Тайга молчала. Ей не было никакого дела до одинокого человека, бредущего по ее пространствам. Она не спешила его спасать и не торопилась убивать. Бесстрастно смотрела, словно надолго набралась терпения, и теперь ожидала – чем же все кончится?
Горячка схлынула, и Пережогин ощутил свое тело. Расхлестанные сбитые руки скручивала ноющая боль, лицо, прихваченное пламенем, горело на морозе, голова гудела, будто орудовали в ней тяжелым молотком. Грудь разрывалась от морозного воздуха сухим кашлем. Пережогин брел, покачиваясь из стороны в сторону, голова набухала, и молоток бил громче, настойчивей, грозя проломить череп. Пережогин дернулся, сжал ладонями горячий лоб, и в глазах прояснело. На все четыре стороны выстилалась вокруг безлюдная тайга. Ни души. И вообще ничего, кроме тайги, холода и боли. Где она, власть, за которую он так цеплялся и которая быстрей гоняла кровь по его жилам? И была ли она? Может, пригрезилась? Неужели до сегодняшнего дня он только и делал, что тешил себя призраком?
Он снова сжал лоб ладонями и зашагал быстрее. Сила была в нем недюжинная, нутряная, и Пережогин, не дав себе и малой передышки, брел всю ночь, пока над белыми верхушками сосен не вылезла в морозной дымке заря. Быстро набиралась яркого света, и он, как мог, торопился к ней. Молоток в голове стучал сильней и чаще. Пережогин споткнулся, упал. Поплыла перед глазами темнота. Но он пересилил слабость, тяжело выпрямился и поднял глаза. Из зари, прямо на него, выползала искрящая гусеница. Шарахнулся прочь, но гусеница, набирая обороты, гремя и лязгая, рванулась за ним. Гром и лязг отдавались в голове рвущими ударами. Пережогин бежал, пока хватило сил. Рухнул на снег и снова увидел гусеницу – она наползала. «Не надо давить! Я живой!» – заорал он. Не помогло. Желтый «катерпиллер» подвигался вплотную, и в высокой кабине, за прозрачными лобовыми стеклами, радостно скалился пережогинский двойник. Из-под гусеницы вылетали заиндевелые черепа, разбрызгивались во все стороны, а один из них подкатился прямо к лицу и холодно заглянул глазницами, в которых покоилась черная темнота, в самую душу. Пережогин взвизгнул и пополз. Разрывающий взгляд пустых глазниц влезал в тело. «Не на-а-д-а-а! Живо-о-ой!» – заорал так громко и неистово, подсигивая на снегу, словно в падучей, что очнулся от собственного крика и увидел в холодном мареве круглое солнце. Пережогин лежал головой на восток. Там – лесовозная дорога. Рывком вскочил. В голове ударило тяжелым молотком, и Пережогин качнулся, но на ногах устоял. «Я – Пережогин! Я – Пережогин! – Распугал хриплым криком утреннюю тишину тайги и, упрямо набычив голову, двинулся вперед. – Я еще вам покажу! На уши всех поставлю!»
Запинался, падал, когда его совсем оставляли силы, полз. С хрипом выдавливал из себя черный мат – и вперед! Добрался до лесовозной дороги, выкатился на ее середину и потерял сознание.
Потряхивало. По вздрагивающему телу ползло тепло. Пережогин вырвался из забытья, дико повел глазами. Он навзничь лежал в кабине КрАЗа. Выпрямился, застонал, еще раз огляделся и глухо скомандовал шоферу, совсем еще молодому парню:
– Тормози.
– Ты чо? Того? Тронулся? – шофер растерянно крутнул головой. – Глянь на себя!
– Тормози! Кому сказал?! Ну! – Привычная сталь прорезалась в пережогинском голосе, и шофер остановил КрАЗ. Пережогин вывалился на дорогу и напрямик, по целику, ударился к серой полосе березника, который опоясывал Лагерную согру и из-за верхушек которого виднелась красная шея экскаватора.
«Я вам покажу! Всем покажу!» – сиплый шепот едва слышно срывался с губ.
Грудью упал на корпус экскаватора, на промерзлое, ледяное железо. Перевел дыхание. И сила, казалось, совсем растраченная, вернулась к нему неизвестно из каких запасов. Легко вскочил в кабину, огляделся и радостно, со сладким злорадством вздрогнул, когда мощно и тяжело зарокотал мотор. Ковш экскаватора поднялся, замер и полетел вниз. С разгону вонзился в махонький бугорок на дне котлована, загреб его, вынес в сторону и вывалил кости и черепа вперемешку с землей на белый, недавно выпавший снег.
«А-а-а!» – громко и звучно ударил в кабине крик. И ковш снова упал, вгрызаясь в землю. Нет никаких раскаяний и наказаний! Есть только власть и сила! Власть и сила! Вот они, снова в его руках, а значит, и он сам – прежний!
Степан вместе с другими мужиками уже собирался выходить в тайгу, когда шофер КрАЗа подъехал и сказал о Пережогине. Все кинулись к Лагерной согре. Экскаватор ревел и пластал землю.
– Да он с ума сошел! Чокнулся! – испуганно закричал Алексей Селиванов, боязливо остановившись в отдалении от грохочущей машины. Степан тоже замер, но уже в следующую минуту ринулся в кабину. Выдернул оттуда Пережогина и сбросил вниз. Тот поднялся на четвереньки и завизжал, пытаясь уползти, но сил уже не было, и он только елозил коленями по снегу, мотал головой. Мужики придавили его к земле и едва признали: половина смоляной бороды обгорела, щеки и нос, обожженные, а после прихваченные морозом, покрылись сплошной сизой коростой. Глаза метались, а губы слабо шевелились, выталкивая бессвязные и непонятные слова:
– Власть! Власть и сила! Они у меня! У меня!
– Да он чокнулся! Точно! – Алексей Селиванов оглянулся на Степана. – Может, связать?
– Раньше надо было вязать! Раньше! – со злостью ответил Степан. – Теперь его только пристрелить…
Пережогин услышал его голос и поднял глаза. Его взгляд был осмысленным, и – мало того! – привычная жесткость и уверенность мелькнули в них. Тряхнул плечами, освобождаясь от мужиков, поднялся на колени и медленно, через силу, стал выпрямляться в полный рост. Выпрямился и, словно отрубая слова топором, выговорил:
– Берестов! Нету твоей правды! Только моя на этой земле есть! Моя!
Нет, Пережогин не сошел с ума, не тот он человек, чтобы тронуться, нет, ум его был в полном здравии. И это было страшней сумасшествия.
…И снова Степана несло вверх. Он летел, в мучительной неизвестности, оглушающей тишине и в полном пугающем одиночестве. Внезапно накатил жар. Воздух стал горячим и липким, словно его расплавили, рот и горло горели, а жар проникал дальше и дальше внутрь, грозя разорвать грудную клетку. Неслись вокруг, перевертывались обжигающие красные пятна, вспыхивали и гасли, и снова вспыхивали, еще ярче и горячее. От их мельтешения нестерпимо резало глаза. В воспаленном мозгу родился последний, молящий крик: «Не могу-у-у!», но он застрял в иссушенном горле, и губы, обметанные сухой коростой, даже не шевельнулись. Может, это конец? Скорей бы!
Но до конца было еще далеко.
На взлете неведомая сила притормозила Степана, властно перевернула лицом вниз, к земле, и он стал медленно, тяжело проваливаться. Расплавленный воздух обдирал кожу, будто наждак, ожидалось, что он сорвет ее до последнего клочка, обдаст голое мясо каленым, и уж тогда – конец. Степан судорожно стискивал челюсти, чтобы перетерпеть боль, и ждал… Ну, давай же!
И продолжал медленно, тяжело проваливаться.
Внизу уже виднелась земля. На ней покоилась тихая светлынь. До самого окоема по правую руку лежала тайга, дрожащей синевой огибала ее извилистая речка с пологими песчаными берегами, по левую руку бесконечно тянулся зеленый луг, украшенный белыми островками ромашек. Солнечный свет неслышно струился по зелени тайги и луга, искристо вспыхивал в речке и растекался до самого горизонта. Звонко, задорно орал невидимый петух, подстегивая свой крик шумным хлопаньем крыльев. И вдруг на самом высоком ликующем звуке крик оборвался. Зловещая, как перед ударом грома, повисла тишина. Белые островки ромашек задрожали и стали никнуть, речка подернулась темной, густой рябью, а тайга пригнула островерхие макушки елей.
Рев моторов колыхнул землю, будто тяжелый взрыв. Он выбросил на поверхность бульдозеры, тракторы, лесовозы, и они тараном двинулись на тайгу, пробивая в ней зияющие дыры, перемалывая, мочаля плоть деревьев. Белые островки ромашек покрылись пепельным цветом. Из берегов речки высунулись, как ружья из амбразур, толстые железные трубы, и их разъятые горловины стали блевать в воду чем-то тягучим и черным, похожим на деготь. Рассыпным серебром поплыла по черной реке рыба вверх брюхом. Иная еще выкидывалась на берег, колотилась хвостами по траве, широко растопыривая розовые ребристые жабры, охваченные уже по краям темными каемками. К берегу плотной толпой бежали люди. Их слитый, единый крик не уступал по силе машинному реву. Они били серебристую, прыгающую рыбу палками, самодельными острогами, ловили руками и совали добычу в целлофановые мешки. Мешки быстро набухали и шевелились. Все люди на одно лицо: разинутый в крике рот, раздутые ноздри и вытаращенные круглые глаза, готовые вот-вот выскочить из орбит. Скоро запылали высокие костры, и на треногах, на перекладинах, в ведрах и в котелках забулькало варево. Людей набегало все больше и больше, они носились по берегу, добивая оставшуюся рыбу, орали и приплясывали, вскидывая над головами руки с растопыренными пальцами, и толкали, сбивали с ног друг друга, не замечая этого и не оглядываясь. Сатанинский разгул визжал и гукал снизу.
«Да они ж, они поголовно пьяные!» – сообразил Степан и хотел закричать, чтобы одумались, но лишь неясное, глухое сипение сорвалось с губ.
Подлаживаясь к машинному гулу, к пьяному людскому ору, тягуче, как на похоронах, забухала музыка, и ее прорезали гитарные взвизги, схожие с полетом пули. Пули эти, невидные и неуловимые глазом, вонзались в зеленый, еще не тронутый луг, в остатки тайги, в речку, в лесовозы, в тракторы и в бульдозеры. Всюду, куда они вонзались, вспыхивало пламя, земля начинала дымиться, черные лохмотья сажи ползли вверх. Степан пошире раскрыл глаза и ахнул: по земле катил огненный вал. Ярко-желтое посредине, с голубыми полосами поверху буйствовало пламя и все сносило на своем пути. Слышался звонкий треск и хруст. Степан падал вниз и слышал запах дыма, воняющего жженой резиной. Огненный вал был уже совсем близко, вот он взбух кипящим клубком, клубок лопнул и выплеснул из своей середины длинное и острое как лезвие пламя, оно выструнилось, дрогнуло и дохнуло на Степана. Затрещали волосы, вспыхнула и осыпалась серым пеплом одежда. Теперь он был голый. Голый, как в час своего рождения. И продолжал падать вниз.