Грани русского раскола — страница 45 из 108

ной почетной гражданкой Е.П. Соколовой. В духовном завещании московской купчихи средней руки говорилось, что сто тысяч капитала и недвижимость она передает Преображенскому богадельному дому, а похоронить себя просит на раскольничьем кладбище. Эта просьба вызвала большое недоумение, поскольку она значилась православной по крещению, о чем имелись соответствующие записи. Законная наследница (родственница купчихи и жена коллежского секретаря) решила подать в суд заявление о своих правах – собственно, поэтому данный случай и получил огласку. Московский окружной суд принял ее сторону, признав недопустимым православной делать завещательные распоряжения в пользу раскольничьих обществ[628]. Подобные факты лишний раз указывают на истинное религиозное лицо российского купечества, заретушированное синодальным официозом.


4. Капиталистические реалии и народные низы

В завершение раздела необходимо сказать и еще об одной ключевой теме, характеризовавшей староверческий мир в пореформенный период. Настойчивым встраиванием в общую систему капиталистических отношений далеко не исчерпывались задачи купечества, основной костяк которого сформировался в рамках старообрядческой общности. Расщепление хозяйственной модели раскола сопровождалось крайне болезненными процессами, начавшимися с середины XIX века. Утверждение в экономике буржуазных ценностей, куда погружались староверческие хозяйства, приводило их к жесткой конкуренции с предприятиями, учреждаемыми дворянством и иностранными предпринимателями. Экономике раскола, изначально нацеленной на создание и поддержание социальной инфраструктуры единоверцев, были чужды буржуазные ценности. Для нее это стало серьезным вызовом, заставившим задуматься, как никогда ранее, о повышении производительности труда, рентабельности, сокращении издержек. К тому же усиление конкуренции неизбежно сопровождалась концентрацией производств, начавшей набирать силу сразу после отмены крепостного права. Процесс особенно затронул ткацкую и бумагопрядильную отрасли: доля продукции, вырабатываемой на постоянно укрупняющихся фабриках, неуклонно росла[629]. Как замечал Председатель Московского биржевого комитета Н.А. Найденов, в пореформенный период:

«для существования дел небольших потерялись всякие возможности. Из лиц, с которыми имелись дела, оставалось на виду самое ничтожное меньшинство, большинство же исчезало из торгово-промышленного мира совершенно»[630].

Под натиском экономической необходимости прежние хозяйственные связи староверов трансформировались. В пореформенную эпоху соблюдать отеческие традиции и преуспевать стало практически невозможно. Исторические корни, на которых выросли староверческие предприятия, оказались подрублены. В новых условиях промышленники-староверы начинали тяготиться тем своеобразным экономическим климатом, который был сформирован на прежних солидарных принципах. Они сравнивали свою деятельность с начинаниями того же иностранного капитала. Например, если заграничный предприниматель, профинансировав предприятие, мог сразу приступать к делу, то владельцы в центральном регионе по-прежнему были обязаны сначала обустроить всю социальную инфраструктуру: больницу, школу, столовые, жилые корпуса и т.д. Работа предприятий, основанных дворянским или иностранным капиталом, строились на отношениях трудового найма, и иные обязательства по масштабному социальному обеспечению рабочих были для них не совсем понятны. Местные же фабриканты, по их собственным словам, выглядели какими-то благотворителями[631].

Социальное обременение в сочетании с невысокой организацией труда делало промышленность староверческого происхождения более затратной, а значит, и менее конкурентоспособной. Во второй половине XIX века эффективность фабрик и заводов центра России, Урала, Поволжья уступала производствам, сосредоточенным в других районах империи. Так, производительность труда на петербургских ткацких предприятиях по сравнению с владимирскими была выше в среднем в 2 раза, с московскими – в 2,8 раза. Стоимость продукции, производимой одним рабочим на Кренгольмской мануфактуре (Эстляндия), составляла более 400 руб. в год, а на московско-владимирских фабриках – всего около 150 руб. Если уральский рабочий выплавлял в среднем 5 тыс. пудов чугуна в год, то в Польше и Донецке – 10-14 тыс. пудов[632]. Все эти цифры известны, но они приобретают дополнительный смысл, когда рассматриваются в контексте религиозной географии страны. Ведь Центр, Урал и Поволжье – это регионы России, где старообрядчество исторически преобладало, тогда как в петербургской промышленности позиции староверия всегда оставалось незначительными, а в Польше и южном регионе хозяйничал иностранный капитал[633].

В данной экономической реальности с ее жесткой конкуренцией староверческим верхам не оставалось ничего иного, как только усилить эксплуатацию своих единоверцев, сокращая, насколько возможно, социальные издержки. Это становилось тем внутренним ресурсом, за счет которого можно было добиться большей прибыльности. Обеспечение же потребностей рабочих из первейшей обязанности превращалось в обузу и отодвигалось на второй план, а обширная социальная инфраструктура становилась, в глазах хозяев, непрофильным активом, расходы на который следует минимизировать. Оборотной стороной этого болезненного процесса стала благотворительность, широко распространившаяся в купеческой среде. По сути, это своего рода инструмент социального сглаживания последствий, вызванных распадом староверческой экономики. В пореформенный период именно добровольная (как бы с хозяйского плеча) благотворительность заменяет действовавший ранее механизм распределения в раскольничьей среде торгово-промышленных доходов. Как отмечают современные исследователи, в основе купеческой благотворительности лежало стремление расплатиться со своими менее удачливыми единоверцами за нажитые капиталы и собственность с помощью различных даров, учреждения общественно полезных заведений и т.д. Многие пожертвования были настолько значительными, что становились легендами и обрастали множеством вымыслов[634]. Однако эта практика не могла переломить негативного отношения к выделившейся прослойке владельцев. И неудивительно, что раскольничьи начетчики, следуя традиционным интерпретациям, нашли признаки слова «антихрист» и в слове «хозяин»[635]. Упомянутый факт, как мы увидим дальше, отражал важнейшие сдвиги, произошедшие в староверческом мире.

Со второй половины XIX столетия отношение к российскому императору как воплощенному антихристу заметно слабеет. И если Николай I воспринимался как исчадие ада, то к Александру II, а тем более к Александру III народные массы относились по-иному, и лишь некоторые мелкие толки продолжали доказывать их антихристову природу[636]. Освобождение от крепостного гнета, дарованное именно верховной властью, стало той почвой, на которой расцвели ожидания масс о лучшей доле. Как заметил Ф.М. Достоевский, после крестьянской реформы царь не только в отвлеченной идее, а на деле становится отцом для народа[637]. К тому же, политика религиозной терпимости, проводимая Двумя этими императорами, заметно дополнила их позитивное восприятие в староверческом мире. Имидж истинного царя-заступника обретает в пореформенный период новую силу. И это происходило в то время, когда купеческие верхи стремительно утратили прежнюю роль покровителей в глазах рядовых раскольников. Теперь помыслы низов старообрядчества концентрируются вокруг фигуры российского самодержца, призванного защитить от хозяина-кровопийцы. Народ жаждал восстановления справедливости, видя опору, в первую очередь, в лице самодержавной власти, способной навести справедливый порядок. Все эти смысловые трансформации создавали новую поведенческую модель русского раскольника. Даже улучшение своего конфессионального самочувствия он связывал с доброй волей императора, а не с продажными торгово-промышленными верхами.

Отражением указанных процессов стало и то, что с 70-х годов XIX века противоречия внутри раскола на идейно-религиозной почве постепенно затухают, а на передний план выходят хозяйственные конфликты, имевшие в отличие от догматических споров сугубо практический смысл. Взаимоотношения хозяин – работник становятся более актуальными, чем прежняя старообрядческая общность. Известный писатель Г.И. Успенский хорошо уловил разницу между старыми и новыми представителями торгово-промышленного мира. По его наблюдениям, если купец первой половины XIX столетия считал, что ведет свою коммерческую деятельность «не совсем чтобы по-божески», то в 1870-х годах он уже не сомневается: дело это настоящее и его надо благодарить за денежные пожертвования на общие нужды; хотя он «действует из личных выгод, но зато дает другим хлеб»[638].

Эти наблюдения подтверждает описание атмосферы, царившей в пореформенный период на владимирских мануфактурах. Его оставил в своих очерках 1872 года литератор Ф.Д. Нефедов:

«Старики-фабриканты, которые хорошо помнили свое родство с рабочими и знали, что только их труду они обязаны своим богатством и славою, сошли со сцены; их место заняли молодые...

Всякое нравственное звено отцов-фабрикантов с их рабочими перестало существовать, было порвано; теперь никакой общности в интересах не существует. Есть только два, резко один от другого отделенных класса: наверху пьедестала стоит горсть фабрикантов, этих новых божеств, а внизу его лежат распростертыми десятки тысяч новых париев»