Наследница
Над диваном в нашей большой комнате висел портрет деда, папиного отца — присяжного поверенного, в тяжелой деревянной раме, увитой резными виноградными гроздьями. Собственно фотография была небольшая, тонувшая в широком паспарту. Сколько раз в детстве, стоя на диване и покачиваясь на мягких пружинах, я прикладывала к этой раме репродукции из «Огонька», жалея, что мне не позволят заменить ими тусклую фотографию. Но лучше всего в ней смотрелся плакат, который я выпросила у подружки в обмен на мягчайший, не оставлявший противных катышков ластик. На ярко-розовом фоне девочка в блестящем шелковом костюмчике с тугими шариками черных волос, закрученных над ушами, кормила птичек. В нижнем углу был столбик загадочных значков. Я тогда уже знала, что это китайские буквы — иероглифы. Однажды я так удачно запихнула плакат в щель под край рамы, что не успела вынуть, услышав мамины шаги. Она стала вытаскивать его, бумага с треском порвалась, дивная картинка была безнадежно испорчена, и мама разорвала ее на мелкие кусочки, приговаривая: «Ничего святого, ну ничего!» Присяжный поверенный — слова с детства знакомые, — родители всегда гостям рассказывали, кто изображен на портрете, произнося их со значением, а те почтительно кивали, возможно, не всегда понимая смысл. Для меня эти слова были хоть и привычными, но чужими, из какого-то далекого лексического ряда. Но произносить их было приятно, и я щеголяла перед гостями, как, видимо, и родители, не без удовольствия. Собственно присяжным поверенным дед побыть не успел: получил это звание перед самой Февральской революцией, а там пошло-поехало… Юристы были не нужны новой власти — правосудие вершилось иными способами. Незадолго до смерти папа показал мне бумажку, на которой дедовским почерком было написано нечто в высшей степени странное: «Адвокатов надо брать в ежовые рукавицы и ставить в осадное положение, ибо эта интеллигентская сволочь часто паскудничает».
— Это что такое? — спросила я в недоумении.
— Цитатка, — ответил отец, — смотри, ссылка есть, с томом и страницей. Ленин Владимир Ильич, а может, еще Ульянов. Нашел в ящике письменного стола. Забавно, что Ильич сам был помощником присяжного поверенного, пока в политику не ушел. Деду всю жизнь поломали, с его-то блестящим юридическим образованием посадили в нотариальную контору бумажки заверять. Да и мне отчасти.
— А тебе-то каким боком?
— Ну здрасьте… Отец толкал меня в медицинский, куда я сам не очень-то стремился, повторяя без конца, что врачи нужны будут при любой власти. Я особо не вникал, учился хорошо, он настаивал — пожалуйста. А потом война, и так я нагляделся на фронте крови и трупов, что плюнул на сданную анатомию и двинул в Бауманский. Отцу не до того было — счастье, что я живой вернулся.
— А цитату зачем хранил?
— Не знаю. Как нашел — не представляю, зачем хранил — тем более. Семья наша была законопослушная, тихая — дворянство свое никогда не поминала, советские обыватели, одним словом.
Не только дедушка с бабушкой, но и мои родители умерли до всяких новых времен, и, когда наступила эра всеобщей политизации, я страшно удивлялась сама себе: как могло случиться, что никаких разговоров дома, кроме обычного интеллигентского брюзжания, я не слышала. А всякие «вражеские голоса» и рукописи на одну ночь почитать пришли ко мне уже в замужестве.
Рядом с дедом в овальной раме, простой, без резьбы и завитушек, но явно благородного дерева, — портрет папиной бабушки, умершей родами. Почему из всех родных так выделены были папины отец и бабушка — не знаю, думаю случайно, без особого умысла, просто красивые старинные фотографии сохранились. Мамины предки были то ли неинтересны, то ли неизвестны, во всяком случае, я о них мало что знала. Приехали они откуда-то из среднерусской провинции, поселились в Подмосковье, бабушка работала на канцелярской работе в скучных учреждениях, дедушка техником в местной электросети, а глубже я никогда не заглядывала. Зато по папиной линии все заслуживало рассказа и много чего уцелело. Например, альбом в синем бархатном переплете с ажурной металлической застежкой, в который вклеены были пожелтевшие поздравительные телеграммы с крестиками «ятей» по случаю свадьбы моих прадеда и прабабушки. Это было аж в 1886 году. Тогда-то и куплена была квартира, где много лет спустя я появилась на свет. То есть, конечно, меня привезли туда из роддома — традиция рожать на собственной кровати в советское время пресеклась. А вот прабабушка, та, с красивой фотографии, разрешилась от бремени именно там и, не успев поцеловать первенца — моего дедушку, покинула этот мир.
Кроме альбома дожила до сего дня кое-какая мебель: непонятного назначения тумбочка, маленькие столики и книжный шкаф орехового дерева с резным орнаментом удивительно теплого цвета. В нашей пятиэтажке, про какие едко шутили, что Хрущев, слава богу, не успел совместить там пол с потолком, шкаф главенствовал в большой комнате и почти упирался в этот самый «два с полтиной» потолок. Но тумбочка и столики смотрелись вполне органично и определяли интерьер. Наверное, именно эта мебель навела через десятые руки, через знакомых знакомых ассистента режиссера с «Мосфильма» на нашу квартиру. Им надо было снять эпизод в профессорском кабинете: «Ищем давно не ремонтировавшуюся, запущенную квартиру в типовом советском доме, где старинная мебель соседствует с современной и много книг, — так она привычной скороговоркой протараторила, — съемки завершим за вечер и ночь, все потом приведем в порядок, соседей не побеспокоим, платим за это сто долларов».
На дворе были ранние девяностые, открылись границы, мечта об отдыхе в Турции, а то и в Греции будоражила ум, и сто долларов были большими деньгами. «Плата за ночь! Как валютной проститутке! — я робко пыталась сопротивляться. — А сколько уборки…» Но разум взял верх.
С ужасом мы смотрели, как из большого автобуса вываливается толпа людей, как тянут к нам через форточку какой-то кабель, несут ящики с аппаратурой. Через полчаса в кухне вовсю орудовали гримерши, а мы, прижавшись к стеночке, слушали распоряжения режиссера. Иногда к нам обращались для порядка с вопросом «Можно?..» — но начинали действовать, не дожидаясь ответа.
В «дедушкину» раму вставили военного в форме и при царских орденах, а с «прабабушкиной» вышел конфуз. Приезжавшая на разведку ассистентка упустила из виду, что рама овальная, и приготовленный женский портрет не влезал. «А можно снимать с вашим, это же дореволюционный, правда, он по времени подходит?» — спросил режиссер и тут же отошел в другой угол, не дав нам времени на семейный совет. Ошарашенно мы смотрели на распоряжавшихся в доме чужих людей, как будто при нас, живых, вслух обсуждали, какие наши органы сохранить для возможной пересадки, а какие пустить в переработку, скажем, на мыло.
Знала бы — сама заплатила б сто долларов, чтобы этого не видеть… Да еще любопытные соседи сбежались.
Несколько дней потом приводила в порядок дом. С тех пор я знаю, что грязь делится на «свою» и «чужую». К первой привыкаешь, не замечаешь, и «запущенная», как выражалась бойкая ассистентка, квартира кажется вполне приличной, зато после топтания двух десятков посторонних отскребаешь в углах не их, вековую копоть, и думаешь: «Вот измерзавили дом».
Убираться я не люблю. Нет, у меня ничего не валяется на столах, не громоздится на стульях мятая одежда, никогда не остается в раковине грязная посуда. Я четко разделяю «порядок» и «чистоту». Порядок у меня не только с виду, но в шкафах и ящиках, я с удовольствием складываю все аккуратными стопочками и знаю, где место каждой вещи. А вот пылесосить, мыть полы, чистить ванну — всегда через силу.
Но настает момент, когда откладывать дальше невозможно. Либо гости ожидаются — «санитары дома», как муж говорит, либо самой противно становится. А сегодня никаких отговорок нет: третий день сижу на бюллетене, к врачу только вечером. Да и повод — глупее не придумаешь! Позавчера брызнула дезодорант в глаза, прямо направив на себя едкую струю. Как это случилось, ума не приложу. Никогда ничем лицо не брызгала, так что нельзя сказать, что перепутала. Неприятно. Теперь поверю преступнику, твердящему, что сам не понимает, почему и как действовал. Мужу неловко было звонить в свою больницу дежурному окулисту, но не ехать же в скорую… У меня было ощущение, что глаза, особенно правый, покрылись коркой, хотелось ее соскрести чем-нибудь острым. Муж помчался в аптеку, ловко, профессионально сделал все, как велели. Тут пришла Надюшка и запричитала, что аэрозолей во всем мире советуют избегать, что от них одни озоновые дыры, а мне пора в отпуск — такие штуки происходят неспроста. И вообще: то сосулька, то теперь новая напасть…
Она как всегда права — я устала. Не от работы, конечно, от жизни своей уродской.
Выдраила квартиру — честно говоря, приятно. И с чистой совестью (ха-ха!) помчалась пообедать с возлюбленным моим. Увидев меня в темных очках (не могла же я с ненакрашенными глазами явиться), сострил: «У нас уже и друг от друга конспирация?» Я буркнула: «Не смешно». На редкость вкусно нас накормили в кафе с дурацким названием «Грабли». А его потянуло к темам, на которые вообще-то у нас наложено табу: «Знаешь, я недавно понял, что главное в моей жизни — еда, потому что с тобой мы вместе чаще всего именно едим, да и то в казенных домах. А как бы хотелось на тесной кухоньке, даже готов посуду помыть, а потом заснуть, проснуться, позавтракать…» Осекся, понял, что брякнул лишнего. Мне стало его жалко, и я свела все к шутке: «Недавно попалась цитата, что-то вроде того, что, мол, безутешного горя не бывает, поел — вот и первое утешение. Это, представь себе, Тургенев сказал. Так что утешайся эклером».
А у самой все рвалось внутри: знал бы он, возлюбленный мой, как мне больно, что нам не проснуться рядом никогда…
Марина
Во рту перекатывается галька, а может быть, зеленое стеклышко от бутылки выпитого когда-то пива или газировки «Дюшес» — жалкого предшественника «Фанты». Оно обкатано соленой водой до такой гладкости и неузнаваемости, что изначальная сущность стерлась и утратила всякое значение. Вкус глянцевой поверхности так и остался на языке, никуда не ушло это ни на что не похожее —