…На яйле в бараках ветросиловой станции жарко горели печи. Партизаны умывались, некоторые даже брились. Мы с радистом заняли маленькую комнату, запретив тревожить нас.
— Как, есть надежда? — спросил я радиста.
— Может, и получится.
Он работал медленно. За последние дни парень сильно сдал — глаза сонные, руки вялые. Он явно был болен. Какая-то болезнь подтачивала его истощенный организм, и он скрывал это от окружающих. Радист долго возился с шифром, потом начал включать аппаратуру. В приемнике раздалось характерное потрескивание. Пять минут передавали позывные, потом переходили на прием. И так много раз подряд.
Наконец, у радиста блеснули глаза, и он не своим голосом закричал:
— Есть, есть! Севастополь нас слышит!
— Связь, связь! Молодец Терлецкий! — кричали за дверями партизаны.
Через полчаса мы получили мерную радиограмму.
Теперь все смотрели на радиста, каждый хотел одарить его своим вниманием, предлагал ему куски черствого хлеба и сухарики.
…Темнело. В горах было подозрительно тихо, Тусклая лупа большим круглым пятном едва освещала яйлу, окутанную снежным покрывалом.
Мы вышли из бараков. Радист стал сдавать. Партизаны взяли рацию, повели его под руки.
Пересекали утонувшую в сугробах Коккозскую долику. С востока внезапно подул ветер, подняв тучи снежной пыли. Потемнело небо. Все сильнее и сильнее становились порывы ветра. Впереди не видно ни зги. Радист совсем выбился из сил. Он шептал:
— Я дальше не могу… Оставьте меня.
Я взял его за руки. Они были холодные. Партизаны подхватили его и понесли.
Ветер спирал дыхание. Все чаще и чаще преграждали путь только что наметанные сугробы.
Так молчаливо, медленно шли полчаса. Потом меня догнал комиссар и угрюмо сказал:
— Радист умер…
Шла борьба не на жизнь, а на смерть. В вихре дней мы затеряли Терлецкого, пока однажды наши разведчики не принесли неожиданную и очень страшную весть: немецкие каратели в деревне Скели повесили нашего отважного пограничника.
Мы не поверили. Каким образом он снова попал в тыл врага? А может, его захватили в плен под Балаклавой — ведь был же слух, что Терлецкий снова командует ротой пограничников.
И вот сейчас, после встречи с Екатериной Павловной, многое прояснилось.
…Севастополь волновался, искал с нами связи. Наше молчание было неожиданным, необъяснимым — ведь никто не знал, что мы потеряли радиста.
Днем и ночью радиостанция посылала в эфир сигналы. Секретарь обкома партии не выходил из аппаратной, требовал и требовал связи с лесом. Эфир молчал.
Терлецкий, отдохнувший, помолодевший, ожидал назначения, а пока искал адрес своей семьи, которая, по слухам, была где-то на Кавказе.
Его неожиданно вызвали в обком партии. Пришел он встревоженным. Секретарь обкома принял его немедленно. Он посмотрел на белый подворотничок офицера, на его до блеска начищенные хромовые сапоги на новенький орден, вздохнул.
— Мы снова лишились связи с партизанами.
— Как?
— Молчат и все, — пожав плечами, ответил Меньшиков и подошел к карте. Надо найти не только пятый партизанский район, но и четвертый, третий, — сказал секретарь обкома, пристально взглянув на офицера. Мы высадим вас за Балаклавой с двумя радистами.
Меньшиков показал на карте приблизительную дислокацию партизанских отрядов Крыма.
До рассвета Терлецкий запоминал устный приказ районам, шифры, изучал документы.
…Ночь — хоть глаз выколи. Лодка качается на прибрежных волнах. Терлецкий и радисты прощаются с рыбаками, уходят в темноту.
Высоко в горах перекликаются автоматными очередями патрульные. Где-то совсем близко бьют пулеметы. Ракеты, казалось, вылетали из-за соседней скалы.
— Ложись! — Терлецкий прижался под кустом. Неожиданно засигиалили с моря. Сильный пучок света посылал точки, тире, точки…
Ответили сразу же из нескольких мест. Залаяли собаки, ожила вся дорога.
Терлецкий прислушался. Он и радисты мгновенно перебежали через шоссе. И тут раздался взрыв. Они наскочили на мину… Радисты погибли. Терлецкий, тяжело раненный, рухнул на землю.
Утром жители Байдар увидели, как десять дюжих фашистов вели по главной улице высокого советского командира в изорванной, окровавленной шинели, с забинтованной головой…
Через день в немецкую комендатуру сгоняли жителей. Вводили поодиночке, показывали на командира. Он был разбинтован, с глубокими ранами на лице. Его серые глаза прямо смотрели на того, кого к нему подводили.
— Это есть кто? — спрашивал комендант.
Люди пожимали плечами, молчали, хотя Терлецкого узнали, да и нельзя было не узнать человека, который прожил на заставе много лет, общался с колхозниками, рыбаками. Очная ставка продолжалась. Наконец привели жителей из Скели. Первым подошел к Терлецкому худощавый мужчина в полицейской форме и крикнул:
— Это Терлецкий! До войны был начальником пограничной заставы.
Недалеко от Байдарских ворот, у крутого изгиба шоссе, над пропастью стоит старинное здание. Здесь до войны был ресторан, приезжали туристы, любовались Южным побережьем.
В холодный, февральский день несколько женщин в обтрепанной одежде, с узлами на худых плечах испуганно жались к колонне этого здания.
Снизу, истошно сигналя, мчалась крытая черная машина с крестами и решетками на окнах. Из задних дверей машины выскочили немцы в черных шинелях. Они вытащили чуть живого человека в изорванной пограничной форме. Он не мог стоять. Фашисты опутали его колени веревкой и потащили к пропасти, что-то влили ему в рот и поставили над самым обрывом.
Из кабины вышел офицер, а за ним скельский полицейский.
Офицер подошел к пограничнику и что-то стал кричать ему на ухо. Он показывал вниз на Форос, на море.
Пограничник молчал.
К нему подскочил полицейский:
— Признавайся, дурак. Сейчас тебя бросят в пропасть, разобьешься в лепешку.
Офицер отступил на два шага, а полицейский взял конец веревки и привязал ее к стальной стойке парапета. Они с разгона толкнули пограничника в пропасть… Зашуршала галька…
Крикнула одна из женщин и замерла.
Казалось, прошла целая вечность. Офицер посмотрел на часы, взмахнул рукой. Солдаты и полицейский стали тянуть веревку. Показались посиневшие босые ноги, потом туловище.
Окровавленного пограничника бросили в лужу. Он шевельнулся, стал жадно пить. Его подхватили под руки, подняли. Офицер стал кричать, показывая на пропасть.
Пограничник мотал головой. Его схватили и швырнули в машину. Хлопнули дверцы, зашумел мотор. Машина рванулась и помчалась на Байдары.
— Это Катин муж! — заголосила одна из женщин. — Терлецкий! Что они, подлецы, сделали с человеком.
Выдался такой светлый, теплый день, что, несмотря на фашистов, которых до отказа набилось в деревне, люди высыпали на улицу.
В полдень ударили барабаны, забегали солдаты, закричали.
Дети попрятались по домам, а их матерей, отцов, старших братьев стали сгонять к зернохранилищу, деревянная площадка которого была приспособлена под эшафот.
Под Севастополем гремели артиллерийские залпы. Они слышались с такой отчетливостью, что жандармы, стоящие у эшафота, боязливо поглядывали по сторонам.
Терлецкого проволокли через улицу, бросили у площадки. Еще залп. Внизу, в долине, — облако густого дыма над Байдарами. Это ударила Севастопольская морская батарея тяжелых орудий.
Терлецкий поднял голову, открыл глаза и долго смотрел на молчаливую толпу. Он подполз к столбу, двумя руками обхватил его и стал медленно подниматься. Вот он поднялся во весь рост и взошел на площадку. Над ним колыхалась переброшенная через балку петля.
Он оттолкнул палача…
Залпы грянули с новой силой, один за другим. Терлецкий повернул голову к фронту и со всей оставшейся в нем силой крикнул:
— Живи, Севастополь!
А. СтасьМужество
— Всех их было одиннадцать. С ручным пулеметом шли…
— Не одиннадцать, а восемь.
— А я тебе говорю, одиннадцать диверсантов было. Последний, который в живых остался, из парабеллума отстреливался, шинель ему продырявил, когда они схватились, — упрямо нахмурил брови круглолицый Овчинников и стукнул ладонью по столу, как бы давая понять собеседнику, что возражать излишне, ибо ему, Овчинникову, хорошо известно, что было, а что не было.
Козлов ухмыльнулся. Поправляя измятый погон, прищурясь, спокойно спросил:
— Как же ему мог последний шинель прострелить? Он ведь бежал в одной гимнастерке. Слыхал ты, приятель, звон, да не знаешь, где он.
— А я тебе говорю…
Негромко скрипнула дверь. Солдаты оглянулись и тот час же, как по команде, поднялись из-за стола, устланного газетами и журналами. В ленинскую комнату вошел стройный подтянутый старшина в чуть полинявшей диагоналевой гимнастерке. На его широкой груди поблескивал, орден Ленина, несколько медалей. Боевые награды и два знака «Отличный пограничник» красноречиво говорили о том, что человек этот — не новичок на заставе, да и вообще на границе. И держался старшина с той непринужденностью и едва уловимой дружеской снисходительностью, как умеют держать себя в присутствии необстрелянной молодежи опытные, старые солдаты. Впрочем, «старый» никак не вязалось с обликом старшины. На вид ему можно было бы дать лет двадцать пять — двадцать шесть, не больше, если бы не алела среди его медалей черно-оранжевая муаровая лента участника войны, да не серебрилась чуть приметная седина в густых волосах.
— Чем огорчены, рядовой Овчинников? Что доказываете, рядовой Козлов? — с деланной строгостью проговорил вошедший, и его черные глаза вспыхнули веселыми искорками. — О чем спор?
Солдаты смущенно переглянулись.
— О вас, товарищ старшина, — серьезно сказал Овчинников. — Про эпизод один из вашей службы слышали мы. Только рассказывают о нем по-разному, Один так, другой иначе.
— Ну, такая дискуссия не обязательна. Нашли о чем спорить. Вот лучше свежий «Огонек» читайте, — и, меняя тему разговора, старшина взглянул на Козлова: — Днем хорошо отдыхали? В ночной наряд пойдем вдвоем. Познакомлю с участком. Так что готовьтесь.