Грани русского раскола — страница 74 из 108

РПЦ считалось поступком не очень почетным. После провозглашения Манифеста о веротерпимости от 17 апреля 1905 года разные староверческие толки просто перестали обращать на нее внимание. Однако логичного обращения автора монографии к староверческой теме мы не наблюдаем; вместо этого снова читаем о падении нравственности среди населения, не посещавшего храмы, и т.д. Или возьмем другое интересное исследование о крестьянской повседневности в дореволюционную эпоху. Автор убедительно показывает, как религиозность русского крестьянства центральных губерний выражалась в деревенских традициях, в ведении сельскохозяйственного труда. Анализу подвергаются остатки языческих верований, включая различные суеверия. Вот только староверие и тут остается за рамками исследования: его как бы просто не существует, даже само слово старообрядчество не встречается на страницах монографии, посвященной русскому крестьянству[1065].

Для современных ученых выяснение конфессиональной природы русского крестьянства должно переместиться в центр исследований. Это позволит им качественно продвинуться в понимании тех многосложных процессов, которые происходили в русском обществе. Мы отдаем себе отчет в сложности такой задачи, и прежде всего – с точки зрения источниковой базы. Как известно, религиозная идентификация раскольников с 1874 года определялась специальными метрическими книгами; вплоть до 1905 года их вела полиция. Однако, как признавали сами власти, число рождений, браков и смертей староверов, отраженных метрическими книгами, не превышало одного процента[1066]. Кстати, посещение крестьянами приходов господствующей церкви тоже еще не свидетельствует об их истинной религиозной приверженности: многие староверческие толки безразлично относились к исполнению треб православными священниками. Например, последователи крупного спасова согласия легко совершали браки и крещения в РПЦ, но едва ли могли считаться ее верными прихожанами[1067]. Очевидно, что в крестьянских низах четкой конфессиональной грани просто не существовало. Поэтому, к примеру, в Нижегородской губернии раскольников по официальным документам насчитывалось лишь 5,3%, а уездные благочинные в один голос сетовали на приверженность большинства паствы к употреблению двуперстия, к иконам с двуперстным сложением, жаловались на широкое использование псалтырей дониконовской печати[1068]. Иными словами, прояснение реального конфессионального лица русского крестьянства, а значит, и народа – задача настолько трудная, насколько и необходимая.

В этом контексте весьма перспективной представляется мысль о взаимосвязи староверчества и общинного уклада пореформенного крестьянства. Интересно, что С.Ю. Витте, являвшийся в начале своей карьеры страстным поборником общины, приводил в ее защиту любопытный довод. В 1893 году он говорил о старообрядцах – верных сынах родины, – которые наиболее полно выражают общинный дух, чем собственно и олицетворяют подлинную связь с русским государственным началом. А вот всякая там «штунда», по убеждению Витте, распространяется вне общинной России и тем самым являет собой ярко выраженный антигосударственный характер[1069]. Но помимо виттевских откровений, стоит обратить внимание на важное обстоятельство: пастырские стратегии синодальной церкви слабо состыковывались с общинной практикой, которой была проникнута кровь и плоть народа. Официальная церковь, как правило, обращалась к личности, свободной и ответственной в своих поступках. Неслучайно попытки наладить хоть какую-то приходскую жизнь всегда оказывались неподъемными для духовенства никониан. В социальном же плане синодальная церковь стояла на незыблемых охранительных позициях правящего класса. Невозможно, например, представить, что она одобряет раздел барских земель в соответствии с общинными принципами[1070]. С другой стороны, крестьянин как член общины был ориентирован на коллективное сознание, выразителем которого являлся сход; личность общинника с его интересами как бы растворялась в коллективной воле. Чаяния народных низов имели религиозную окраску и были связаны с ожиданием конца мира и водворения правды на земле, которая равномерно распределится между теми, кто на ней работает.

А в наиболее концентрированной форме эти воззрения существовали именно в старообрядческой среде. Собственно, подобные радикальные ожидания и составляли идейно-эсхатологическую суть староверия[1071]. Например, в начале XX века среди крестьян было широко распространено «Сказание» о том, как Христос вывел из ада всех бедных, оставив там богатых. Этот документ, вышедший из старообрядческих слоев, проникнут ненавистью к власть имущим: это они совершили все мерзости нашего света и это они повинны в грехах народа[1072]. Такое творчество вполне могло привести к тому, что в 1905 году крестьяне заставляли священников по несколько раз служить панихиду по Стеньке Разину[1073]. Очевидно, насколько сам дух подобного идейно-религиозного фона противоречил практике синодального клира. Религиозные устремления российских верхов и части народных низов, несмотря на внешнюю принадлежность к православию, существенно разнились, поскольку обслуживали диаметрально противоположные экономические интересы[1074].

На протяжении всего пореформенного периода власти видели в общинном институте надежный механизм для предотвращения социальных катаклизмов, а сохранение спокойствия в огромном крестьянском мире считали первоочередной своей задачей. Незадолго до 1905 года глава МВД В. К. Плеве разъяснял, что действия интеллигенции, выпады террористов не способны поколебать государственных устоев, а «революционная деятельность может грозить опасностью лишь в том случае, если она переносится в область сельскохозяйственной жизни»[1075]. Ситуация в ней начала заметно меняться к началу XX столетия. После реформы произошло резкое увеличение численности населения, что объективно вело к измельчанию земельных наделов: с 4,83 десятин на мужскую душу в 1861 году они сократились к 1880-му до 3,55 и к 1900-му – до 2,59 десятин[1076]. А ежедневный бюджет крестьянина к XX веку составлял мизерную сумму в 15 копеек[1077]. Конечно, и в конце 80-х годов XIX столетия сельское население было не намного богаче, но тогда выход виделся в укреплении общины, что давало возможность поддерживать общее благосостояние. Теперь же оскудение села произошло на совсем ином фоне; невиданный в России промышленный подъем второй половины 90-х кардинально изменил экономическую обстановку страны. Следствием чего стало возникновение серьезного дисбаланса между увеличивавшейся товарной массы и емкостью внутреннего российского рынка. В результате индустриальная идиллия дала серьезный сбой уже в начале XX века: огромные запасы промышленной продукции оставались нереализованными. Кризис перепроизводства повлек за собой огромные убытки недавно процветавших акционерных обществ. В бюрократических кругах экстренно приступили к выяснению причин создавшегося положения. Оценки чиновничества и экспертов были единодушными: в расчет не была принята низкая покупательная способность населения, главным образом крестьянства. Как отмечали «Русские ведомости», именно в этом, а не в ситуации на западных рынках, нужно искать настоящую разгадку кризиса[1078]. В данной связи заметно актуализировались размышления о причинах, приведших к оскудению деревни, а с ними напрашивался логичный вопрос: возможно ли ожидать материального прогресса от крестьянства при существовавшей системе регулирования земельных отношений?[1079] Отсюда общинные порядки, пестовавшиеся много лет, в глазах властей стремительно утрачивали былую привлекательность. А магистральным путем подъема земледелия по примеру промышленности объявлялась индивидуальная инициатива, личный интерес в купе с гражданским развитием села. В новых экономических условиях правящие сферы взяли на вооружение именно такой подход. Тем более, что начавшиеся аграрные беспорядки весны 1902 года заметно добавили негатива в отношении общины.

О формировании нового курса в аграрной сфере дают представление дебаты Особого совещания о нуждах сельскохозяйственной промышленности в 1903-1905 годах. Общину перестали рассматривать как эффективный инструмент социально-экономического развития, а надежным оплотом государственной политики на селе был назван частный собственник; именно на взращивании этого фаворита сконцентрировалась власть. Председатель комиссии С.Ю. Витте (теперь уже в образе ниспровергателя общины) призвал не обращать внимания ни на какие сомнения, считая, что приоритет частной собственности не подлежит обсуждению в принципе. Он прямо заявил об ущербности правового нормотворчества, оперировавшего понятием семейно-трудовой собственности[1080]. Другие высказывались более осторожно и, находя проблему довольно запутанной, сомневались в том, что крестьянин-общинник способен адаптироваться к частнособственнической психологии и перестроить в соответствии с ней все свое бытие. Например, известный специалист по аграрному вопросу А.А. Риттих ссылался на научные споры о роли трудового начала в хозяйственной практике крестьян. Некоторые ученые оценивали ее как определяющую, другие же признавали приоритет гражданского права, а разговоры о трудовом начале и каком-то обычном народном праве квалифицировали как несерьезные