Работал у нас крупный конструктор Гончаров. Учёный, энтузиаст своего дела. Скромный, честный до предела, не раз и не два отмеченный правительственными наградами. Словом, гордость нашего завода. Мы ставили Гончарова в пример другим, особенно молодым специалистам: учитесь, мол, у него, будьте такими, как он. И вдруг Гончарова арестовали. Я тотчас отправился в городской отдел НКВД. Принял меня заместитель начальника и вместо прямого и ясного ответа на вопрос, почему арестовали крупного специалиста Гончарова, грубо оборвал меня:
— Значит, нужно было!..
— Это не ответ. У нас забрали десяток специалистов, — коллектив должен знать, за что.
— Нужно будет — заберём ещё! Вас спрашивать не будем. Уж не вздумали ли вы заступаться за врагов народа? — грозно спросил он.
Ушёл я от него подавленный. Сколько я себя помню, никто ещё так не разговаривал со мной.
Своими тревожными мыслями я поделился с секретарём горкома партии, с которым дружил. Кстати сказать, я тоже был членом бюро горкома. От прямого разговора он уклонился.
Удивительное дело!.. Кажется, действительно никто не решается думать самостоятельно и уж тем более давать объяснение происходящему. Ждут директив, указаний?..
Люди на глазах менялись — теряли друг к другу доверие, замыкались в себе. И это было страшнее всего.
Обходя цехи, я часто ловил на себе насторожённые взгляды рабочих. Они словно спрашивали: «Ты наш руководитель и обязан сказать нам, что происходит, почему сажают наших товарищей?» А что я мог им ответить?..
Днём я был перегружен работой и думать о посторонних вещах было некогда, но по ночам я не знал покоя. Случалось, до самого рассвета я не мог заснуть. Впервые в жизни с сомнением подумал: справедлива ли теория о том, что по мере нашего приближения к социализму классовая борьба будет обостряться? Где же тут жизненная логика? Ведь девяносто девять и девять десятых всех советских людей делами своими доказали преданность партии, социализму, — в чём же дело? Может быть, я чего-то недопонимаю по своей неосведомлённости или из-за недостаточной теоретической подготовки?
Елена замечала моё состояние и часто спрашивала, что со мной.
— Не спрашивай, Алёнушка! Не тревожь душу себе и мне, — отвечал я, с тоской думая о том, что не решаюсь поделиться мыслями даже с самым близким мне человеком — с Еленой, от которой у меня никогда не было тайн…
Получили новое задание от наркома — запроектировать строительство двух больших цехов, расширить литейный цех с тем, чтобы к тридцать девятому году удвоить выпуск станков. Задание было не из лёгких: за два с половиной года построить огромное здание, подготовить кадры, смонтировать оборудование, не говоря уж о расширении культурно-бытовых учреждений для обслуживания нового притока рабочих и специалистов.
Однажды, после совещания, на котором рассмотрели и утвердили техническое задание проектному институту, ко мне подошёл заместитель главного технолога завода, молодой инженер Русин, и попросил выслушать его.
— Иван Егорович, — начал он, — не нужно нам строить новые цеха, мы и без этого в состоянии удвоить выпуск продукции!
— Как это так? — Грешным делом я подумал, уж не свихнулся ли человек.
— Очень просто. Мы можем всего достигнуть на существующих площадях, при условии, что перейдём на штамповку большинства деталей вместо их обработки на токарных и револьверных станках. — Русин раскрыл толстую тетрадь, заполненную расчётами и схемами, и протянул мне. — Я всё подсчитал и нашёл, что при штамповке4 освобождается более ста двадцати станков и на их месте легко размещается недостающее нам оборудование. Конечно, придётся опять перестроить цеха и организовать поток на новых принципах, но это уже детали!
Чем больше я углублялся в расчёты Русина, тем больше убеждался, что выводы его правильны. Переход на штамповку не только резко увеличивал общую производительность, но и давал большую экономию в расходе металла: мы ежедневно отгружали металлургическим заводам целые составы стружки. Я знал, что в стране большая нехватка в кузнечно-прессовом оборудовании. Тяжёлые прессы ценились на вес золота, да и никто из машиностроителей не перешёл ещё полностью на штамповку. Дадут ли нам нужное оборудование? Вот в чём заключался вопрос. Сама же идея Русина никаких сомнений не вызывала, — с нею согласились бы самые осторожные и консервативные специалисты.
По логике вещей, оборудование нам должны были дать: мы ведь освобождали государство от необходимости сооружать громадные здания, отказывались от металлорежущих станков и других наименований и, наконец, брали на себя обязательство в течение трёх лет окупить все расходы по расширению завода за счёт экономии металла.
Снова пришлось ехать в Москву.
На этот раз нас встретили по-другому. Начальник главка, выслушав меня, замахал руками.
— Не мудрите, Силин, и выполняйте то, что вам поручено! — сказал он, и я сразу вспомнил Медведева. — Вишь какие умники нашлись, — откуда я возьму вам такое количество кузнечно-прессового оборудования?
Получив отказ, мы с Русиным не отступили. В течение двух недель подолгу высиживали в приёмных разных начальников. Побывали в промышленном отделе ЦК партии, дошли до наркома и добились своего.
Нарком загорелся нашей идеей и сказал начальнику главка и другим руководителям:
— На самом деле, почему бы нам, в порядке опыта, не создать такой завод? Ведь со временем все заводы перейдут на штамповку. Дадим возможность Силину и его коллективу экспериментировать. Пусть накопляют опыт!..
Уезжая в столицу, я твёрдо решил разыскать Челнокова и поговорить с ним по душам. Уж кто-кто, а Модест Иванович должен знать и понимать многое. Он один мог ответить на мучающие меня вопросы и рассеять мои сомнения. Мне было известно, что после учёбы он остался в Москве и продолжает работать в органах.
Закончив дела, нашёл его телефон, позвонил. Странно, Модест Иванович разговаривал со мной без обычной теплоты в голосе, но всё же пригласил зайти к нему вечерком домой. Жил он в маленькой двухкомнатной квартире на Арбате.
Встретил он меня как-то отчуждённо. Он неважно выглядел, — осунулся, казался больным.
— Давай, Иван, выпьем, — предложил он, ставя на стол бутылку, рюмки, хлеб, закуски.
Мне стало не по себе — я ведь знал Челнокова убеждённым трезвенником.
— Да, брат, творится нечто непонятное, — заговорил он после второй рюмки. — То, что когда-то для нас с тобой было святая святых, позабыто. Кого-то устраивают карьеристы и подхалимы. Они ведь не думают и не хотят думать, они с радостью выполняют любое приказание сверху. Нет теперь ни Ленина, ни Дзержинского… Они таких на пушечный выстрел к органам не подпускали. Ты счастливец, что перешёл на хозяйственную работу. Я тоже удрал бы куда глаза глядят, да не знаю, как это сделать!
— Вы просто устали, — сказал я, с тревогой глядя на него.
— Какая, к чёрту, усталость! Пойми, жить стало противно. Иногда хочется пулю пустить в лоб. — Модест Иванович снова наполнил рюмки и быстро осушил свою.
— И это говорите вы? — воскликнул я. — Нет, вам непременно нужно отдохнуть! Хотите, поедем со мной на Урал, там великолепная охота, новые люди. А как Елена будет рада вам!
Он долго смотрел на меня отсутствующим взглядом, словно не видел меня. Наконец сказал:
— Эх, Иван, Иван, чистая ты душа, ничего не знаешь! Впрочем, хорошо, что не знаешь…
Он был прав: я многого не знал. Но сейчас, слушая Челнокова, я почувствовал ещё большее беспокойство — не такой он человек, чтобы преувеличивать.
— Я уже говорил вам, что творится у нас в городе и на заводе, — ответил ему. — Может быть, всё это чем-то оправдано. Уж в очень сложную эпоху мы живём, — война стучится в двери, нужно, чтобы в тылу был порядок. Ведь с горы виднее…
— Дай бог, как говорится, чтобы было так!.. Нет, — он тряхнул головой, — что-то не то, Иван, не то!..
Разговор не клеился, к тому же Челноков быстро захмелел. Посидев ещё немного, я поднялся, и тут произошло то, чего я меньше всего мог ожидать. Модест Иванович обнял меня, поцеловал. Он плакал. Слёзы так и текли по его бледному, осунувшемуся лицу.
— Береги себя, Иван! — говорил он хриплым, срывающимся голосом. — В наше время всякое может случиться! Если со мной стрясётся неладное, не поминай лихом… Знай, я был верным большевиком и останусь им, что бы ни случилось!..
— Модест Иванович, вы чего-то не договариваете!
— Иди, иди!.. Больше ничего не скажу — и так наболтал лишнее, смутил твою душу! — Он почти силой вытолкнул меня на лестничную площадку и захлопнул дверь.
Шагая по полутёмным переулкам Арбата, я никак не мог прийти в себя. Если уж такой человек, как Челноков, опустил руки, значит, действительно в стране происходило что-то очень сложное, несправедливое, непонятное…
Челноков заплакал! И сердце моё сжалось, когда я вспоминал об этом… И почему он сказал, что и с ним может что-то случиться?..
Дома Елена сразу заметила моё подавленное настроение. Стала допытываться: не случилось ли чего со мной? Я смолчал — сослался на трудности в работе.
Перевод завода на новую технологию тоже шёл не так гладко, как хотелось бы. Многие поставщики, словно сговорившись, отделывались одними обещаниями. Пришлось направлять «толкачей» во все концы страны, но часто без толку — они возвращались с пустыми руками.
Наступила затяжная весна 1937 года. Уральское небо часто хмурилось, шли бесконечные дожди вперемежку с мокрым снегом. Потом за какие-нибудь два дня небо очистилось от туч, и жаркое солнце засияло, как на юге. Горы освободились от снежного покрова, зазеленели поля…
Особенно задерживали нашу работу бакинцы — от них мы должны были получить большое количество разнообразного кузнечного оборудования. Руководители завода-поставщика играли с нами в кошки-мышки. То сообщали, что скоро отгружают оборудование, то опять засыпали нас ненужными запросами.
Убедившись, что без серьёзных мер мы из Баку ничего не получим, я поехал туда сам.