И нос боятся высунуть.

– Не в боязни дело. Не верят они, что толк будет, – вот в чем загвоздка. Ты меня не перебивай, послушай. Коптюгин – седьмой директор на моем веку. Седьмой! И всех нам привозили и назначали. Развяжут мешок, кота выпустят – глядите и слушайтесь. Четвертым у нас Ивановский был, ну все мужик под себя греб, дыхнуть нельзя было. Зашумели мы как-то на общем собрании, не хотим, дескать, давайте другого. Шиш! Не мытьем – так катаньем. Из области понаехали, из райкома, неделю совещались и измором взяли. Это про нас только в газетах пишут, что мы хозяева, а на самом деле никакие мы не хозяева, что нам прокукарекают, то мы и подхватывать должны. Или вот еще пример, с газопроводом этим вшивым. По моей ведь земле, если разобраться, его тянут, я на ей всю жизнь прожил. Ну, спросили бы для приличия: как вы, граждане, на это дело смотрите? Держи карман шире! Бегут и запинаются, мое мнение узнать желают. А мое мнение такое – сами в трусах дыроватых, а все ревем: кому помочь? А мужик наш умный, он тоже мыслить умеет, куда там твоему стратегу. Он, мужик, как рассуждает? Раз я ни хрена не значу, то и пропади оно все пропадом. Лучше я сам о себе буду заботиться. Шкурки припрячу да продам повыгодней, ребятишек в город вытолкну да выучу, а старость придет – пенсией так и так обеспечат. Ну а теперь сам посуди – зачем мужику в таком положении за тебя голову подставлять? А? Да и дело твое, Степан, прямо скажу, дохлое. Дожмут тебя Пережогин с Коптюгиным, поверь мне, старику.

– А-а-а! – как недорезанный бык, заревел Степан и соскочил с полка. – После третьего стакана правду говорите, а как протрезвеете, так фигу в карман! Хитроумцы! Нет, мало на вас ездили! Мало! Вам всю деревню надо тракторами распахать, чтобы задницу чесать начали.

– Да ты, это самое, не шуми, – успокаивал его Никифор Петрович. – Не шуми. Я не к тому разговор затеял, чтобы шуметь, я убедить хочу.

– Убедили меня, без тебя убедили!

Степан выскочил из бани и шарахнул дверью. Баня глухо ахнула.

4

За завтраком никто не сказал ни слова. Шум вчерашнего скандала потух, как потухает жаркий костер, сожрав все дрова и ветки, пламя скукожилось и опало, а само кострище покрылось серым пеплом. Но под ним остались, не затухли горячие угли с красными прожилками. Стоит лишь подбросить сушняку, стоит лишь дунуть легонькому ветру, сдернуть пепел с углей – и пламя с новой силой выметнется наверх, выше прежнего. Но ветра пока не было. Негромко шлепала спадающими тапками Анна Романовна, подавая на стол, так же негромко звякали тарелки, и старые ходики, опуская все ниже облезлую гирьку, сноровисто делали свою обычную работу – отчакивали время.

Торопливо, словно за ним гнались, низко наклонив над тарелкой голову, Степан хлебал, обжигаясь, горячий суп и старался не смотреть на жену. За сегодняшнюю ночь Лиза поблекла. Под красными, зареванными глазами залегли темно-синие полукружья, волосы были непричесаны, а пухлые, всегда улыбающиеся губы вот-вот готовы были задрожать от едва сдерживаемого плача. Пришибленная, сидела она за столом, безвольно опустив покатые плечи и тупо глядя перед собой невидящими глазами. Забыла про ложку в руке и даже не притронулась к супу. Никифор Петрович и Анна Романовна поглядывали на дочь с плохо скрытой жалостью, украдкой вздыхали, и от негромких стариковских вздохов становилось за столом еще тягостней и муторней. Степан хлебал суп, упорно не поднимая глаз. Он виновник, он главная причина, что в доме все поехало наперекосяк, что сидит после бессонной ночи Лиза, совсем непохожая на саму себя, жестко вырванная из прежней, спокойной жизни и брошенная в воронку досужих сплетен, разговоров, постоянного, напряженного ожидания с одним-единственным вопросом – а дальше? И ради нее, ради своей дочери, уговаривал вчера Степана Никифор Петрович отступиться и не вылезать поперек дороги Пережогину. Родная кровь, дитя любимое, как ни крути, а жалко.

Все это Степан понимал, понимал, что он виноват, и все-таки вины за собой не чувствовал. И еще с горечью думал – почему же они, самые близкие ему люди, не могут понять его? Почему? Брала обида на Лизу, что она не хочет подставить свое плечо, уходит в сторону, а он остается совсем один. Ни справа, ни слева, ни сзади никого нет. Может быть, попытаться еще раз рассказать? Поднял голову от тарелки, обвел взглядом домашних, сидящих перед ним, – и не сказал. Не поймут, не захотят понять. Молчком дохлебал суп, молчком оделся и молчком ушел на работу.

Мужики в последние дни старались не смотреть в глаза Степану. Обычных разговоров не заводили и незаметно, как бы само собой, старались ему подсунуть работу, какая полегче.

До обеда на складе успели поставить стропила и перед тем, как поднимать наверх тес и крыть крышу, сели передохнуть и перекурить. Сверху хорошо была видна деревня в теплом, солнечном свете, берег реки с серыми оттаявшими плешинками на крутояре, черная вилюжина зимника и маленький, ровный лужок за огородами, оканчивающийся неглубокой низинкой, где из снега торчали темные макушки малорослых, корявых берез.

И только мужики расселись, только забрякали и зачиркали спичками, как вдруг со стороны лужка донесся многоголосый собачий лай. Он грянул сразу, хором, и быстро набирал силу, становясь громче и злее. Мужики вскочили. В прибрежных зарослях тальника мелькали собаки, их лай, нарастая в стоялом полуденном воздухе, срывался на захлебывающийся визг.

– Да они что, сдурели?! – Алексей Селиванов приставил к глазам ладонь козырьком, закрываясь от солнца, вгляделся в тальник и вдруг вскрикнул: – Зайца, холеры, гонят! Гляди, гонят!

Из тальника пулей вылетел на лужок до смерти перепуганный заяц, присел, затравленно крутнул головенкой с плотно прижатыми, словно приклеенными ушами, и уже через секунду он несся по лужку, выстилаясь и вытягиваясь своим маленьким упругим тельцем над лоснящейся под солнцем коркой подмерзлого сверху снега. Лёт его был неистов. Заяц уносился от желтых собачьих клыков, под которыми, если они настигнут его, он успеет лишь коротко, пронзительно крикнуть, когда хрустнет ребристое горлышко и яркая, горячая кровь, бешено пульсирующая сейчас толчками по жилам, упруго выплеснется наружу, пятная красным цветом белый снег и мягкую шерстку. Но клыки еще не настигли, еще есть надежда вырваться, уйти живым, и заяц наддавал ходу, вытягиваясь в неведомых ему раньше усилиях, становясь похожим на летящую стрелу, запущенную сильной рукой из тугого лука. А следом вырвались из тальника штук десять разномастных собак, успевших соскучиться по настоящей охоте, отъевшихся на сытых хозяйских харчах и горящих сейчас одним лишь желанием, помутившим их собачий разум, – настигнуть, задавить.