Грань — страница 49 из 61

– Не верну. И не надейся, – отрезал Степан.

– Степан Васильевич. – Тятя сморщился и дернул плечиками, словно его морозило. – Верните, пожалуйста, сами понимаете – нечаянно вышло. Больше не повторится, а я иметь буду в виду…

Значит, Бородулин имеет какую-то непонятную власть и над Тятей. Тот морщится, дергается, а не может сбросить с себя этой власти. Дела… Ни слова не говоря, Степан зашел в сарайку, прихватил сети, и Гринины, и те, что забрал сегодня в лодке, вынес и бросил под ноги Бородулину, прямо на мягкие комнатные тапочки. Бородулин отпихнул сети ногой и отошел.

– Узнал? – напрямую спросил Степан. Ответа не дождался и тогда спросил у Тяти: – Не знаете, кто нам эту продукцию поставляет? Никто ничего не знает! Черт возьми! У всех глаза и уши золотом завешены. Лодку не отдам. Пусть милиция разбирается. А вам, товарищ директор, я бы посоветовал не за Бородулина хлопотать, а лучше в гости к Мезенину сходить да посмотреть, как он живет, хоть бы горбыля выписали на дрова, мужик ездит вон на лодке топляк собирает. Фронтовик! Не за тех просите.

Тятя исподлобья глянул на Степана, неожиданно развернулся и пошел со двора прочь. Бородулин спокойно обернулся, посмотрел ему вслед. Сам же с места не двинулся, стоял над кучей сетей, брошенных на землю, переводил взгляд со своих тапочек на Степана и всем своим видом показывал, что он ждет ответа. И Степан ответил:

– Лодку не отдам.

– А жалко, сосед, жалко. Могли бы договориться. Смотри… Мы с тобой всей деревней могли бы командовать. Неужели командовать не хочется?

– А как это – командовать? Научи меня, бестолкового.

– Да дело-то простое. Приглядись к человеку хорошенько, раскуси его, и, если голова на плечах, командовать будешь.

– Слушай, ты знаешь, что одному человеку про тебя все известно, даже известно, что ты думаешь?

– Сане-то? – нисколько не удивился Бородулин. – А мне от его знанья ни жарко ни холодно. Знает, да никому не скажет. Так-то.

Бородулин попинал сети, покивал головой, видно, соглашаясь с какими-то своими мыслями, и ушел, оставив после себя тревожное, сосущее чувство.

Лиза увидела гостей из окна, створки которого были настежь распахнуты, услышала весь разговор, и едва только за Бородулиным закрылась калитка, как она выскочила на крыльцо. Дробно пересчитала каблуками ступеньки и ухватила Степана обеими руками за отвороты штормовки. Лицо ее было совсем рядом: испуганные глаза, дрожащие губы, две золотистых волосинки на красной от волнения щеке – родное и тревожное.

– Верни его! – срывающимся шепотом сказала Лиза. – Прошу тебя, отдай лодку. Боюсь…

Степан чуял, как дрожат ее руки, как сама она трепещет, словно листок под ветром, и не мог найти успокаивающих слов, только молча погладил ее ладонью по волосам. Лиза ткнулась лицом ему в грудь и продолжала глухой скороговоркой упрашивать:

– Отдай, Степа, отдай, не связывайся. Ну, куда мы еще побежим, когда тебя вышибут?! Ты что, не видишь?! Это же черт, а не человек! У него везде рука дотянется! Степа…

Мягкие, распущенные волосы упруго пригибались под тяжелой, шершавой ладонью и тут же выпрямлялись снова, буйно вырываясь на волю. Их жесткая упругость, их запах давным-давно стали для Степана родными, все Лизино живьем приросло к его плоти накрепко, и поэтому любая попытка отделить что-либо от себя, приживленное, как кусок кожи, сразу же рождало нестерпимую боль. Лиза захлебывалась скороговоркой, плакала, не отрывая лица от груди Степана, и рубашка была мокрой. А он гладил ладонью ее волосы, цепляющиеся за бугорки мозолей, и молчал, сдерживая себя из последних сил, потому что было желание – махнуть рукой, плюнуть и пообещать Лизе, что связываться с Бородулиным он не станет и лодку вернет сегодня же. Но одно дело пообещать, совсем иное – выполнить обещание… Лиза внезапно на полуслове осеклась, подняла заплаканное лицо, глянула снизу вверх и обреченно вздохнула. Шевельнулась высокая грудь, и полные плечи бессильно опустились – будто внутри у Лизы что-то беззвучно оборвалось, не выдержав долгого напряжения, и все ее крупное, налитое тело разом обмякло. Слабым, бессильным движением поправила она отвороты штормовки, старательно застегнула на рубашке верхнюю пуговицу, сильно прижмурилась, выдавив на ресницах слезы, а когда снова открыла глаза, они у нее потухли и стали холодными.

– Лиза… – пугаясь, едва выдохнул Степан.

Она медленно повела головой из стороны в сторону, заранее несогласная со всем, что бы он сейчас ни сказал, и медленно побрела к крыльцу.

– Лиза…

Она даже не обернулась. И Степан больше ее не окликнул, понимал – бесполезно.

Вода тихо плескалась в пологий берег Незнамовки. Стайка шустрых мальков суетилась возле намокшей, покачивающейся гнилушки, готовая в любую секунду пугливо метнуться и уйти в глубину. Степан – он даже не заметил, как оказался на берегу – наблюдал за мальками, вспоминая, что в детстве была у малиновских ребятишек такая забава: брали палку потолще и поувесистей, либо весло, и со всего маху хлестали в борт лодки – мальки со страху выпрыскивали из воды, и по ней прокатывались мгновенные блестки. Туда, где их напугали, мальки долго не возвращались.

Молодая трава на берегу нежно холодила. Степан ощущал ее под ладонями, смотрел на закат, который постепенно, незаметно для глаза перекрашивал воду Незнамовки, и ему хотелось забыть обо всем, полностью отдаться во власть вечернего покоя и плыть посреди него, теряя ощущение времени… Но это было невозможно. Реальная жизнь, наступая на пятки, не давала даже минутной передышки.

За спиной послышались шаги, Степан с досадой обернулся на их звук – по берегу шел Тятя. Молча присел рядом, стянул пиджак и остался в одной легонькой безрукавочке. В ней казался совсем мелким и худеньким. Белые руки, не тронутые загаром, были густо усеяны веснушками и тонкими рыжеватыми волосками. Руки вздрагивали, и Тятя, стараясь скрыть это, то сжимал, то разжимал кулачки. На Оби неожиданно резанул гудок парохода, и гулкое эхо долго растекалось по воде, блукало в забоке. Тятя встрепенулся, услышав гудок, и, растягивая слова, мечтательно вздохнул:

– Уехать бы куда-нибудь, а? Тебе не хочется, Степан Васильевич? Сесть бы на пароход – и к едреной фене…

– Я свое отъездил. Больше мне уезжать некуда.

– А я бы уехал, глаза бы завязал и дунул, чтоб никого не видеть.

– Тогда уж и не развязывай, а то как глянешь – везде одно и то же.

– Может быть, все может быть… Степан Васильевич, ты только не морщись, не психуй, ты меня выслушай. Понимаю, конечно, Бородулин с лодкой… только ты меня тоже пойми. Стоит сейчас один кран и второй вот-вот встанет – тросов нет. А Бородулин пообещал и сделает, будут тросы. Необходимость, не по своей воле.

– Жена у тебя тоже не по своей воле из-под прилавка берет? Сами по одним законам живем, но желаем, чтобы люди по другим жили, еще и сердимся, когда они этого не делают. Вот поэтому и порядок навести не можем…

Тятя не ответил. Поднялся, перекинул за худенькое плечо пиджак и посетовал:

– А я думал, ты поймешь меня.

– Не пойму, – жестко отозвался Степан. И даже не оглянулся вслед Тяте, уходящему по берегу.

…Ночью возле дома Бородулина остановились две машины. В них что-то грузили и негромко переговаривались. Степан сидел на крыльце, скрипел зубами, слушал и не мог разобрать ни одного слова.

4

Лето поднималось в зенит, жары стояли страшенные – голую ногу на песок нельзя поставить, и даже проточная вода в реке становилась теплой, словно ее подогрели. Обь мелела, обнажала свои пологие берега, ил на них высыхал до стеклянной хрупкости и трескался. Сохло все: деревья, земля, трава. Воздух после обеда начинал звенеть от зноя. В эти дни Степан нередко ловил себя на том, что он и сам высыхает.

А на реку валом валил пестрый народ, свой и приезжий, днем натягивали переметы, по ночам неводили на песчаных отмелях, и Степан другой раз по суткам не вылезал из «казанки», рыская по Оби, отбирая невода и переметы, выслушивая мат, крики, нередко схватывался в рукопашных, ожесточась после них еще сильнее. Люди, которых он ловил на реке, ненавидели его. Ненависть легко читалась в их лицах и была иногда такой ярой, что он без труда догадывался: представится удобный случай – убьют, не моргнув глазом. Ощущал эту угрозу не только при встречах, но и по тому, как все злее пакостили ему на усадьбе: гадили на крыльце, отрывали штакетины, подкидывали записки и гнилую рыбу. Пришлось заводить собаку, и теперь по ночам, когда был дома, нередко вскакивал от пронзительного, заливистого лая. Лиза вздрагивала, но с постели не поднималась и на улицу не выходила, только обреченно, чуть слышно вздыхала: «Господи, когда это кончится?» Она теперь ни о чем не просила, днями все больше молчала, а ночами подолгу не спала и смотрела в потолок широко раскрытыми глазами. Степан с разговорами не навязывался и оставался со своими мыслями один на один.

Дело с бородулинской лодкой закончилось мутно: ночью она исчезла. Приехал из милиции молоденький лейтенант, покрутился, спросил про протокол. Протокола не было. Лейтенант вздохнул и пообещал довести дело до ума. Но пообещал таким голосом, что стало ясно – не доведет. Степан махнул рукой: ничего, не последний день они живут с Бородулиным, доведется еще встретиться.

– Пожуем – увидим, – вслух сказал он, и собака вскинула голову, повернула к хозяину чуткий, влажный нос, словно хотела спросить: чего ты?

– Да жизнь, говорю, веселая пошла, – ответил он и потрепал тугую собачью шерсть на загривке. Молодая сука с готовностью растянулась на земле и подставила живот. Степан хмыкнул и взялся чесать.

В последние дни, когда выдавалась свободная минута, он отвязывал собаку, уходил с ней на берег Незнамовки и там подолгу разговаривал, как разговаривал когда-то в избушке с Подругой. Подруга вспоминалась часто, и он из-за неясного опасения не давал новой собаке кличку, подзывая ее коротким «эй!». Молодая сука быстро привыкла и охотно откликалась.