– Я ему рассказала, что случилось этой ночью. По его мнению, мы стали жертвой закона Мерфи. – Лиз уточнила: – Закон максимального стечения дерьма.
– Это тут ни при чем, Лили. Я склоняюсь скорее к проделке какого-то злоумышленника.
– Ну, раз ты говоришь, малыш… Но ворона-то разбилась сама по себе?
– А мамина цепочка? Она что, сама собой очутилась в печке? А нож в потолке? Тоже сам собой?
– Ты когда-нибудь видел полтергейст?
– Прекратите, пожалуйста, прекратите…
Побелев как скатерть, мама держалась за грудь. Слегка спотыкаясь, она направилась к банкетке.
– Ты в порядке?
Мы с Лиз подскочили к ней в испуге. Недавно у нее был серьезный приступ стенокардии, и мы знали, что сердце у нее слабое; мой дед умер от инфаркта после простой пробежки.
– Дорогая, не дашь мне таблетки? Там, в сумочке…
Лиз порылась в маминой сумке и обернулась, потрясая пластинкой бета-блокирующих таблеток, словно спортивным трофеем. Я налил воды в стакан. Грас приняла свои пилюли.
– Слишком много нервничаешь, мам. Надо бы тебе съездить куда-нибудь, развеяться.
– Не хочу я никуда уезжать. Мне и дома очень хорошо. Прихватывает время от времени, потом отпускает. Но мне бы хотелось, чтобы вы перестали болтать о полтергейсте.
– Ладно, хорошо, это же в шутку. К тому же я в самом деле не понимаю, кто, кроме тебя, захотел бы чудить в этом чертовом бараке!
Я бросил на свою сестру убийственный взгляд.
– Ладно, ладно, уже перестала. Поищу выпить.
– Ты заберешь детей?
Лиз кивнула, потом надела сапоги прямо на босу ногу. Вышла, хлопнув дверью слишком громко, отчего треснувшее стекло окончательно раскололось.
Наша мать лежала, скрючившись на своей банкетке, и выглядела столетней старушкой. Я понял тогда выражение, которое видел вчера вечером на ее лице, так и не сумев его определить. В каком-то смысле Лиз была права: лицо Грас было полно призраков.
Грас Мари Батай,15 апреля 1981 года, спальня,22.07 на радиобудильнике
«Колумбия» благополучно вернулась на Землю.
Но не ты.
Мне только что позвонили, автомобильная авария. Уверили, что ничего серьезного. «Ничего серьезного, мадам Батай, он сейчас под наблюдением врачей, завтра вам позвонит». Тебя нет в «Гранж Бланш», в моей собственной больнице, иначе я взяла бы машину, «АМИ-8», и приехала бы. Ты слишком далеко, как всегда, даже валяешься с неизвестно какой травмой где-то в другом месте. Канны – наша Калифорния.
«Колумбия» с изумительной точностью приземлилась на посадочную полосу базы Эдвардс. Как пишут в газетах: «Необычайное стало повседневностью». Именно это я и испытываю. По телефону я спросила, в каком часу произошла авария. Медсестра ничего об этом не знала, но сказала, что наведет справки. Я жду. Уже три четверти часа.
По поводу космического челнока журналисты говорили о томительном ожидании, которое длилось целый час – «шестьдесят самых долгих и славных минут в истории аэронавтики». Я чувствую себя, как диспетчер НАСА, только без всякой славы.
Конечно, я тревожусь за тебя, но моя голова занята другим – доказательством. Доказательством, которое я ждала, доказательством, что мои новые морщины – вовсе не морщины, что хроническая тоска, которая меня изводит, – вовсе не хроническая, что черные круги у меня под глазами – вовсе не черные круги, а все это из-за девчонки.
Пусть говорят что хотят, чтобы выразиться покрасивее, цвет осенней листвы, пряничный, но эта девица – рыжая. Да, огненно-рыжая, адски рыжая, это первое, что поражает, когда глядишь на нее, даже раньше ее красоты – ее волосы, с которыми не может сравниться само солнце, полуденное солнце в самом разгаре лета.
Колдунья. Колдунья. Колдунья.
Нелепая мысль? О! Она долго казалась мне нелепой, мне тоже. Ты знаешь меня, Тома, я рациональна, у меня ко всему научный подход, на моем жалком уровне, конечно, я атеистка со времен уроков катехизиса, где на себе испытала чужую злобу. Я всегда была одна-одинешенька, сидела в своем углу, и никто со мной не говорил, из-за дома, из-за этого дома и его ставшей притчей во языцех дурной кармы. Возлюби ближнего своего как себя самого – хорошие слова, но я ничего такого там не видела, а только шайку маленьких шлюх, которые насмехались надо мной и не подпускали к себе. Все эти издевки, необоснованные слухи и эти грехи, которые мне, всегда такой благоразумной, покорной, всегда послушной, приходилось выдумывать для исповеди ради моей матери, иначе священник посчитал бы меня лгуньей. После первого причастия родители оставили меня с этим в покое, и я больше никогда не молилась, никогда не верила ни во что, кроме самой себя. Играя, я переворачивала распятие над кроватью моей матери, делая вид, будто я «сатанистка», а прежде чем выйти из комнаты, переворачивала его обратно; бедная мама, она не знала, иначе бы это ее убило. Но мне становилось хорошо от этого, понимаешь? В кои-то веки я совершала грех, который не приходилось выдумывать.
Потом я выросла и совершенно забыла и Бога, и все остальное, ад и проклятие.
Погоди, звонок. Телефон звонит.
В девятнадцать тридцать. Твоя авария произошла около девятнадцати тридцати. Небо падает мне на голову.
Ведь я знала. Знала, Тома, потому что в девятнадцать тридцать, как раз перед тем, как зазвонили часы, на кухне появилась девчонка. Ее кожа была еще бледнее, чем обычно, сквозь нее просвечивала сетка вен, везде, на лице, в вырезе футболки, там, где начинается грудь. Она была уже не белой, а синей. Явилась с этим лицом, когда я разбирала почту. Я спросила, чего ей надо, проблемы с детьми? Она вроде хотела что-то сказать, открыла рот – даже ее губы потеряли цвет, – но не издала ни звука. Я все тверже настаивала: «Господи, Кристина, что творится?» Она тогда посмотрела на часы; как раз в тот миг прозвонило половину. И сказала: «Грас, прости, у меня дурное чувство». Я не поняла, продолжала спрашивать. «Дурное чувство насчет господина Тома. Будто с ним что-то случилось. Думаю, что-то плохое случилось с господином Тома».
Она так произнесла «господин Тома», что я взбесилась; уверяю тебя – словно субретка в эротическом фильме.
Разумеется, я пожала плечами. Отослала ее умыть Натана, сказав, что с тобой все в порядке, что ты вернешься через час или два, и было бы хорошо, если бы к этому времени дети уже легли. Она попыталась что-то возразить, но ничего не сказала, повернулась и ушла.
Так что осмелься теперь, господин Тома Батай.
Осмелься сказать мне, что она не та, кто я думаю.
Я думал, что сумею рассказать об одиночестве. Думал, что понимаю его, изучил со всех сторон тысячу раз, укротил, как взбесившегося коня, ставшего с течением времени лишь покорным ослом, над которым я насмехался и которого, что бы ни случилось, уже не буду бояться.
Я родился с чувством потери, покинутости, несправедливости. Я долго был напуган этим парадоксальным ощущением, скрытым, но постоянно присутствующим, – что я глубоко одинок и при этом за мной постоянно кто-то наблюдает. Это ощущение исчезло с твоим появлением, Кора, однажды вечером, в ноябре 2000 года; ты стала для меня большим сбоем в программе замедленного действия. Оно исчезло на четыре с лишним года.
Я знаю сегодня, что ты просто усыпила его поцелуем принцессы.
Потеряв тебя, я потерял все. За несколько минут я потерял все, абсолютно все.
В некотором смысле я умер, да, я познал смерть. Я все проиграл, а потом, почти одновременно, выиграл пару детей. Меня вынудили воскреснуть, сначала врачи – мы испробовали все, но было слишком поздно, она потеряла слишком много крови, у младенцев была задержка дыхания, надо было вывести их из этого состояния, иначе они бы умерли, тоже умерли, – а потом близнецы, создания всего по два кило каждый, вынудили меня жить. Что я мог со всем этим поделать, Кора? Что мог сделать для них?
Когда мы узнали, что у тебя будет двойня, ты обвинила в этом меня. Дескать, это из-за того, что я «юнец», потому и сперматозоиды у меня слишком прыткие, прямо олимпийские чемпионы, или какую-то другую глупость в этом же духе сказала. Это правда, у нас было около пяти лет разницы, тридцать три против двадцати восьми на тот момент, но я всегда чувствовал себя гораздо более зрелым, чем ты, моя красавица. Может, и тридцать три, хотя по большому счету ты выглядела на двадцать пять. Легко вообразить себе, какой ты была в детстве, незачем и на фото смотреть – тщедушная брюнеточка, челка ниже бровей, глазищи на пол-лица, пара глаз, нос и рот, – так я тебя описывал, всегда так и описываю, будто остальное в твоем лице по-настоящему не существовало, будто это костистое устройство не имело другой цели, кроме как поддерживать это – пару глаз, нос и рот, розовое, зеленое, и ничего вокруг.
Если бы ты могла сегодня видеть своего «юнца»… Весь полуседой, «перец с солью», включая бороду. Больше перца, чем соли, но все же. Твоя подружка Сара, всегда такая славная, находит, что это придает мне голливудский вид.
В наших семьях не случалось близнецов, насколько нам было известно; мы даже копнули поглубже в наших родословных, но нет, нигде никакой двойственности – мы тут стали «первопроходцами», как ты говорила. Милый, мы первопроходцы, наша любовь так велика, что мы удваиваем ставку.
Ставка и была удвоена, делайте ваши ставки, зеленое сукно и крапленые карты, и больше нет никакой рубашки, никакой кожи, никакого сердца, только липкая пустота, вздохи инкубатора для недоношенных и чудо-пилюли…
Я долго ощущал себя лишь половинкой самого себя – бездонное отсутствие, затаившеся среди костей, черная дыра, прыгающая в грудной клетке, позвоночный сквош.
Конечно, мой отец ушел. Я жил без отца, был плоской тенью без лицевой стороны и без обратной.
Это была черная дыра, ошибиться невозможно.
Потом я встретил тебя, пару глаз, нос и рот, и ты мало-помалу заполнила брешь, ты сама была так полна, так полна формами, так полна жизнью, так полна всем, что для пустоты просто не оставалось места, ты сжевала мое одиночество, как жевательную резинку, сделала из нее пузырь, и пузырь лопнул.