И когда Никита внезапно понял это, он тут же отпустил Приходько, вскочил на ноги, поправил куртку и проворчал:
— Здоровый, черт! Поди совладай… Ничья! — От смущения Никита готов был провалиться сквозь все три тысячи метров Копет-Дага!
Как же он сразу не понял… Э, дьявол!
Его смущение передалось окружающим, даже тем немногим, кто не понял, что произошло.
Только трое совсем еще молоденьких мальчишек-первогодков заорали, захлопали в ладоши:
— А вы думали! Силу надо иметь!
— А на приемчики… хе-хе! Не больно-то!
Старшина поднялся, прихрамывая подошел к Никите, по дороге цыкнул на этих троих:
— Эх, салажата вы беспонятные, — сказал он.
Потом Никите:
— Спасибо. — Помолчал немного: — А гарно! Научишь?
— Ладно, — Никита ткнул старшину в бок, — зовут-то тебя как?
— Григорий.
— Научу, если таким дураком больше не будешь, чуть греха на душу не взял из-за тебя, герой, — тихо сказал Никита.
Через полчаса все мужское население КПП, а также Рагуданской таможни стало членами секции «самбо», организованной тут же, не сходя с лужайки.
Через два месяца Никита проиграл Приходько и уже ни разу больше не выигрывал у него.
Через восемь месяцев Григорий Приходько выиграл первенство военного округа, а еще через два стал чемпионом Вооруженных Сил и мастером спорта.
Через неделю после этого радостного, сенсационного на КПП события капитан Василий Чубатый тряс пальцем перед носом инспектора таможни Никиты Скворцова в его собственном доме и чуть ли не со слезами кричал:
— Такого старшину потерять! Такого парня! Где я такого возьму?! А кто его загубил?! Ты загубил! Вот читай приказ: для прохождения дальнейшей службы… вот… вот… Приходько Г. О. в распоряжение… А-а! — капитан махнул рукой. — Короче, в Москве теперь наш Грицко. Радуйся, загубитель.
— Чудак человек, — смеялся Никита, — и ты радуйся. Подучится — офицером станет, к тебе же и приедет. Куда-нибудь в Северо-Западный округ на границу с Норвегией. Форель ловить станете. Не все же ему бороться. Да и поздно он начал. Просто талант у парня и силища феноменальная.
— Таланты! — кричал Вася Чубатый. — С этими талантами мне весь КПП растащат. Думаешь, не знаю, что твоя Танечка поделки моего Ивана Федотова в Мухинское училище послала? Я, брат, все знаю! Заговор?!
— Ну, Иван-то на сверхсрочную оставаться вроде бы не желал.
— А вдруг скажут — гений? И цап-царап моего Ивана.
— Ну, об этом не беспокойся. Гении тоже подлежат всеобщей воинской повинности. — Никита смеялся, и Таня тоже смеялась.
— Сколько Ване служить осталось? — спрашивала она.
— Год еще!
— Заберут, — авторитетно говорила она и подмигивала Никите, — обязательно заберут! Грех такой талант от народа в горах прятать и подвергать смертельной опасности.
— А сам-то, сам-то, товарищ Чубатый? — грозно спрашивал Никита. — «Зоркие глаза», очерк, автор В. Чубатый. Не вы ли будете?
— Быть не может? — Таня с ужасом схватилась за голову. — Суровый капитан, горный барс, гроза контрабандистов и кошмарных шпионов, и вдруг рукоделье — журналистика! Не верю! Клевета! Вызовите его на дуэль, мой капитан!
— Откройте, мадам, последний номер «Пограничника» — и ужаснетесь. А за клеветника-с расчеты судом, только судом.
— Да ладно вам… ладно… Ну, трепачи, — бормотал пунцовый горный барс. — Это для дела, для воспитания молодых кадров, — выкрутился он. — Съели? — капитан приосанился. — Кадры надо ковать не покладая рук. А ваша политическая темнота непростительна и позорна.
— Прости, Васенька, — Татьяна чмокала в щеку сурового капитана, и он становился еще пунцовей, — а я уж думала, ты изменил славной зеленой фуражке.
— Никогда! — твердо отвечал Василий Чубатый, двадцатипятилетний славный парень, прирожденный пограничник, у которого граница действительно была на замке — в прямом и переносном смысле.
Объявили посадку. Очевидно, объявили ее давно, потому что, когда Никита очнулся, он услышал конец фразы:
«….Алиабад — Каспийск — Харьков — Ленинград. Па-автаряю: прекращается посадка на самолет, следующий рейсом…»
Никита недоуменно оглянулся, с трудом возвращаясь со своей богом забытой в горах, прекрасной, продутой чистыми ветрами Рагуданской таможни в раскаленную, душную печь Каспийска.
Он прошел мимо прыщеватой девицы-контролерши и равномерно, как автомат, зашагал к своему тяжелобрюхому «ИЛ-18».
Издали увидел, что в проеме двери стоит тоненькая, затянутая в синий, до неправдоподобия, костюмчик борт-девушка и нервно машет ему рукой, а трап собирается отъехать.
Бортпроводница показалась ему вдруг похожей на Таню, и он замедлил шаг. Ему внезапно захотелось, чтобы самолет улетел без него, бросил его здесь, в этой мозгоплавильне, одного, потому что знал: еще несколько шагов, и сходство между девушкой и Таней исчезнет.
Он теперь часто принимал других женщин за Таню. Таню первых дней их знакомства.
И странно, он совсем не помнил ее такой, какой любил больше всего — в ее последние дни, — располневшую, стесняющуюся своего живота, в котором зрела новая жизнь. Жизнь, так и не узнавшая, что есть солнце и небо, и горы, и самолеты, и другие люди; что есть любовь и смех, и желтые верблюды в желтых песках, и грохочущие города, и…
Никите вдруг пронзительно увиделась вся огромность, неисчислимость потерь для этой несостоявшейся жизни — целый мир.
«А стюардесса так волнуется там, на трапе, будто происходит непоправимое… Непоправимо только одно — смерть», — мысль была обнажена и жестка, как стальной прут.
— …Вы, наконец, или нет?! Из-за вас на три минуты опаздывает самолет! Самолет, понимаете?!
«На три минуты! Самолет! Это ужасно… А если на всю жизнь, минус еще два месяца? Потому что семь месяцев во чреве матери — это только преджизнь, теплое созревание…
Ну, зачем ты так, девочка? Успокойся. Три минуты — это не очень много, если целая жизнь впереди… Нет, не хочет… Расписание!
А душу из тебя вынимали? Или ты накрепко уверена, что душа — это пар? Напрасно! Впрочем, дай тебе бог всю жизнь быть в этом золотом неведении».
Он ободряюще улыбнулся бортпроводнице и прошел в салон.
Стюардесса, готовая разорвать этого неторопливого разгильдяя, эгоиста, с походкой лунатика, вдруг умолкла.
Она увидела глаза. Из глаз на нее глядела боль. Глаза были выцветшими из-за этой нестерпимой боли.
И девушка испуганно умолкла, потому что столько боли в глазах она видела впервые.
А Никита сел в свое кресло, и обнаружил, что соседа нет, сошел в Каспийске.
За иллюминатором медленно поплыл аэровокзал. Бездарное детище холодного сапожника от архитектуры.
И после его угловатого уродства особенно разительной была строгая, сдержанная красота самолетов, не утративших и на земле своей стремительности. Они спокойно и доброжелательно глядели на своего собрата, неторопливо собирающегося в путь, домой, в небо. Они не завидовали ему, потому что красивые, сильные и умные не могут быть завистниками. По крайней мере — не должны.
Вокзал источал зависть и ненависть ко всему красивому и талантливому. И Никита пожалел его, ибо вокзал не был виноват. Он просто впитал частицу души своего создателя.
Но почему так подробно запомнился именно тот день с нелепой этой борьбой? Трогательная, какая-то домашняя среди современных могучих лайнеров, старушка «Аннушка» проплыла мимо иллюминатора.
«Здравствуй, старенькая! Не из твоего ли чрева я выпал тогда, семь лет назад? Роды прошли удачно — родился мужчина, вылупился из нахального, самоуверенного мальчишки. Тогда-то я этого не понимал — перепуганный комок, молча вопящий от ужаса, вывалился из тебя, как и положено, в положении эмбриона. Рывок фала — и оборвалась пуповина. Второе рождение состоялось. Спасибо тебе, самолет с ласковым женским именем».
Тот день борьбы запомнился Никите, наверное, потому, что позже, ночью уже, Таня приподнялась на локте, задумчиво провела пальцами по его шраму, все еще не обретшему чувствительности из-за перерезанных нервных окончаний, и задумчиво сказала:
— А знаешь, сегодня я впервые ненавидела тебя.
Свет жесткой, как костяное око, горной луны прохладным потоком вливался в узкое окошко, и кожа Танина казалась голубоватой. Но не того отвратительного синюшного цвета, каким бывают тела незагоревших стариков, а теплой и даже на взгляд бархатистой и свежей. А на ощупь будто чуть присыпанной тальком. Нет, не то… Будто между ладонью и кожей тонкая прослойка теплого упругого воздуха. А в ложбинке на груди залегла зыбкая тень. И такая же тень была в глазницах, только там угадывалась влажность глаз.
— Ненавидела, — повторила она.
Никита лежал, сжавшись от ужаса, холодным обручем подступавшим к сердцу.
— Когда? И за что? — спросил он жестяным голосом.
— Когда ты стал выгибать ему ступню, а у него сжались зубы так, будто сейчас раскрошатся, и закрылись от боли глаза. Я поглядела на тебя — лицо жесткое и ледышки-глаза. Потом снова на него. У него в глазницах стояли два озерца пота. Да, да! Не слез, а именно пота. Он стекал по бровям, через переносицу в глазницы. Я так тебя возненавидела, что онемела от страха. Я подумала: если он его сейчас же не отпустит, не буду жить с ним ни минуты! И вдруг глаза твои стали живыми, удивленными, а потом испуганными, и ты отпустил его. Ты мои мысли прочел?
— Нет. К сожалению, я не телепат, — ответил Никита. — Просто я понял, что он по неопытности путает разные вещи — спорт и стойкость солдата. В спорте не зазорно сдаться, если проиграл. Игра. Проиграл. Человеку, который не умеет проигрывать, нельзя заниматься спортом. У солдата другое. Он обязан стоять до конца.
— Значит, спортсмены плохие солдаты? — спросила Таня.
— Нет. Когда спортсмен становится солдатом, он перестает играть, он воюет. А тренированное тело помогает делать это лучше.