— Не надо так не надо… Я пойду тогда… А ты тоже иди, второй урок уже, наверно, кончается.
Отчуждение прошло между ними, как тень пасмурного облака.
— Ага… Пока… — потерянно отозвался Гай.
И они разошлись.
Гай медленно шел к школе и нес в себе ощущение потери, нес свою печаль. И все-таки он ни о чем не жалел. Он знал, что похожая на крошечную гранату дробина больше не станет его тревожить.
И еще одно грело Гая. Легонько грело, как солнечный зайчик. Воспоминание, как он мчался на помощь Сержику к водостоку. Гай не успел, но это не его вина. Он ни одного мига не сдерживал себя, рвался изо всех сил. И если бы смыло Сержика или того пацаненка, он, Гай, ни секунды не думая, ринулся бы в прибой. Он знал это тогда и помнил теперь. И шаги его понемногу делались крепче…
— Эй!
Гай не оглянулся. Мало ли кого окликают на улице.
Сзади нарастал частый топот.
— Подожди! Миша!.. Гаймуратов!
Сержик догонял его, трепеща своим летучим пиджачком.
Откуда он знает имя? Ах да! Из разговора с милиционером…
Сержик остановился, часто дыша.
— Я… забыл спросить… У тебя сколько уроков?
— Да кто их знает! — поспешно сказал Гай. — Такое бестолковое расписание…
— А ты… может, придешь к нам вечером, а?
— Я? Ладно!.. Если хочешь.
Ветер все шумел, гнал по стенам, по асфальту летучие солнечные лоскутья. Веселый такой ветер. Просто смеяться хотелось.
Сержик пнул подкатившийся под ногу каштан, и они с Гаем смотрели, как колючий шарик прыгает по тротуару.
Потом Сержик посмотрел на Гая:
— Та история… про лейтенанта и про бюст… Я так ничего и не понял. Расскажешь?
Остров
Голос Карбенева:
— Внимание — камера!
Голос Ревского:
— Гай… давай!
Гай взлетает на планшир, прыгает на первую ступеньку вант. И пошел наверх! Легкий, радостный, дождавшийся своего часа…
Гай босиком. В башмаках с пряжками оказалось тяжело и неловко. А широкие планки вовсе и не режут ноги. Правда, пришлось утром подставить гримерше тете Рае свои ступни для крема номер пять, но, взвизгивая и обмирая от щекотки, Гай выдержал эту пытку. Ради искусства…
На двенадцатой ступеньке Гай останавливается. Ветер дует ему в затылок и правую щеку, треплет и путает волосы, полощет алую голландку, закидывает на голову белый воротник.
Паруса — над Гаем и вокруг него. Всюду. Громадные. Золотисто-белые на солнце и голубые в тени. Туго и круто выгнутые, они кажутся твердыми, как фарфор: щелкни пальцем — и зазвенят.
Судно идет с креном на левый борт. Сзади и сбоку его пытаются догнать зеленовато-синие волны, кое-где на них вспыхивает пена. Волны не очень большие, стальную четырехмачтовую громаду им не раскачать. Но, рассекая воду, гулкий стометровый корпус винджаммера ровно вздрагивает и ощутимо звенит. Басовито-струнным гудением отзывается такелаж. Плетеная сталь вантовых тросов дрожит, как натянутые мышцы, и это напряженно-радостное дрожание передается Гаю…
С борта вынесена ажурная стрела крана с площадкой для оператора. У камеры сам Карбенев. Темно-синий выпуклый объектив издалека нацелен на Гая.
— Гай — давай!
Держась за трос одной рукой, Гай вытягивается вперед (ух и ветер!). В синеве и солнце встают далекие желтые берега. На них — блестки белых домов.
— Остров!
Гай оборачивается. Ветер откидывает назад волосы, хлопает воротником. И Гай кричит опять — тем, кто на палубе:
— Вижу остров!
…В море они ушли накануне, под вечер. Когда махина «Крузенштерна», постукивая машиной, выбралась за боны, солнце уже скатывалось к горизонту. Слева тянулся изрезанный бухтами Каркинитский берег. Издалека его желто-полосатые обрывы казались невысокими. Оранжевыми маячками вспыхивали от закатных лучей стекла. Медленно двигались красные огоньки Лукулльского створа. Если свернуть на них, когда они окажутся друг над другом, выйдешь прямо к центру Херсонеса… Но «Крузенштерн», конечно, никуда не сворачивал, шел в открытое море.
Закат разукрасил море разноцветными зигзагами. Носились темные чайки. Наступал «режим» — короткое время ясных сумерек, в которых операторы снимают ночные сцены. Зашипели, засияли голубым светом юпитеры. Началась съемка сцены «Рассказ Битт-Боя». Лоцман Битт-Бой по прозвищу Приносящий Счастье рассказывал морякам о далеком счастливом острове. Он взялся привести «Фелицату» к этому острову. И никто не знал — какой ценой! Никто пока не ведал, что Битт-Бой смертельно болен и самому ему на этом острове не жить…
В толпе матросов, окружавших Битт-Боя, снялся и Гай…
Когда почти стемнело, «Крузенштерн» ошвартовался у пятимильной бочки — громадной плавучей цистерны, поставленной на мертвый якорь в пяти милях от Херсонесского мыса. Курсанты шепотом поговаривали, что капитан нервничал: боялся, что в темноте бочку не отыщут и придется всю ночь лежать в дрейфе. Ну, ничего, нашли. Стали. «Крузенштерн» засветил якорные огни.
Молодой месяц (звонкий и рогатый) повис над морем и отразился неяркой желтой цепочкой. Далекий Севастополь сквозь дымку светил переливчатыми огоньками — уличными, корабельными, маячными. Они дрожали на горизонте, как блестки, как светлая пыль. А в южной части темного моря разгоралась, затухала и вспыхивала опять электрическая звезда Херсонесского маяка.
Включили магнитофон. Знакомая песня — «Опускается ночь все чернее и злей, но звезду в тучах выбрал секстан» — разнеслась из динамика над тихим морем. Хорошая песня, сурово-печальная и смелая. Гай ее запомнит навсегда. Но сейчас ночь была совсем не зловещая, звезды светили ясно и по-доброму. И, наверно, поэтому песня угасла, словно кто-то плавно повернул до нуля регулятор громкости.
Большая компания молодых актеров и курсантов собралась на корме. Светил фонарь. Иза взяла гитару. Кто-то попросил:
— Давай «Апрельскую»…
Иза тронула струны и запела задумчиво и чисто:
…А по Москве горят костры —
Сжигают старый мусор.
И дым плывет по пустырям
Такой же, как в лесу…
Я дом ищу, где он живет —
Мальчишка темно-русый.
Он не пришел — и я ношу
Тревогу на весу…
Песня была, наверно, хорошая, мотив красивый. Но Гай слушал с досадой: тут ночь в почти открытом море, палуба, дальний маяк, огни проходящего теплохода — и вдруг поют совсем не о том. Костры какие-то, улицы сухопутные, свидания…
А гитара неторопливо пересыпала звонкие аккорды, Иза пела:
Скатилось солнце за дома,
Поднялся месяц светлый —
Глядит на улицы с высот
Светло и озорно.
И вот мальчишка тот идет —
Спокоен он и весел,
Как будто в душу не ронял
Тревожное зерно.
Месяц и сейчас был такой — светлый и немного озорной. И это примирило Гая с песней. Слова про «тревожное зерно» напомнили ему о черной дробинке, но в напоминании не было упрека: Гай с облегчением еще раз подумал, что развязался с этой историей навсегда.
А последний куплет был совсем хороший.
И будет песенка его —
Как огонек в ладонях:
Про корабли, про острова,
Про синий блеск морей…
И летний запах костровой
По переулкам гонит
Врасплох застигнувший Москву
Безоблачный апрель…
Гай понял, что, когда он услышит эту песню снова, будет думать не о Москве, не об апреле и кострах, а вспомнит эту ночь и палубу «Крузенштерна». И мальчишка с огоньком в ладонях, с песенкой о синем блеске морей и островах показался ему похожим не то на Сержика, не то на Юрку Веденеева, хотя Юрка и Сержик друг на друга нисколько не были похожи… А слово «костровой» послышалось Гаю как «островой», хотя такого прилагательного в русском языке, кажется, нет.
…С этими мыслями Гай и пошел спать в курсантский кубрик — там нашли для него свободную койку.
Утро было без единого облачка. У курсантов начались учения. Боцмана кричали в мегафоны раскатистые команды. Ребята умело разбегались по вантам и реям. Гай, заломив назад голову, завороженно следил, как распускаются и обвисают тяжелыми складками паруса… Но складки были неподвижны. Карбенев и Ревский нервничали. Однако второй штурман Бурцев сказал:
— Спокойствие, товарищи, к полудню задует. У нас все по графику.
В самом деле — после одиннадцати часов море взъерошилось, потянул ветер. И не с норд-веста, как ждали, а с зюйд-веста. Лучшего и желать было невозможно. Именно при этом ветре «Крузенштерн» мог идти курсом крутой бакштаг, лучшим для такого парусника, и так, чтобы и солнце оказалось с нужной стороны.
— Брасы и шкоты на левую! Отдать носовой!..
— Гай — давай!
Он снова пружинисто взлетает по вантам. В кино эпизод займет несколько секунд, но надо, чтобы эти секунды запомнились зрителям надолго. Чтобы на экране было все как можно лучше: и высвеченные солнцем ярусы парусины, и мальчишка с разметавшимися на ветру волосами. И радость этого мальчишки, первым заметившего долгожданную землю.
И Гай опять, вцепившись правой рукой в гудящий трос, левую выкидывает вперед:
— Остров! Вижу остров!
Он кричит это друзьям-морякам, себе, небу, морю, желтым берегам, которые вырастают из синевы, распахиваются, как крылья. Городу кричит, который встает над берегами!
Это и есть его остров! Не надо его придумывать! Оказалось, что он — на самом деле. Такой, о котором Гай мечтал: со скалистыми обрывами, старыми крепостями, запутанными улицами и лестницами, со старинными пушками на бастионах. С тайнами оборонительных башен и подземелий. С суровыми легендами о героях…
Он, этот остров, складывался в сознании Гая, как складывается постепенно из рассыпанных кубиков целая картина. И теперь — вот он, весь! И крик Гая — не для кино. Это его настоящая радость, его открытие:
— Остров! Вижу остров!
Берега все круче, город все ближе — сверкающий, радостный…
Нет, не только радостный. Справа тянется берег, где перемешаны с камнями и землей кровь и кости. Впереди, на дальнем склоне, различимы хатки и заборы Артиллерийской слободки, и в одном из домов живет баба Ксана, не дождавшаяся с войны сыновей… Сколько их было — тех, кто здесь полег… Сколько сейчас горя у тех, кто не дождался…