Грановский — страница 21 из 29

Таким образом, Грановский обращает внимание не только на критику Цешковским Гегеля, но и на собственное построение Цешковского как развитие философии истории Гегеля — на то, что философия истории должна заниматься и будущим и в этом смысле иметь не только познавательное значение, но и практическую, а именно футурологическую цель. Здесь мы видим типичные черты младогегельянского отношения к Гегелю — требование преодоления созерцательности, требование придать философии действенный характер.

Но пиетет Грановского к Гегелю возрастает, и притом по вопросу, по которому Грановский, можно сказать всю жизнь, оставался критиком немецкого мыслителя. Этот вопрос — о практической пользе истории. Мы специально говорили об этом вопросе, показывая, что Грановский не очень-то разобрался в точке зрения Гегеля и сражался, в известной мере, против ветряной мельницы, а не против действительного мнения Гегеля. И теперь он это осознает. Ответ на вопрос о пользе истории и сейчас, в 1852 г., «представляет — для него — большие трудности». Теперь мысль Гегеля о том, «что исторические опыты проходят бесплодно, не оставляя поучительного следа в памяти человеческой», представляется Грановскому куда более резонной, чем прежде. «Конечно, ни народы, ни их вожди не поверяют поступков своих с учебниками всеобщей истории и не ищут в ней примеров и указаний для своей деятельности» (3, 27), соглашается он с тем, что говорил Гегель и о чем писал ему когда-то Станкевич. Она имеет нравственно-воспитательное значение и «развивает в нас верное чувство действительности» (3, 28) — формула, близкая Гегелю.

Но история имеет не только нравственно-воспитательное значение. Если говорить, правда, не о всемирной, т. е. не об эмпирической, истории, а об истории всеобщей, которую, как мы видели, Грановский не очень-то отчленяет от философии истории, то вот как теперь представляется ему роль, «польза» всеобщей истории. «Всеобщая история, — говорит он в лекции 1851/52 учебного года, — объясняет законы, по которым совершается земная жизнь человечества, указывает ему на законы… поступательного движения», и потому ее польза состоит в том, что «она объясняет жизнь человечества и законы его бытия и прогрессивного движения вперед» (22, XIV, л. 9 об.).

Таким образом, как бы на высшем футурологическом уровне Грановский говорит здесь о значении истории и философии истории уже не с позиции плоского антиисторического перенесения уроков прошлого на ситуации настоящего, а в аспекте теоретического осмысления истории, выведения законов исторического развития, знание которых помогает ориентироваться в настоящем и даже в будущем. Но, несмотря на все эти изменения, Грановский и в последний период своей деятельности отдает пальму первенства философии истории немецкого классического идеализма, в особенности Гегеля, а следовательно, и в последние годы, не игнорируя младогегельянских тенденций в философии истории, он все-таки остается сторонником исторического идеализма Гегеля, во всяком случае осознает себя именно таковым.

Идеализм Грановского отчетливо проявляется и в решении им вопроса о роли личности в истории, что диктуется идеалистичностью понимания самой сущности исторической необходимости, которая, по его мнению, и определяет деятельность всякой личности. Необходимо видеть, писал Грановский, «в великих людях избранников Провидения», которое «из их совокупной деятельности… слагает нежданный и неведомый им вывод» (3, 241; 276). Однако, как и Гегель, в контексте диалектичности философии истории в целом Грановский понимает, что деятельность великих личностей определена потребностями эпохи их жизни, историческими потребностями народа, которым они руководят. Великие люди совершают «то, что лежит в потребностях данной эпохи, в верованиях и желаниях данного времени, данного народа» (3, 241).

Грановский видит в великих людях руководителей и просветителей народных масс, которые становятся активными историческими деятелями лишь постольку, поскольку они просвещаются. Но и обратно — великие люди постольку и велики, что они выражают чаяния и интересы массы народа. «Народ есть нечто собирательное. Его собирательная мысль, его собирательная воля должны, для обнаружения себя, претвориться в мысль и волю одного, одаренного особенно чутким нравственным слухом, особенно зорким умственным взглядом лица. Такие лица облекают в живое слово то, что до них таилось в народной думе, и обращают в видимый подвиг неясные стремления и желания своих соотечественников или современников» (3, 241–242). Постольку история великих людей отражает в себе историю эпохи и должна стать одним из основных объектов исторического рассмотрения вообще. Таково общее решение вопроса, которое Грановский давал и которое служит ему базой для исследования роли и значения отдельных великих личностей.

Важно отметить, что взгляд Грановского на пользу истории актуализировался. Продолжая тенденцию, которую мы характеризовали для второго периода как радикализацию и демократизацию, профессор непосредственно соотносил свои мысли о важности постижения уроков истории для понимания современности уже не с далеким прошлым, а с современностью. Эти мысли перерастали в идею необходимости учета международного, и притом революционного, опыта для суждения о делах современности, т. е. учета опыта истории последних 60 лет. Конкретизация приводит его к поистине смелому шагу: он предлагает своим слушателям осознать современность, учитывая уроки европейских революций конца XVIII — первой половины XIX в.

Свой курс истории средних веков в 1849/50 учебном году он начал мыслью о связи исторической науки с этими событиями: «Ввиду великих вопросов, решаемых западными обществами, человеку с мыслящим умом и благородным сердцем нельзя не принять участия в судьбах человечества, нельзя не оглянуться назад и не поискать ключа к открытию причин тех загадочных явлений, на которые мы смотрели и смотрим с таким удивлением» (21, л. 1). Но если таким «ключом» к событиям современности является история, то и, наоборот, в соответствии с пониманием Грановским роли исторической науки «события последних 60 лет в Европе более объясняют всю древнюю историю, чем другие какие-либо исследования» (21, л. 1).

Что касается теоретической постановки постоянно занимавшей Грановского проблемы соотношения эволюции и революции в историческом развитии, то в области социально-политической (как мы видели в гл. 2) Грановский не имел твердой позиции. Он колебался, находя основания для реформизма, но как историк и философ отмечал историческую неизбежность и плодотворность революционных периодов, революционных разрешении общественных противоречий. Правда, и здесь утверждения его направлены на доказательство вредности такой революции, которая не подготовлена длительным, постепенным, т. е. эволюционным, развитием.

Грановский считал, что «переходы от одной жизни к другой совершаются постепенно и медленно и составляют отдельные поучительные эпохи истории» (21, л. 1), он полемизировал с теми, кто полагал, что решительное, революционное преобразование общества не нуждается ни в какой исторической подготовке. «Из этого воззрения можно вывести и события, ознаменовавшие XVIII в. Революция легко изъясняется таким путем. Думали, что народу можно дать искусственную ассоциацию, что можно преобразовать его историю: значит не понимали организма развития народа, не постигали его жизни, развивающейся на самобытных законах. Дать народу искусственную ассоциацию, преобразовать его зараз с ног до головы — значит отрешить его от прошедшей жизни и оставить здание без основания» (19, тетр. 2, л. 2). Этот момент вносит неясность, двусмысленность в позицию Грановского: правомерна ли, целесообразна ли революция в том случае, если она подготовлена предшествующим ходом истории, или же она всегда неправомерна, нецелесообразна и следует ограничиваться реформами? Ясности в позиции Грановского нет. Но если даже считать, что в это время он был чистым реформистом-эволюционистом, то, принимая во внимание идеалы общественного развития, которые он проповедовал и хотел бы достичь, симпатии к народу и его освободительной борьбе, нужно признать, что такая просветительская постановка вопроса о необходимости реформирования России с учетом опыта буржуазных революций последних шестидесяти лет имела для России первой половины 50-х годов большое прогрессивное значение.

В тяжелые годы реакции после революции 1848 г. Грановский не отступал от выработанных идеалов развития человечества — эмансипации и связанного с этим обличения эксплуатации и угнетения. «…Всматриваясь ближе в это целое (Римскую империю. — З. К.), — говорил он в курсе 1853/54 учебного года, — проникая далее глазами за блестящую поверхность, мы увидим явление, от которого сердце стынет скорбью. С одной стороны, мы видим великое благо, с другой стороны, зародыш общего обеднения. Древнее общество было основано на античном рабстве… Античный господин смотрел на раба как на вещь. Римское право не признавало личности раба» (23, XXII, л. 26–26 об.). Характеризуя положение основной массы рабов, он говорил, что оно «было ужасное, их держали как диких зверей, на ночь их запирали в огромные дома; такому рабу не было ни брака, ни надежды на свободу. Можно представить положение общества, среди которого жили миллионы этих людей, полудиких и ожесточенных» (23, XXII, л. 28 об.). Грановский видел в облегчении участи угнетенных народных масс прогресс, «медленное развитие новых начал» (7, 11, 93).

Конечно, все это звучало намеком на состояние русских крепостных. Но еще более прозрачными эти намеки были в тех частях курса, где Грановский говорил уже не об античных рабах, а о крепостном состоянии феодальных крестьян, выражал свои симпатии их свободолюбивым стремлениям, их борьбе с феодалами, стремясь вызвать подобное же отношение к этим событиям и у слушателей. Так, Грановский говорил, что в Нормандии в XI в. «впервые раздается слово commune, столь ненавистное баронам… Здесь впервые раб сознал свое положение и силился освободиться… крестьяне стали сходиться на сходбище, которое называли парламентами; потом устроили центральный