Гранд-отель «Европа» — страница 87 из 102

— Видишь вон тот придорожный ресторан? — спросил Марко. — Предлагаю остановиться там и спокойно выпить по чашечке кофе. Нам надо поговорить.

5

Мы нашли столик в тихом углу с видом на дорогу и заказали две чашки кофе с яблочным пирогом. Подождали, пока принесут заказ. Одновременно попробовали пирог. И тогда я вопросительно взглянул на Марко.

— О чем я, собственно, хотел поговорить, — начал он, — так это о вчерашней премьере твоей пьесы. Нет, не так. Пьеса не твоя. Это их инсценировка твоей книги. Ты не имеешь к ней никакого отношения, так ведь?

— Так, — ответил я. — И о чем же именно ты хотел поговорить?

Я и в самом деле понятия не имел, к чему он клонит.

— Вчера в Маастрихте, у себя в номере, я еще долго думал и пришел к выводу, что это очень смело.

— Смело?

— Вдвойне смело. Я понял, что ты поступил смело, написав роман — не этот конкретный роман, а роман вообще. — Он засмеялся. — Меня послушать, так можно и оскорбиться. А я вовсе не хочу тебя оскорбить. Я хочу сказать, мне кажется почти невероятным, что в свете всех этих блестящих романов, написанных раньше, в европейской традиции и не только, кому-то хватает смелости задумать еще один и вдобавок реализовать эту задумку. И когда этот роман выходит в мир, кому-то другому хватает смелости взять это уже существующее произведение и переработать в новое. Это вдвойне смело. Спектакль, который я видел вчера вечером, — результат двух смелых поступков подряд, которые мне и по отдельности-то кажутся невообразимыми.

— Но к чему это ты, Марко?

— А вот к чему, Илья: я не уверен, что именно я должен снимать наш фильм.

— Да что ты такое говоришь?

— Знаешь, Илья, я в последнее время много об этом думал. Возможно, даже слишком много, тут ты, наверное, прав. Но я пришел к выводу, что мне недостает смелости, и не потому, что я не уверен в нашем конкретном проекте, нет, боюсь, дело в том, что мне недостает дерзости, которая нужна, чтобы снять фильм, любой. Их снято уже столько, что мне все труднее оправдать свое желание добавить что-то свое.

— Марко, это временный кризис. У всех бывает. Когда я захожу в хороший книжный, у меня тоже пропадает всякое желание писать. Это пройдет.

— Спасибо, что пытаешься меня утешить, — отозвался Марко. — Но это не так. Мой кризис гораздо глубже.

— Ты снял несколько прекрасных фильмов, — продолжал я, — и снимешь еще. Не сомневаюсь.

— Еще раз благодарю, Илья, но все не так просто. Не то чтобы ошеломляющее, парализующее осознание богатства прошлого было для меня новостью — от этого при желании можно отмахнуться как от мимолетного сомнения. Мне всегда это мешало. Ты прав в том, что раньше мне удавалось взять себя в руки. Но я замечаю: это дается мне тем труднее, чем старше я становлюсь, чем больше вижу и читаю и чем больше понимаю, насколько наивным надо быть, чтобы верить в иллюзию, будто ко всем уже существующим произведениям искусства я могу добавить нечто ценное. Когда-то я обладал этой наивностью, но теперь растерял ее. Это зрелость. Это прогресс. Тебе стоит меня поздравить.

Я понимаю, что мою речь можно истолковать и так, будто я упрекаю тебя в наивности, потому что ты продолжаешь творить новое. Но уверен, ты понимаешь: я вовсе не то имею в виду. Еще я думал, в чем между нами разница. Ты, как все большие художники, любишь материал, с которым работаешь. Ты живешь в языке. Ты питаешься словами, как другие — едой и водой. Ты дышишь предложениями. Язык для тебя так же осязаем, как бронза для скульптора. Именно любовь к материалу, с которым они работают, мотивирует художников не останавливаться и продолжать творить. Ты играешь, когда пишешь, потому что тебе приятно придавать языку новые формы, лепить из слов образы. Тебе приходится искать решения все новым формальным проблемам, и это держит тебя на плаву. Теофиль такой же. Он продолжает снимать потому, что обожает копаться в самодельных камерах, возиться с проявителем и закрепителем, играть со взрывающимися фотонами. Я вам завидую.

Я не таков. Для меня материя, с которой приходится работать, скорее препятствие, помеха, ограничивающая мои замыслы. Я не играю, когда снимаю. Напротив, досадую, что реализация моих замыслов искажает и опрощает их. То, что ты ни разу не видел меня с камерой, неслучайно. Я даже не мыслю кадрами. Мне важны идеи, и чем я старше, тем важнее они становятся. А идеи подпитываются тем, что я читаю и смотрю плоды чужого творчества, а когда сам пытаюсь что-нибудь сделать, они просачиваются у меня между пальцев. Может быть, эти слова прозвучат странно, но по отношению к моим идеям будет честнее отказаться от их реализации. Однако это означает, что я не вправе и дальше называть себя художником.

Я потрясенно молчал.

— Не знаю, что и ответить, — наконец произнес я. — Это все очень неожиданно. И что теперь?

— За меня не беспокойся, — заверил меня Марко. — Повторю: я воспринимаю это как зрелость. Я продолжу читать и смотреть, а вот деньги буду зарабатывать иначе. Да на документальном кино и не заработаешь. Уверен: для вашего фильма о туризме вы без труда найдете другого режиссера.

— Без тебя я этот фильм снимать не хочу. — Я говорил совершенно искренне.

Он улыбнулся.

— Ты еще передумаешь.

— Нет. Я серьезно.

— Главное — что выйдет твоя книга. Тогда вся работа, которую мы проделали вместе, окажется ненапрасной. Если мне удалось внести в твою книгу хоть какой-то вклад, я буду этим гордиться.

— Конечно, удалось, Марко. И я тебе благодарен.

Когда я рассказал Клио об этом разговоре в придорожном ресторане и о решении Марко, она сказала:

— Какой удивительный человек! Он все понял. Хотела бы я, чтобы его примеру последовали и другие художники.

Позже от Марко пришло письмо, в котором он благодарил меня за сотрудничество и сообщал, что короткий фильм Теофиля Зоффа получил приз на кинофестивале в Локарно. К письму прилагалась ссылка на фильм. Назывался он «Две Венеции». Это был шестиминутный шедевр, в котором Теофилю удалось сделать как Гитхорн, так и настоящую Венецию совершенно неузнаваемыми. В течение трех минут двадцати трех секунд в кадре ненадолго показалась моя фигура. Я недоверчиво смотрел в объектив.

Глава двадцать вторая. За чахлым кустом

1

Погода вчера была странная. Когда я, проснувшись и совершив первый утренний туалет, дважды спрыснув халат водой «Россо ди Искья» и, умастив щеки лосьоном с морской солью, отодвинул стул, чтобы открыть французские двери, и вышел на террасу, держа в руках чашку кофе, принесенную новой горничной, и сигарету без фильтра из голубой пачки Gauloises Brunes, меня удивил хрустящий холод, который казался старым, как воспоминание об утре после ночевки в неотапливаемой спальне бабушкиного дома на cевере Нидерландов, где я вырос. Воздух был бледным, как застиранное покрывало. Над окрестностями висел туман, который, казалось, поднимался из-под земли, будто почва, утомленно вздыхая, выпускала пар.

Уже в начале длинной подъездной аллеи взгляд натыкался на завесу тумана. Парк вдали, по которому я блуждал в тщетных поисках интертекстуальности и в котором испортил синий смокинг, скрылся из виду. Поднося зажигалку к сигарете и пытаясь выдохнуть дым в сторону тумана, я развлекался фантазией, в которой гранд-отель «Европа» прошлой ночью волшебным образом тихо и незаметно оторвался от остального мира и парил на облаках, и теперь все мы вынуждены будем остаться здесь навсегда, и ничто никогда не изменится.

Насладившись кофе и сигаретой, я вернулся в номер. Двери на террасу я оставил открытыми, чтобы дать моей фантазии развеяться в заполнявшем комнату холодном воздухе. Взглянул на макбук и исписанные тетради, которыми был завален мой инкрустированный письменный стол черного дерева. Я не останусь здесь навсегда. Когда работа будет закончена и задача, которую я поставил себе, выполнена, я уеду, хотя пока и не знаю куда. Я надеялся, что, когда наступит время, озарение снизойдет само по себе.

Но время это неумолимо приближалось. В реконструкции того, что произошло между мной и Клио, я почти добрался до последнего эпизода, до главы, написать которую будет сложнее всего, до нашего самого дальнего и последнего путешествия, до финала. Я боялся писать о нем, ведь это значило, что мне придется вновь испытать то, что я предпочел бы не испытывать никогда, и, пожалуй, еще больше я боялся того момента, когда все это будет записано, потому что потом я вынужден буду вновь попрощаться с Клио. Пока в последнем предложении на последней странице не была поставлена точка, Клио в каком-то смысле еще оставалась со мной на белых страницах неисписанных тетрадей. Я еще мог рассказать о наших с ней приключениях, описать ее — то, как она улыбалась, просыпаясь по утрам, как каллиграфией своих жестов заставляла вечер умолкнуть, — и тогда теоретически оставалась возможность, что история завершится иначе, чем она завершилась, пусть даже такой возможности на самом деле и не существовало. Но когда я закончу, все будет кончено. Я тосковал по Клио и боялся, что стану тосковать вдвойне.

Я знал, что смысл всей затеи заключался в том, что в конце, словно по волшебству, наступит нечто вроде ясности и я пойму все — в первую очередь пойму, куда мне теперь ехать, — но я уже не был уверен, что верю в это. Возможно, я боялся ясности и предпочитал состоявшую из ритуалов жизнь в отеле на облаках, оторвавшемся от мира и населенном воспоминаниями о лучшем прошлом. Ясность высветила бы пустоту. Моей тоске больше подходил туман.

2

Мне захотелось пойти прогуляться в тумане. Но для начала следовало позавтракать. Час был поздний. Я долго спал, хотя никаких причин для этого не имел. Но и причин встать раньше — тоже. Совершив второй туалет, я оделся и спустился вниз. В зале для завтраков почти никого не было. Часть блюд уже унесли, но и того, что оставалось, более чем хватало. Есть мне не хотелось.

Я посмотрел в окно и увидел, что солнце вышло из-за облаков. Туман потихоньку рассеивался. Но я решил не отклоняться от первоначального плана и направился к выходу. Проходя мимо стойки управляющего, я заметил, что Монтебелло регистрирует вновь прибывших китайцев — хорошо одетых молодых супругов с дочерью лет двенадцати или чуть старше. На спине у нее вместо рюкзака висел скрипичный футляр, которым она явно гордилась.