Гравилет «Цесаревич» — страница 14 из 20

1

Она словно собралась ко двору. Лицо радостное, предвкушающее, прическа, косметика, серьги, колье, строгое, закрытое темное платье до полу, идеально подчеркивающее мягкую женственность фигуры — сердце у меня упало: ну неужели именно сегодня ей куда-то нужно идти? Не говоря ни слова, я обнял ее, и сразу на ощупь понял, что никуда ей не нужно — под платьем у нее ничего не было. Это она меня так встречала.

— Наконец-то, Сашенька, — вжимаясь лицом мне в плечо, сказала она. — Как долго… А почему ты не захотел, чтобы я приехала?

— Конспирация, — серьезно ответил я. Она чуть отстранилась, встревоженно заглядывая мне в лицо.

— Шутишь.

— Нисколько. Меня даже из больницы не выписали, а по всем документам перевели для долечивания в санаторий в Архызе. Это Северный Кавказ, уединенное место. И, судя по отчетности симбирских авиакасс, я туда улетел. Пусть там поищут, если хотят.

— Кто?

— Бармалеи.

— Так ты что — дома будешь сидеть, не выходя? — она не сумела скрыть радости.

Я плотнее прижал ее к себе. Бедная… Лучше сразу.

— Завтра вечером выйду один раз — и в Стокгольм.

Эти слова задули ее, как свечку.

— Надолго? — спросила она, помолчав.

— Надолго.

Несколько секунд мы еще стояли, обнявшись, но она уже была, как мертвая.

— Ужин на столе, Саша, — сказала она потом и мягко высвободилась.

— Чудесно. Я только в душ быстренько.

Везде душ хуже, чем дома. То кран реагирует нечутко, то напор воды слабый, то свет тусклый, то неудобно мыло класть… Как я соскучился по дому, кто бы знал! Почти целое лето провести в чужом городе, в больнице… смотреть на листья за окном, то трепещущие на ветру, то истомно замирающие в теплом безветрии, то прыгающие вверх-вниз или обвисающие под тяжестью дождя — и думать: они скоро опадут, а я тут лежу… Смотреть, как медленно ползет по кафельному неживому полу золотой прямоугольник солнечного света и думать: скоро солнце будет едва вылезать из-за горизонта, а я тут лежу…

Смотреть на свое серое лицо во время бритья и думать: скоро сорок, а я тут лежу.

Очень горячий душ, потом — очень холодный душ. Как всегда, я с удовольствием ухнул, когда разгоряченную кожу вдруг окатила ставшая почти ледяной струя. Я лишь относительно недавно открыл для себя это удовольствие, а раньше, вдобавок, когда вылезал из ванной, неудобно было причесываться, зеркало всегда оказывалось запотевшим, приходилось сначала протирать его, и все равно стекло оставалось в неряшливых мокрых разводах. Теперь помимо удовольствия и пользы для организма, я получал еще и пригодное к употреблению зеркало, успевающее проясниться, пока я вертелся в холодном бурлении.

Маленькие домашние радости. Без них ничего не мило и ничего не нужно.

Я закрыл воду, потянулся к своему полотенцу, жесткому, долгожданному, пахнущему лавандой, все еще пропитанному, казалось, блеском крымского солнца — Лиза всегда подстилала его, загорая, и вдруг сзади мягко накатил прохладный воздух, словно открылась дверь. Я обернулся, она действительно открылась. Лиза, выглядевшая в своем церемониальном убранстве среди интимного керамического сверкания, очень нелепо и потому как-то особенно преданно, стояла, прислонившись плечом к косяку, прижав кулачок к губам, и со страхом и состраданием глядела на мой развороченный бок.

— Болит? — поймав мой взгляд, тихонько спросила она.

— Что ты, родненькая. Давно уже не болит. Только чешется.

Ванна длинным тянущим хлебком всосала остатки воды.

— Тебе халат? — спросила Лиза.

— Нет.

— А хочешь — вообще не одевайся. Буду тобой любоваться наконец. Ты такой… античный.

Я засмеялся сквозь ком в горле. Она даже не улыбнулась в ответ. Она теперь смотрела ниже, и мне казалось, я знаю, о чем она думает. О том, что вот я, оказывается, бывал внутри то у нее, то не у нее.

— Нет уж, — сказал я. — Хочу тебе соответствовать.

— Только галстук не надевай, пожалуйста, — попросила она и взглянула мне в глаза. И чуть улыбнулась, в первый раз после того, как я сказал про Стокгольм. — Давай попросту, без чинов.

— А сама-то? — возмутился я.

Она помолчала и вдруг покраснела. Снова улыбнулась:

— Это снимается одним движением.

В том же самом белоснежном костюме миллионщика на собственной яхте я вошел в столовую. Стол ломился, казалось, сюда каким-то чудом перекочевало все, что я нахватал для Стаси перед Симбирском. Плюс громадный букет роз посреди. Плюс две бутылки голицинского шампанского, мерзнущие в ведерках по краям.

— Так у нас сегодня что — праздник? — спросил я.

— Еще бы не праздник. Повелитель домой заглянул на часок.

— А где же Поля?

— В деревне, у твоих.

Сердце у меня опять упало, я подумал, что она специально, в предвидении домашних разборок, удалила дочь. Потом сообразил, что Поля в августе всегда гостит в поместье, и мимолетно позавидовал ей. Раздольные подмосковные равнины с таинственно клубящимися по горизонтам лесами, сад, обвисающие от румяных плодов ветви яблонь, запахи сена и луга. Покой. В детстве я сам все летние месяцы проводил там.

— Ну что же, Лизка, — сказал я, — предадимся греху чревоугодия?

— Народ грешить готов! — отрапортовала она и непроизвольно, сама, видимо, не заметив, что сделала, козырнула двумя пальцами, по-польски.

2

Я лег, а она не приходила долго. Я думал, она принимает ванну, но когда она вошла наконец, стало ясно, что она просто бродила по дому или просто сидела где-нибудь, в детской, например, и думала о своем. О девичьем. Камушки, впрочем, уже сняла и переоделась.

Мне так и не довелось узнать, действительно ли этот ее тугой блестящий черный кокон снимается одним движением.

Она виновато поглядела на меня и погасила свет.

— Зачем? — тихо спросил я.

— Стесняюсь, — так же тихо ответила она из темноты. — Я лягу, и ты, если захочешь, включишь, хорошо?

— Хорошо, маленькая.

Коротко и мягко прошуршал, упав на ковер, халат. Я услышал, как она откинула свое одеяло, почувствовал, как она легла — поодаль от меня, на краешке, напряженная и испуганная, словно и впрямь снова стала девочкой, пока меня не было. По-моему, она даже дрожала.

— Что с тобою? — подождав, спросил я. Она ответила тихонько:

— Не знаю…

— По моему, ты совсем замерзла, Лизанька. Давай я тебя немножко согрею, хочешь?

— Хочу, — пролепетала она. И когда я приподнялся на локте, добавила: — Очень хочу. Согрей меня, пожалуйста.

Мимоходом я дернул за шнурок торшера. Теплое розовое свечение пропитало спальню, я увидел, что Лиза, укрывшись до подбородка, смотрит на меня громадными перепуганными глазами. Я поднырнул под одеяло к ней, и она опустила веки, и я стал согревать ее.

Едва ощутимо, умоляюще оглаживал и оцеловывал плечи, шею, грудь, бедра, трогательный треугольничек светлой шерстки, нежно и едва уловимо пахнущий девушкой — она ничему не мешала и ни на что не отзывалась. Но вот судорожно сжатый кулачок оттаял, вот она задышала чаще, вот отогрелись и расцвели соски, ожили плотно сомкнутые ноги, она согнула одну в колене и увела в сторону, раскрываясь — тогда я обнял ее бедра, мягко придвигая их к себе, поднося и наклоняя благоговейно, будто наполненную эликсиром бессмертия чашу, и она облегченно вздохнула, когда я скользнул в ее податливое сердцевинное тепло.

И снова я нежил ее осторожно, поверхностно, едва-едва, продолжая поклевывать шею, плечи и губы детскими поцелуями — но она уже начала отвечать: с чуть равнодушной, сестринской ласковостью положила мне на спину ладонь, потом поймала мои губы своими, потом немного подвинулась, чтобы мне было удобнее — а когда она в первый раз застонала и в первый раз ударила бедрами мне навстречу, я сорвался с цепи.

Скомкал ее грудь рукою — вскрикнула, перекатился на нее — снова вскрикнула, радостно распахиваясь настежь, яростно гнул и катал ее, совсем послушную и счастливую от того, что ей по прежнему сладко быть послушной, и кажется, даже рычала: «На меня! Ну на же! Вот, бери!», а когда я взорвался наконец, с немыслимой силой обняла меня, будто желая впечатать в себя навеки, расплющить свою нежную плоть моею — и с мукой, мольбой и надеждой закричала, словно чайка, догоняющая корабль:

— Мой! Мой! Мой!!

Наверное, минуты две я был выброшенной на песок медузой. Потом открыл глаза. По ее щекам катились слезы.

— Лиза…

— Молчи. Просто полежи на мне и помолчи, — она всхлипнула. — Господи, Саша, как с тобой хорошо…

Некоторое время я не шевелился, лишь руку оставив на ней.

Но она, кажется, уже успокаивалась. Глаза просохли. Уже не стесняясь, села, обхватив колени руками, уложила на них подбородок — мне были видны лишь лоб и сверкающие глаза. Она смотрела на меня неотрывно. Наверное, так смотрят на иконы.

— Я люблю тебя, — сказала она. — Я тебя обожаю, я жить без тебя не могу. Я так люблю тебя кормить, тебя смешить, с тобой разговаривать… Так люблю с тобой вместе ходить куда-нибудь, все равно куда. Так люблю… — она запнулась, подыскивая слово, и выбрала самое, наверное, грубое и животное из тех, что могла произнести, наверное, она хотела подчеркнуть, что становится зверушкой и не стыдится этого, напротив, восхищается — давать тебе, — и тут глаза у нее вновь стали влажными. — Я просто не знаю, что делать.

Я молчал.

— У нее будет ребенок, Саша.

Я заморгал. Вазомоторика будь она неладна, беда с нею у всех на свете цынов. Ошеломленно приподнялся на руке, а потом спросил, как дурак:

— От меня?

Секунду она еще смотрела, не меняясь в лице, а потом зашлась от смеха. И плакала, и хохотала, и не сразу смогла произнести:

— Саша… родненький… ну уж это ты спрашивай не у меня!

Я тоже сел. Теперь уже я начал стесняться, забаррикадировался одеялом. Мир вертелся зыбкой каруселью.

— Это она тебе сказала?

— Да.

— Когда?

— Сразу. Когда я догнала ее в первый день.

Я попытался собраться с мыслями. Долго. Но безуспешно.

— Как же ты там терпела…

— Потому что люблю тебя.

— Господи, горшок выносила…

Она упрямо встряхнула головой.

— Потому что люблю тебя.

— Почему же ты мне сразу не сказала?

— Потому что — люблю тебя!

Я провел ладонью по лицу. Словно хотел стереть залепившую глаза паутину. Но не смог.

— Ты нас не оставишь?

— Если вы не прогоните — ни в коем случае.

— А их?

Я помедлил.

— Если они не прогонят…

— Ни в коем случае, — договорила она за меня. — Скажи, а у тебя были еще женщины одновременно со мной?

— Лиза, ты уверена, что хочешь все это знать?

— Да, родной. Может, буду жалеть потом — но раз уж это начали — надо… разгребать. У тебя было много женщин после того, как мы поженились.

— Много — это сколько?

— Десять! — храбро сказала она.

— Ну, ты мне льстишь…

— Пять.

— Две. То есть, без Станиславы две. С одной мы были очень недолго, восемь лет назад. Она быстро поняла, что я с тобой из-за нее не расстанусь, и ушла. Хотя, по-моему, не хотела, ей было очень больно. И я с ума сходил… знаешь, в основном от чего? От того, что делаю ей больно, и не могу не делать. Помнишь, я забился на дачу один и пил там три дня?

— Помню. Когда я позвонила, ты подошел… еле ворочая языком… я ужасно испугалась, хотела все бросить и ехать туда, но ты не велел… а уж на следующий вечер вернулся. Зелененький такой… Значит, это было из-за нее?

— Да.

— А через две недели мы первый раз поехали в Отузы. И ты был веселый, домашний, заботливый, гордый!

— Еще бы. Там было так хорошо. И я видел, что вам с Полькой хорошо — и от того цвел вдвойне.

— А вторая? Кто от кого?..

— Она уехала на трехлетнюю стажировку в Бразилию. Она биолог, занимается экосистемами влажных тропических лесов. Мы переписываемся иногда, но как она теперь ко мне относится — не знаю.

— Ты по ней скучаешь?

— Знаешь, да. Как правило-то некогда, но иногда вдруг будто очнешься, и чего-то не хватает.

— А Стася была уже при ней?

— Нет. Разминулись больше чем на год.

— Во мне действительно чего-то не достает?

— Лиза, я тебя очень люблю.

— Я знаю, родненький. Неужели ты думаешь, если бы я этого не чувствовала, я стала бы вести этот разговор? Знаю. Но тут другое. Наверное, так бывает, так может быть — любишь, и в то же время постоянно переживаешь какую-то неудовлетворенность, недобор. То ли страстности не хватает, то ли уюта, то ли акцентированной на людях преданности…

— Нет. По-моему, нет.

— Значит, ты просто совсем не можешь, чтобы у тебя была только одна женщина?

— Ну как это не могу!

— Нет, ты не отвечай так с лету. Не тот разговор теперь. Ты сам спроси себя.

Я спросил.

— Теперь уже не знаю, — сказал я.

— А когда эта… тропическая, вернется?

— Весной должна.

— А если, например, она опять к тебе захочет?

Я не ответил. Не знал, что сказать. Никто ни к кому не может придти дважды.

Она смотрела на меня уже не как на икону. И не как на человека. И даже не как на подлеца. Впрочем, как на подлеца она на меня никогда не смотрела… не знаю. Так смотреть она могла бы на пришельца из другой галактики, но не на полномочного представителя братской могучей цивилизации, спускающегося по широкому трапу из недр фотонной ракеты, а на нелепое, не приспособленное к земным условиям желеобразное существо, которое, мирно и жалобно похрюкивая и попукивая, вдруг выползло бы, скажем, из-за унитаза — явно не агрессивное, но абсолютно неуместное и чужое.

— То есть, ты хочешь сказать, что по весне нас у тебя уже может скопиться трое?

Я молчал.

— Саша. Ты прекрасный, добрый, чуткий, страстный, смелый, умный… Ну, все хорошие слова, какие есть, я могу сказать о тебе, правда. Ничего нет удивительного, что время от времени ты увлекаешься какой-нибудь женщиной, или какая-нибудь женщина увлекается тобой. Но ведь… Саша… Ты ведь не можешь всем им быть мужем!

— Наверное, не могу, — сказал я. — Но попытаюсь.

Она резко отвернулась. Положила голову щекой на колени, затылком ко мне, занавесив бедро, свесился длинный, пушистый хвост распущенных светлых волос.

— Бог в помощь, — сказала она.

Некоторое время мы молчали.

— Лиза, — тихо позвал я.

— Да, любимый, — ответила она, не поворачиваясь ко мне.

От этих слов сердце дернулось пронзительно и сладко, на миг я забыл, что хотел сказать.

— Повтори еще раз, если тебе не неприятно, — попросил я.

Она подняла голову и улыбнулась мне.

— Да, любимый.

— Лиза. Понимаешь… нет у меня сил рушить живое. Я давно почувствовал: если уходит один друг, и остальные становятся чуть дальше. То, что действительно умирает, осыпается само, и бог с ним, хотя и от этого больно, всегда больно от смерти — но… я знаю, это тоже подло, но… рубить по живому нельзя! От этого люди ожесточаются, высыхают… и тот, кто рубит, и тот, кого рубят. Представь: ты была с человеком два года, и вдруг он говорит: уходи. И два года счастья у тебя в памяти превращаются в два года неправды. И жизнь становится короче на четыре года!

— Господи, ну мне-то что делать, Саша? Самой сказать тебе: уходи?

Я задохнулся. Но она уже снова смотрела на меня с нежностью.

— И не надейся. Твой выбор за тебя я делать не буду.

— Но ты понимаешь, я ведь могу выбрать…

— Да знаю я, что ты выберешь! Все! Ах, если бы можно было выучить все языки! Сколько раз ты это говорил! Ну, а раз нельзя, можно ни одного не знать. Фразку из одного, фразку из другого… Весь ты в этом! Русский князь…

— Я говорил про языки империи, — даже обиделся я. — Зарубежных я три штуки знаю прилично…

Она не выдержала — засмеялась, потянулась ко мне, взъерошила мне волосы.

— Мальчишка ты, — сказала она. — Как мы Поле-то все это скажем?

— Пока никак, разумеется, — ответил я. — А, например, к совершеннолетию сделаем подарок: что есть у нее братик или сестричка…

— Подарочек, — с сомнением произнесла Лиза. Помолчала. Потом уронила нехотя: — Между прочим, они со Станиславой друг другу понравились.

— Она была здесь?

— Трижды. Я звала — чайку попить, тебя повспоминать…

Я покачал головой.

— Ты настоящая подруга воина. Ну, и?..

— Да в том-то и дело! — с досадой сказала Лиза. — И симпатична она мне, и жалко мне ее, и любит она тебя остервенело, а это чувство, как ты понимаешь, я вполне разделяю… Ох, не знаю, что делать. А пустить тебя привольно пастись на лужайке с двумя — а то и с тремя, святые угодники! — с тремя козами… Это же курам на смех!

3

Наша встреча с Ламсдорфом была организована без особых конспиративных вычур. Но она и не разрушала версии о том, что я долечиваюсь где-то. Иван Вольфович, в преддверии моего потайного возвращения, последние недели зачастил к Лизе в гости — как бы повидать супругу получившего, так сказать, производственную травму коллеги. Точно так же он приехал и на этот раз, к десяти утра. Дом мой загодя был сызнова прозвонен противоподслушивающими датчиками, привезли меня вчера с военного аэродрома в наглухо закрытом кузове почтового фургона, который вогнали во внутренний дворик особняка, и я, в виде одного из двух грузчиков — вторым был Рамиль — втащил в дом через хозяйственный вход корзину настоящего крымского «кардинала», вполне натурально присланную Рахчиевым, но вдобавок использованного для вящей натурализации легенды, так что, ежели кто и ухитрился заглянуть в ворота из окон, скажем, дома напротив — хотя жильцы там, в сущности, были вне подозрений — он увидел лишь рыло мощного грузовика, поданного кузовом к самым дверям, да в зазор между дном авто и асфальтом ноги двух грузчиков и полную винограда корзину, тут же пропавшие в доме. То, что обратно в кузов села лишь одна пара ног, уверенно разглядеть в вечерней мгле было невозможно даже в инфракрасную оптику. Так что если неведомые водители «пешек» взяли меня в Симбирске на заметку, угнаться за мною им сейчас будет тяжело.

Мы принимали Ивана Вольфовича в алой гостиной, по-свойски, к тому же окна ее выходили во двор, что было очень ценно в нынешней ситуации. Выспавшиеся, худо-бедно отдохнувшие — а Лиза с моим приездом прямо-таки расцвела, не смотря ни на что, и мне это было черт знает как приятно и лестно — мы сидели рядышком на диване и были живой иллюстрацией к песенке «голубок и горлица никогда не ссорятся». Ведь мы за пятнадцать лет действительно не ссорились ни разу — об этом я думал еще ночью, перед тем, как заснуть. Но была в этом и определенная опасность. Есть пары, которые чуть ли не раз в неделю собираются разводиться, то и дело перекатывают взад-вперед обвинения во всех смертных грехах, орут на два голоса бранные слова — и прекрасно при этом существуют, даже силы черпают в каждодневных перепалках. Будто умываются оплеухами. Правда, дети в таких семьях растут — ой. Для нас с Лизой одна резкая или даже просто неуважительная фраза оказалась бы столь значимым, столь из ряда вон выходящим событием, так фатально выломилась бы из семейных отношений, что поставила бы между нами стену более высокую, чем могли бы десять Стась. И, инстинктивно чувствуя это, мы даже голоса никогда не повышали друг на друга.

Я поднялся с дивана, сделал пару шагов навстречу Ламсдорфу, и мы по-братски обнялись. Несколько секунд он молча щекотал мне щеку своими бакенбардами, от избытка чувств легонько похлопывая меня ладонью по спине, потом отстранился.

— Ну-с, рад снова видеть вас в добром здравии! Чертовски рад! Как вы? Совсем хорошо?

— Совсем хорошо, Иван Вольфович, совсем. Вашими и Лизиными молитвами.

— Не только, батенька, не только…

— Да уж ясное дело, что не только, — игриво ввернула Лиза. Ламсдорф с некоторым удивлением повернулся к ней и разъяснил:

— Государь вот справлялся многажды… Здравствуйте, Елизавета Николаевна! Простите старика, что не к вам к первой. Уж очень все это время беспокоился за вашего гусара!

Он склонился к ней, поцеловал руку.

— Не хотите ли чайку, Иван Вольфович?

— Нет, увольте, Елизавета Николаевна, только что отзавтракал. Да и вас обижать не хочу — корабль отходит вечером, вам, я полагаю, суток одних маловато друг для друга между двумя разлуками, так что уж это время у вас занимать теперь — смертный грех. Я коротенько, по делу.

Мы расселись, а Лиза осталась стоять.

— Ну раз по делу, тогда удаляюсь, — сказала она и пошла к двери. Открыла ее, обернулась, послала еще одну улыбку Ламсдорфу, потом мне. И плотно затворила дверь за собою.

— Что за супруга у вас, Александр Львович! — произнес Ламсдорф. — Золото!

— Да уж мне ли не знать, — ответил я.

— А как похорошела-то, помолодела с вашим приездом! Всю конспирацию ломает! И ведь не скажешь: выгляди-ка плохо, а то все догадаются!..

— Не скажешь, — подтвердил я.

Он покряхтел.

— Ах беда-то какая… опять вам ехать. И кроме вас — некому. Вряд ли патриарх допустит чужого человека к социалистическим потемкам.

— Вряд ли, — согласился я. — Его можно понять.

— Что мы и делаем, — покивал Ламсдорф. Потеребил бакенбарды. — Значит, первое. За ранение вам положена компенсация — полторы тысячи рубликов переведены на ваш счет в Народном банке…

— Помилуйте, Иван Вольфович, за что столько? На эти деньги я авто могу сменить! Вы уж лучше врачей симбирских премируйте!

— А это мысль. Я поговорю с министром… Второе, — он достал просторное, как лист лопуха, портмоне и начал, будто фокусник, извлекать из него бумагу за бумагой. — Вот билет на судно. Отплытие в девятнадцать ровно. Мы решили вас морем отправить. И для конспирации лучше, и для здоровья. Два дня погоды не делают, а морская прогулка вам будет чрезвычайно полезна, мы с медиками консультировались.

Я бы лучше эти два дня дома провел, подумал я, но в слух ничего не сказал, чтобы не расстраивать Ламсдорфа. Видно, что-то заскочило у них в мозгах. Каждый день дорог — поэтому отправить как можно скорее, но два дня погоды не делают — поэтому морем. Ладно, сделанного не воротишь. И действительно, в аэропортах контроль жестче. Больше вероятность, что засекут — если меня секут.

— Вот документы. Теперь вы — корреспондент «Правды» Чернышов Алексей Никодимович. Мы выбрали вашу газету, коммунистическую, по тем соображениям, что догматы учения и проблемы конфессии вам хорошо известны, и при случае вы сможете поддержать разговор более или менее профессионально.

— Резонно, — сказал я.

— Как вы представитесь вашему контрагенту в Стокгольме — в это мы не лезем. Это вам решать, смотря по тому, как договорились вы с Патриархом. Но для остальных сочли за лучшее подмаскировать вас таким вот образом. С редакцией снеслись, они вошли в наше положение. Теперь в отделе кадров у них есть соответствующая бумажка — товарищ Чернышов А.Н., внештатный корреспондент, командирован редакцией для ознакомления с такими-то фондами архива Социнтерна с целью написания серии исторических обзоров для рубрики «Наши корни».

— Да уж, — сказал я, — если версия подтвердится, корешки окажутся будь здоров.

Ламсдорф помрачнел.

— Чем больше я думаю, батенька, тем больше тревожусь. Когда отчет ваш читал, просто волосы дыбом вставали. Коли вы правы окажетесь — то как же они, аспиды, научились людей уродовать! Уж, кажется, лучше бы Папазянов вирус. С природы и взятки гладки, от ее злодейств не ожесточаешься. А тут… Триста сорок шесть невинно убиенных в сорок первом году! Триста восемьдесят два в сорок втором! И это только в Европе! Нелюди какие-то!

— Вот я и хочу этих нелюдей… — я уткнул большой палец в подлокотник кресла и, надавив, сладостно покрутил.

— Думаете, вы один? В том-то и опасность я новую предвижу. Ведь для них смертную казнь опять ввести захочется!

Мы долго молчали, думая, пожалуй, об одном и том же. И сугубо, казалось бы, физический термин «цепная реакция», вдруг всплывший у меня в душе, разбухал, как клещ, от крови, грозя лопнуть и забрызгать дом и мир.

— Этого допустить нельзя, — сказал я. — Ни в коем случае нельзя.

Ламсдорф вздохнул.

— Вы уж поосторожней там, — попросил он. — Под пули-то не лезьте без нужды.

— По малой нужде — под пули, — пошутил я. — По большой нужде — обратно под пули…

Ламсдорф смеялся до слез. Но, вытирая уголки глаз, поглядывал с тревогой и состраданием.

— Охрану бы вам, — сказал он, отсмеявшись. — Парочку ребят для страховки, чтобы просто ходили следом да присматривали…

— Мы ведь по телефону уже говорили об этом, Иван Вольфович.

— Гордец вы упрямый, батенька. Все сам да один, один да сам…

— Ну при чем здесь упрямство? Если серьезное нечто начнется, два человека — просто смертники. Одному, между прочим, куда легче затеряться… Это во-первых. А во-вторых и в главных, я еду к Эрику как частное лицо, представитель патриарха. Если он заметит, что меня пасут боевики…

— Да, батенька, да. Резонно. Я потому и подчинился, — он опять вздохнул. — А сердце не на месте. Все сберечь как-то хочется. Так… Что же еще вам сказать? Ага, вот карманные денежки. Чтобы вам не суетиться сразу с обменом — уже в шведских, шесть тысяч крон. И в Стокгольмском Национальном открыт кредит еще на двадцать пять. Счет на «пароль»…

Вы меня просто завалили деньгами! Зачем?

— На всякий случай, батенька, на всякий случай. Хоть что-то. Мы — страна богатая, можем позаботится о своих. Кто знает, сколько вам там пробыть придется. Да и мало ли… вдруг… — он сразу запутался в словах, не решаясь назвать вещи своими именами, — лечение какое понадобится. У них же там все за деньги. Счет, говорю, на «пароль». Мы думали-думали, какое слово взять. А тут князь Ираклий позвонил — беспокоился, что-то, дескать, от вас давно весточек нету, ну, и дали мы счету пароль «Светицховели».

Мне стало тепло и нежно, как в вечернем сагурамском саду.

— Спасибо, — проговорил я растроганно. — Это вы мне действительно приятное сделали.

— На то и расчет. Подавайте о себе знать при случае. Атташе военный в Стокгольме о миссии корреспондента Чернышова осведомлен… то есть, не о цели ее, конечно, но о том, что есть такой Чернышов, которому надлежит, ежели что, оказывать всяческое содействие. Проще держать связь через него. Вот телефон, — он показал мне бумажку с номером, подержал у меня перед глазами, потом провел большим пальцем по цифрам, и цифры исчезли. Скомкал бумажку, повертел в пальцах и, не найдя, куда ее деть, сунул себе в карман. — Вот и все, — поднялся. — Давайте-ка опять обнимемся, Александр Львович.

— Давайте, — ответил я.

4

Когда Ламсдорф ушел, мы снова двумя ангелочками уселись на диван, Лиза положила голову мне на плечо, и некоторое время мы молчали. Небо, довольно ясное утром, затянулось сплошной серой, сырой пеленой, и в гостиной все было сумеречно.

— Сколько у тебя осталось? — спросила Лиза потом.

— Шесть часов.

— Тебя опять повезут как-то по хитрому?

— Да.

— Я очень боюсь за тебя.

— Это лишнее.

— Там еще шампанского немного осталось. Хочешь допить?

— Хочу.

Она встала, быстро вышла в столовую, быстро вернулась, неся в руке почти полный бокал. Я взял, улыбнулся благодарно. Едва слышно шипела пена.

— Ты будешь?

— Нет-нет, пей.

Я неторопливо выпил. Вкусно. Тут же щекотно ударило в нос, я сморщился. Поставил бока на ковер возе дивана. В желудке мягко расцвело тепло.

— Можешь покурить…

— Абсолютно не хочется.

Она промолчала. Потом сказала негромко:

— Будет совсем не по-людски, если вы не повидаетесь.

Я думал о том же. Но совершенно не представлял, как это сделать. И, вдобавок, самую середку души вкрадчиво, но неотступно глодал ядовитый червячок: а можно ли ей доверять-то, господи боже мой? Хотя Беню, по всем его показаниям, «осенили» раньше, чем я собрался в Симбирск и проболтался об этом Стасе, но ведь и показания могли быть «наведены» извне, оставалась вероятность того, что покушение на патриарха вызвано моим внезапным желанием побеседовать с ним — ничтожная, да, но, казалось, я не имел права рисковать, совсем уж сбрасывая ее со счетов, слишком велика была ставка.

И все же я сбросил. Пусть лучше меня застрелят в Стокгольме. Жить с такими мыслями о женщине, которую любишь, которая ждет ребенка от тебя — это много хуже смерти. Собственно, это и есть смерть. Смерть души.

— Ты права, — ответил я.

— Давай знаешь, как сделаем? — бодро заговорила она. — Я сейчас ей позвоню и позову в гости. Она здесь уже бывала, так что, если твои бармалеи действительно следят за домом, они ничего не заподозрят. А сама, — она чуть пожала плечами, — куда-нибудь уйду на часок-другой. Так хорошо?

И опять горло мне сдавил горячий влажный обруч. Уже я смотрел на не, как на икону, с восхищением и благоговением, и думал, что если хоть волос упадет с ее головы, или если на действительно решит уйти от меня — все, я умру.

— Это слишком, Лиза, — сказал я. — Я не могу… тебя так использовать.

— Господи, ну что ты глупости говоришь? При чем тут использовать? Я просто тебе помогаю, и нет мне занятия приятнее. Когда я тебе бинты меняла с нею вместе — разве это было использование? Ты страдал, а я, как могла, тебя лечила.

— Тогда в меня попала пуля.

Она вздохнула, а потом сказала задумчиво:

— Знаешь, это для меня тоже как пуля.

— Ты тоже страдаешь.

— Я страдаю, потому что тебе тяжело, а ты — потому что в тебя попали. Есть разница? И вообще, — решительно добавила она, тут же покраснев, — если бы я, например, в кого-нибудь влюбилась, ты что, вел бы себя иначе? Ты, палач, кровосос, кобель, мне бы не помог?

— Не знаю, — сказал я.

— Зато я знаю. Я тебя знаю лучше их всех, и даже лучше, чем ты сам. И знаешь, почему?

— Почему?

— Потому что я очень послушная. Ты со мной самый неискаженный.

Она подождала еще секунду, потом ободряюще улыбнулась и встала. Пошла в столовую, к телефону.

Щелк… щелк-щелк кнопочками.

— Стася? Здравствуйте, это… узнали? Ну, разумеется… А? Не может быть! Спаси-ибо… Нет-нет, право, я не могу, лучше себе оставьте, вам нужнее. Ах, гонорар подоспел крупный. Вышла подборка? Поздравляю, от всей души поздравляю. От Саши ничего, но вот сейчас заходил его начальник, сказал, что его перевели на долечивание в санаторий, куда-то на Кавказ. Ох, правда. Я тоже соскучилась. Лучше бы сюда, мы бы его быстрее вылечили. Как вы-то себя чувствуете? — послушала, потом засмеялась вдруг. — Да не волнуйтесь так, это же обычное дело. Я когда Поленьку ждала…

Я встал и прикрыл дверь. Сестренки, похоже, завелись надолго.

За окном собирался дождь, плоская, беспросветная пелена небес совсем набухла влагой. Два сиреневых кустика в углу двора потемнели и понурились. Под одним, напряженно приподняв переднюю лапу, каменел Тимотеус с хищно поднятым вверх лицом — наверное, стерег какого-нибудь воробья на ветке, невидимого отсюда.

Как не хочется уезжать!

Дверь творилась, и я обернулся.

— Минут через сорок будет здесь.

Я молча кивнул. Нет таких слов.

— Знаешь, Саша, — виновато сказала она, — что я подумала? Тебе виднее конечно, но если она придет, а я вскоре уйду одна, со стороны это может выглядеть странно и… подозрительно. Ты только не думай, что я ищу предлог остаться и… — запнулась — Если ты действительно опасаешься каких-то наблюдателей.

— Есть такая вероятность.

— Я тогда встречу ее и просто забьюсь куда-нибудь подальше, в хозяйственный флигель, например. А потом, когда вы… когда уже можно будет, ты меня оттуда вынешь.

Я подошел к ней, положил ей ладони на бедра и чуть притянул к себе. Некоторое время молча смотрел в глаза. Она не отвела взгляд. Лишь снова покраснела.

— Я обожаю тебя, Лиза.

Она улыбнулась.

— А мне только этого и надо.

5

Когда раздался звонок, открывать пошла Лиза. Я так и сидел, как таракан, в алой гостиной, боясь днем даже ходить мимо окон, выходящих на улицу, бог знает, кто мог засесть, скажем, в слуховом окне на крыше дома напротив с биноклем или, например, детектором, подслушивающим разговор по вибрации оконных стекол. Ерунда какая-то, скоро от собственной тени шарахаться начну — а рисковать нельзя, раз уж взялись маскироваться.

Из прихожей донеслись два оживленных женских голоса, на лестнице заслышались шаги, и сердце у меня опять, будто я все еще лежал на больничной койке, заколотило, как боксер в грушу, короткая бешеная серия ударов и пауза, еще серия и еще пауза… Ведь я Стасю с той поры не видел и не слышал.

Они вошли. Стася, увидев меня, окаменела.

— Ты…

— Я.

Да, по фигуре уже было заметно.

Она поняла мой взгляд и опустила глаза. Потом резко обернулась к Лизе:

— Отчего же вы мне не сказали?

— У Саши спросите, — улыбаясь, пожала плечами Лиза. — Каких-то Бармалеев наш муж боится.

Она снова уставилась на меня.

— Опять что-то случилось?

— Нет. Надеюсь, и не случится.

— Ну, вы беседуйте, — сказала Лиза, — а я пойду распоряжусь насчет обеда. Вы ведь пообедаете с нами, Стася, не так ли? И сама прослежу, чтобы все было на высшем уровне. Редкий гость в доме, — повелитель — нельзя ударить лицом в грязь. Стася, я надолго.

Она вышла и плотно затворила дверь.

— Вы просто идеальная пара, — произнесла Стася, помолчав. Мы так и стояли неловко: я посреди комнаты, она у самой двери. — По моему, вы органически не способны обидеться или рассердиться друг на друга…

Я усмехнулся.

— Я от тебя тоже готова снести все, что угодно, лишь бы остаться вместе — но иногда, сама того не замечая, начинаю злиться. А ты к этому не привык в своей оранжерее — сразу замыкаешься, отодвигаешь меня и готов сбыть кому угодно. Угораздило же меня!

— Жалеешь?

Она взглянула чуть исподлобья.

— Я? Нисколько. Ей — сочувствую. Тебя мне ничуть не жалко, а себя — и подавно.

— Садись, Стася, — я показал на диван, возле которого стоял.

Она уселась на один из стульев у двери, подальше от меня. Ее и отодвигать не надо было — сама отодвигалась. Я нерешительно постоял мгновение, потом сел подальше от нее.

— Когда ты вернулся?

— Вчера.

— Надолго?

— На пол-сегодня. В семь отходит мой корабль.

— Корабль… Что вообще происходит?

Я открыл было рот, но холодный скользкий червячок крутнулся вновь. Молчи, она ведь даже не спрашивает, куда ты едешь! Додавливая гада, я старательно проговорил:

— Плыву в Стокгольм, в архив Социнтерна. И даже под чужим именем. Чернышов Алексей Никодимович, корреспондент «Правды».

Я глубоко вздохнул, переводя дух от этого смехотворного для нормальных людей подвига — но слышал бы меня Ламсдорф! ведь я разом перечеркнул многодневные усилия многих людей, старавшихся обеспечить максимально возможную безопасность моему делу и моему телу! — я на выдохе вдруг попросил, сам не ожидая от себя этих слов:

— Только не говори никому.

— Да уж разумеется! — выпалила она. — Хватит с меня сцены, которую ты устроил перед отлетом в Симбирск!

— Я устроил?! — опешил я.

— Не надо повышать на меня голос. Конечно, ты. Не Квятковский же.

Я молчал. Что тут можно было сказать.

— Он весь наш коньяк выпил, — пожаловалась она.

Я улыбнулся.

— Пустяки. Я ни секунды не сомневался.

— Он очень замерз! — сразу встала она на защиту. Как хохлатка над цыпленком. Словно ястребом был я. — В Варшаве жара, он летел в одной рубашке — а на борту кондиционеры плохо работали, и все продрогли еще в воздухе. А в Пулкове этом болотном вдобавок и вымокли до нитки. Что же мне, жмотиться было?

— Да я же не возражаю, — сказал я. — Для того и нес, Стасенька.

Она вдруг рассеянно провела ладонью по лицу.

— О чем мы говорим, Саша…

Я устало пожал плечами.

— О чем ты хочешь, о том и говорим.

— А ты о чем хочешь?

— О тебе.

Она промолчала.

— Ты надолго?

— Не знаю. Думаю, да.

— Значит, — вздохнула она, — буду встречать тебя уже с чадиком на руках.

— Чадиком? — улыбнулся я.

— Ну… чадо, исчадие… если ласково, то чадик. Это я сама придумала.

— Давно это?..

— Больше пол-срока отмотала. Уже лупит меня вовсю, как футболист.

— Думаешь, мальчик?

— Хотелось бы. Дочка у тебя уже есть. Хватит с тебя… девочек.

— Что ж ты мне сама-то не сказала?

— Она искренне изумилась.

— Как? Это я Лизу совсем уж расстраивать не хотела, не сказала, что ты мне сам разрешил!

Мне захотелось закурить. Кто-то из нас сошел с ума. И вдруг мелькнула жуткая мысль: да не «пешка» ли она уже? Как Беня, долдонивший про тягу патриарха к личной власти…

— Когда разрешил? — спокойно спросил я и поймал себя на том, что, кажется, уже веду допрос.

— Да в Сагурамо! Я была уверена, что ты все понял! Ты сразу сказал — только немножко поломался сначала насчет порядочности — а потом сказал: если без ссор и дрязг, то был бы рад.

Я все делаю, как ты сказал — ни ссор, ни дрязг.

— Ну ты даешь, — только и смог выговорить я. А потом спросил, прекрасно зная, что она ответит, если будет честна: — А если бы не разрешил, что-нибудь бы изменилось?

Она помедлила и чуть улыбнулась:

— Нет.

Я молчал. У нее исказилось лицо, она даже ногой притопнула:

— Мне тридцать шесть лет! Через месяц — тридцать семь! Имею я право родить ребенка от того, кого наконец-то люблю?!

— Имеешь. Но я-то теперь как? В петлю лезть от невозможности раздвоиться? Ведь что я ни делай — все равно предатель!

— До сегодняшнего дня ты прекрасно раздваивался. Теперь — хвостик задрожал? Тогда гони меня сразу.

Мы помолчали. Задушевная получилась встреча.

— А я шла сюда, — вдруг тихо сказала она, — и думала: удастся ли мне когда-нибудь затащить тебя в постель, или уже все?

Меня сразу обдало жаром.

— А хочется? — так же тихо спросил я.

— Вопрос, достойный тебя. Да я тут ссохлась вся от тоски!

— Зачем же ты так далеко сидишь? — я старался говорить как можно мягче, и только боялся, что после недавней перепалки это может не удаться или, хуже того, прозвучать фальшиво.

— Здесь? — с отвращением выкрикнула она.

Я опять перевел дух. Как тяжело… Язык не поворачивался, но надо же ей растолковать.

— Стасенька, по моему… Лиза уверена, что у нас с тобой это будет.

— Это ее проблемы.

— Не надо так. Даже если ты сейчас не… — не знал, как назвать. И не назвал. — Все равно ты плохо сказала. Ведь мы с тобою можем опять очень долго не увидеться, и она это понимает.

— Не хватало еще, чтобы твоя жена тебя мне подкладывала.

Я почувствовал, что у меня дернулись желваки.

Ну, самоутверждайся, — сдержавшись, сказал я глухо.

— Сашенька, я уже лет пятнадцать этим не занимаюсь. Но в ваше супружеское ложе не лягу ни за что.

— Ложе, ложе! — я уже терял терпение. Единственное, на что мня еще хватало — это на то, чтобы не повышать голос. — Стася, при чем тут ложе! — и, уже откровенно глумясь, добавил: — Вот, можно на коврике!

Она поднялась.

— Какой тяжелый ты человек, — сказала она и пошла к двери. — Не провожай. А то ведь кругом враги.

Все мое раздражение отлетело сразу. Остались только страх за Стасю и тоска. Что же она делает? Она же доламывает все! Она этого хочет?

— Стася, а обед?! — нелепо крикнул я ей в спину, и дверь резко закрылась.

Я с яростью потряс головой. Дьявол, ничего не успел даже спросить. Как у нее с деньгами? Как со здоровьем? Как с публикациями, сдержал ли Квятковский слово? По телефону вроде говорили о какой-то подборке… Дьявол, дьявол, дьявол! Бред!

С чего же начали цапаться-то?

Когда я прикуривал четвертую сигарету от третьей, в дверь осторожно поскреблись. Я обернулся, как ужаленный. Неужели вернулась? Господи, хоть бы вернулась!

— Да! — громко сказал я, уже поняв, что это Лиза.

Она правильно рассчитала: если бы мы были в спальне, то просто не услышали бы.

И она бы снова ушла. Все зная наверняка.

Она явно не ожидала, что я отвечу. Только через несколько секунд после моего «да!» оживленно влетела в комнату, и задорная, гостеприимная улыбка на ее лице сразу сменилась растерянной.

— А где Станислава? Ой, дыму-то!.. — она почти подбежала ко мне. Глянула на розетку для варенья которую я превратил в пепельницу. — Святые угодники, четвертая! Да что случилось, Саша? На тебе лица нет!

— Все, Лизка, — сказал я, снова впихивая себе сигаретку в губы. Руки все еще дрожали. — Пляши. Одной козы — как не бывало.

— Вы что, поссорились? — с ужасом спросила она.

Я неловко размолотил окурок в розетке, среди вонючей трухи предыдущих, и кивнул. Лиза, прижав кулачок к подбородку, потрясенно замотала головой.

— У нее на шестой уже перевалило… тебе, может, опять под пули лезть… Ой, дураки, дураки, дураки…

И тут же, схватив меня за локоть, энергично заговорила:

— Саша, ты только не расстраивайся, не бери в голову. Это у нее просто период такой. Я, когда Поленьку ждала, тоже на тебя все время обижалась, из-за любого пустяка. Только виду не подавала. А она — другой человек, что ж тут сделаешь. Привыкла к свободе, к независимости. Она родит, и все постепенно уляжется, она ведь очень тебя любит, я-то знаю!

— Задурила она тебе голову, Лизка, — почти со злостью проговорил я. — Не верь ей. Просто с возрастом приперло. Решила родить абы от кого — ну, а тут как раз дурак попался. Никого она, кроме себя, не любит, и никогда не любила… Ну, так что у нас с обедом? Ты вкусный обед обещала!

Она испуганно всматривалась мне в лиц. Будто не узнавала. Будто у меня выросли рога и чертов пятак вместо носа.

— Вот теперь я совсем поняла, о чем ты ночью говорил…

— Да я много глупостей наговорил.

— Не надо так! — болезненно выкрикнула она. — Эта ночь — одна из самых счастливых в жизни у меня! Никогда может мы с тобой не были так близко… А говорил ты, что нельзя крушить живое. Потому что тогда ожесточаются и высыхают. Ты не становись таким, Саша, — она подняла руку и погладила меня по щеке. — До нее мне, в конце концов, извини, дела нет, но ты… лучше уж изменяй мне хоть каждый день, но таким не становись, потому что я тебя такого очень быстро разлюблю. И что я и Поля тогда станем делать?

Стокгольм