— Сегодня какой-то особенный вечер!.. Когда мы, Галиночка, будем уже всегда вместе, нам и среди счастья очень радостно будет потом вспомнить этот зимний вечер!..
— Да, да!..
В субботу, когда Петя провожал ее домой, Галина весело мечтала вслух:
— Завтра, в воскресенье, поедем во Внуково встречать папу. Приблизительно к двум часам мы все дома. Обед, суета, целая куча первых вопросов и ответов. Я (да и мама тоже!) в страшном нетерпении ждем, когда папа распакует свои чемоданы. Наконец-то! Щелкают замки, вынимаются подарки… Мы с мамой вскрикиваем… и — ах! — почти в обмороке надеваем наши нейлоновые шубки и вертимся, вертимся перед зеркалом… Потом папа раскладывает и другие подарки — подарки мне, маме и бабушке, и все мы, конечно, восторгаемся ими… Ведь папа всегда оч-чень тонко понимает, кому и что идет. Пока мы с мамой примеряем и любуемся разными приятными штучками, привезенными папой, — и тут же хохочем… над чем? Нам-то хорошо, мы уже все видели, а вот каково тем, кому подарки привезены', а они их еще не видят!.. Дядя Жан со своей Эльзой-«лошадиный хвост», наверно, изнывает от нетерпения поскорее увидеть их… Воображаю, как Эльза теребит своего старого франта: «Ну, пойдем же, пойдем!» А дядя ей: «Ну, погоди еще полчасика, ведь неприлично же так торопиться — все поймут, что мы скорее хотим получить подарки». Эльза стонет: «Но ведь к родственникам же!.. Ах! У тебя невыносимый характер!..» Наконец Эльза все-таки побеждает. Она дрожит от жадности и страха: неужели о ней забыли? Но вот и она с дядей Жаном получают свою долю подарков. Охи, ахи, благодарные объятия, восторги. «Ах! А эта прелесть кому?» — поет Эльза, хотя знает, что это подарки тете Вере. А тетя Вера, напротив, всегда приезжает с опозданием — даже в воскресенье!.. Бабушка уже сердится, фыркает, как невыключенный самовар, и возмущается тетиным опозданием. Вот и Тепловы являются. Третий период раздачи подарков — и скоро ужин. Ужин. Снова шум, хохот, суета. Мама просит осторожнее открывать шампанское, чтобы струей не облило скатерть. Дядя Жан объявляет как открытие: «Двадцать ноль-ноль!» И вот тут; мой миленький, я бегу тебе звонить. А ты будь готов!
— Буду готов!.
— А чему ты улыбаешься, милый?
— А ты будто и не догадалась, как приятно мне слушать твою передачу на завтрашний день.
— О, это будет такой радостный и чудный день! Милый, поцелуй меня! Я звоню тебе ровно в двадцать ноль-ноль!
*
В воскресенье, еще задолго до восьми, Петя был вполне готов. Его новая велюровая шляпа и такие же новые коричневые лайковые перчатки на меху мать бережно положила на столик перед трюмо и улыбнулась:
— Ну, все готово, сынок. Посмотришься в зеркало… и надевай обновку в радостный день!.. Однако уже начало девятого.
Через полчаса Петя, заметно встревоженный, подошел было к телефону, чтобы позвонить самому, но Марья Григорьевна остановила его:
— Ну, погоди еще немножко, может быть, какая задержка вышла.
Пробило девять, но звонка все не было.
— Уж не случилось ли чего?.. — после долгого молчания глухо произнес Петя. — Вдруг Петр Семенович еще и не приехал? Или вдруг он заболел?
— Все может быть. Подождем еще, — успокоила Марья Григорьевна.
В десять часов вечера зазвонил телефон. Марья Григорьевна, как молоденькая, подбежала к письменному столу сына и сняла трубку.
— Дайте вашего сына! — зло и резко, словно железным голосом, приказали в трубке.
— Она?! — задохнулся Петя, протягивая руки.
— Она… — растерянно прошептала Марья Григорьевна, крепко сжимая телефонную трубку, словно желая передать с ней свое материнское тепло.
— Ты? — словно ударило в ухо Пете. — Что ты сделал, ужасный, отвратительный?.. И вся ваша «семерка» — подлецы, предатели!
— Что… что случилось? — спросил Петя немеющим языком, весь холодея, словно босыми ногами стал на лед. — Я не понимаю…
— И ты еще притворяешься, негодяй! — как раскаленным на морозе железом, снова пронзил слух Пети и всю его душу такой знакомый и такой неузнаваемый голос. — Он «не понимает», а сам только и делал, что каждый день во главе… ха, ха… во главе этой мерзкой «семерки» предавал моего папу… замахнулся на его авторитет!.. Вы все, эта ваша отвратительная «семерка», нарочно, не дождавшись возвращения папы, выскочили вперед, чтобы вас хвалили, чтобы о вас статьи писали… И это за все добро, которое сделал тебе папа… о, как ты мне гадок, как все вы мне гадки!
— Но это же неверно… я могу доказать…
— Молчи! Все доказано, все раскрыто! Василий Трубкин, честный товарищ, по-настоящему преданный моему папе, все записывал, день за день, все отмечал, собрал все материалы, запечатал в конверт и сам принес их к нам домой… чтобы папа узнал, как ты и подлая «семерка» все это время обманывали людей, а сами именем папы действовали против него! О, какая низость! Папа был так поражен, что ему даже стало дурно… его положили в постель, дали сердечных капель… и мы все плачем и терзаемся душой за него… Вот какой «радостный» день ты нам приготовил, бессовестный!..
— Так ведь это же Трубкин так подстроил…
— Не смей его трогать! Молчи! Я не желаю больше говорить с тобой!.. Слушай меня и выполняй: завтра же, в понедельник, поднимись к папе, повинись ему во всем, проси у него прощения и прекрати, слышишь, прекрати-ка все, все, что вы начали… Понял? Молчишь? Ага! Правда глаза колет?.. Делай, как я тебе приказываю, иначе я тебя знать не хочу… знать не хочу!
Звук яростно брошенной на рычаг телефонной трубки ударил Петю, как выстрел. Будто оглушенный, мертвенно-бледный, Петя сидел около стола в своем новом костюме и красивом шелковом галстуке «в искорку». Еще звучал в ушах злобно-холодный, неузнаваемый голос Галины, ее дыхание, прерывающееся от ярости. Он не мог себе представить ее лицо, каким оно было в минуты, которые только что миновали. Милый облик (особенно последние дни), так глубоко слитый с чувством полноты счастья, вдруг исчез, растворился, как пыль, унесенная буйным ветром — куда? И себя самого Петя тоже не мог сейчас вообразить — кто и каков он, как ему жить! Все перед ним кружилось и неслось куда-то, как пыльная дорога перед глазами всадника, сброшенного с седла.
Марья Григорьевна, слышавшая с первого до последнего слова крики Галины по телефонному проводу, несколько минут молча смотрела на сына. Незримая, но давящая тяжесть сжимала ее грудь, не давая вымолвить ни слова. Некоторое время мать боялась нарушить эту опасную тишину, но потом решилась. Зайдя за ширму, где стояла Петина кровать, Марья Григорьевна неслышно взбила подушку, отогнула одеяло и беззвучно сказала:
— Ложись, сыночек.
После этих слов молчание на всю ночь воцарилось в мельниковской квартире.
Петя лежал, будто сраженный, не ощущая своего тела и дыхания. Он не видел ясной, лунной ночи — злая, непроницаемая тьма отчаяния, жгучая обида после оскорбления — все нежданное, бесповоротно свершившееся, словно плотной ледяной завесой отрезало Петю от недавней его жизни и всех ее радостей, которыми он владел до этого дня. Порой он словно погружался в небытие, но скоро его прерывал то щелкнувший, как выстрел, звук брошенной на рычаг телефонной трубки, то голос Галины, чудовищно чужой, ее жестокие слова, невероятные, как страшный сон. Но каждое ее слово, будто каленой иглой пронзая память, беспощадно кричало ему: «Это правда, правда, это все было, было!» Содрогаясь и холодея от ужаса перед непоправимостью всего происшедшего, Петя опять впадал в беспамятство, чтобы тем больнее проснуться. Он заснул уже на рассвете, вконец обессиленный нежданной душевной мукой.
Мать еле удержалась от вскрика, увидев неузнаваемое, осунувшееся лицо сына. Сам он, конечно, этого не заметил — «не до того ему!», — и мать постаралась как бы ничего не заметить.
Едва Петя появился в бригаде, как Гриша испуганно спросил:
— Батюшки, что с тобой?
— Ничего… спал плохо… — глухо ответил Петя. Но Гриша, явно не веря, часто во время работы поглядывал в его сторону и наконец встревоженно шепнул:
— Да что у тебя случилось?..
— Ровно ничего… спал плохо… — смутным голосом ответил Петя, — мучительная ночь словно еще тянулась за ним. Но по привычке к внимательности, привитой с детства, он все-таки заметил, как тревожно Гриша шепнул что-то Матвею, а тот недоуменно взглянул в Петину сторону. Случайно перехватив этот взгляд, Миша Рогов встревоженно посмотрел на обоих. Гриша сделал ему рукой знак, — дескать, потом расскажем. Поняв это, Петя вдруг ощутил приступ небывалого страха: да разве можно рассказать — даже друзьям, — что произошло с ним вчера?
Он вдруг ощутил холодную дрожь в сердце, во всем своем существе: уйти, уйти сию же минуту.
— Я… мне надо проверить… один тут расчет… — каким-то не своим, бессвязным голосом пробормотал Петя и так круто, что его даже пошатнуло, повернулся и вышел.
«Пройду в чертежную… ведь мне проверить нужно… ведь так я сказал им… а они тем временем и забудут, что тревожились обо мне… и не будут больше спрашивать меня ни о чем…» — думал Петя, как во сне.
Он сел на свое обычное место за длинным столом, выдвинул свой ящик и положил на стол какие-то черновые записи, содержания которых не смог бы даже приблизительно припомнить, и, словно потеряв волю, отдался больному забытью. В висках зло и круто билась кровь, будто голову его сдавило тугим обручем, в груди что-то больно ныло, мысли путались.
«Заболел я, что ли?..» — с полным безразличием к себе подумал Петя и вздрогнул: над столом вдруг вспыхнула лампочка. Ее красноватый отсвет как-то незнакомо и недобро разлился по белому листу. Петя вздрогнул и вышел из-за стола.
Сковородин молча протянул ему телефонную трубку и только его выпукло серо-стальные глаза холодно сверкнули навстречу встревоженному взгляду «будущего зятя».
— Ты? Это ты? — раздался в трубке повелительно чужой голос, настолько убийственный, что Петя даже пошатнулся, словно беспощадная игла вонзилась в сердце.
— Исполняй немедленно мой приказ, а то я приду сюда в конструкторскую и назову тебя подлецом… — еще успел услышать Петя. Вдруг, как из безгласной тьмы, только слабый стук донесся к нему — это зубы его стучали о край стакана.