Гравилет «Цесаревич» — страница 19 из 20

Он запихнул блокнот обратно в карман и сделал рукою безнадежный жест: дескать, раз так, то ничего не попишешь.

— Вы посягаете на главные святыни народа, — проговорил он с мягкой укоризной. — Вы подрываете его веру во врожденную доброту русского национального характера и его уверенность в завтрашнем дне. Вам придется поехать с нами.

Мы вышли из дома. Из окон глазели, некоторые даже плющили носы об стекла. Молодая мама, указывая на меня пальцем, что-то горячо втолковывала сразу забывшему о своем игрушечном паровозике пацаненку: мол будешь плохо себя вести, с тобой случится то же самое. Подошли к грузовику. Димка блаженно курил, сидя на подножке, завидев нас, он отвернулся и, стараясь не глядеть на меня, встал, отщелкнул окурок и полез в кабину.

— В кузов, — негромко скомандовал первый метанк.

В кузове мы разместились со вторым — тем, который шутил. Первый сел к Димке, в кабину.

Истошно завывая от натуги, грузовик заколотился по разъезженной колее, расплескивая фонтаны грязи и едва не опрокидываясь на особенно норовистых ухабах. На повороте щедро окатили тетку Авдотью, которая, надрываясь, волокла по кочковатой раскисшей обочине полную денег садовую тележку — судя по направлению, шла в булочную, совершенно зря шла. Жижи смачными коровьими лепехами пошмякалась на беспорядочно наваленные друг на друга пачки купюр.

— Авдотья! — крикнул я, полурупором приставив одну ладонь ко рту. — Хлеб уж часа полтора как кончился!

Она всплеснула руками, и будто подрубленная, села наземь.

Приехали на двор за большой свинофермой, и я понял, что надежды нет.

Остановились. Я подошел к краю кузова, ухватился было за борт, но шутник негромко позвал сзади:

— Эй!

Я отпустил борт и распрямился, обернувшись к нему. Он, усмехнувшись, вломил мне в рыло. Вверх тормашками я вывалился через борт кузова и на секунду, видимо, потерял сознание от удара затылком.

Очухался. Завозился, попытался перевернуться на живот. Получилось. Плюясь кровью, начал было вставать на четвереньки, руки скользили в ледяной грязи. Отчетливо помню, как грязь выдавливалась между растопыренными пальцами. Все плыло и качалось. Тут прилетело под ребра. Ботинком, наверное. Свет погас, и воздух в мире опять на какое-то мгновение кончился. А когда я вновь смог дышать и видеть, они уже уминали меня в мешок. Не сказав ни слова, даже не рукоприкладствуя больше, они утопили меня в выгребной яме.

И, уже задохнувшись в кромешной тесноте мешковины, залитый хлынувшей внутрь поганой жижей, я понял наконец, почему мир, где я прожил без малого полвека, при всех режимах и женщинах был мне чужим.


Еще один обезглавленный гусь взлетел наконец в свое поднебесье.


Тоска была такая…

Такая…

Такая тоска.

Хлоп-хлоп-хлоп. Но куда же дальше? Или — есть?

Во рту забух невыносимо отвратительный смешанный вкус гнилой водки и жидкого дерьма.

Я сел на кровати, спустил ноги на ковер. Из судорожно дернувшегося желудка выплеснулось в рот, я едва сдержался, сглотнул обратно.

В спальне было сумеречно и бесцветно. За широким венецианским окном, полускрытым гардинами, мерцал серым мерцанием декабрьский день.

Я вернулся в «Оттон» рано утром. Открытым текстом отбил депешу в МГБ:

«Следствие закончено. Опасения не подтвердились. Все еще сложнее. Серьезная проблема для всего мирового сообщества. Требую немедленного созыва совета безопасности ООН. Для ускорения процедуры прошу ходатайствовать перед государем о споспешествовании. Трубецкой. Отель „Оттон“, Мюнхен, Германская империя»

Затем отправил аналогичное сообщение патриарху.

Затем поднялся к фон Крейвицу и, взяв с него слово чести молчать, пока я не сделаю доклада в СБ, рассказал обо всем.

Фон Крейвиц присвистывал сквозь зубы, потом с сильным акцентом сказал «Эт-то чудовищно» — и, с благодарностью пожав мне руку, тут же ушел, чтобы связаться с Берлином и предложить поддержать инициативу России о срочном созыве СБ.

Добравшись наконец до своего номера, я принял душ — сначала очень горячий, потом очень холодный — и завалился спать.

В Альвице я почти не спал, некогда было.

И, несколько мгновений и впрямь побыв для Трубникова светоносным существом, проснулся в отчаянии и тоске.

Люди, люди, что же вы творите…

В дверь постучали, и я вскочил. На какой-то миг почудилось, что это метанки.

От резкого движения желудок снова сделал лихой кувырок.

Я набросил халат и вышел из спальни в гостиную. Сказал:

— Прошу!

Дверь тактично отворилась наполовину, и служащий отеля, улыбаясь до ушей, произнес, просунув в щель голову и подносик:

— Корреспонденция вашей светлости!

Все уже знали. Я размашисто подписал депеши подлинной фамилией, и за три часа, пока я спал, усилиями, видимо, почтмейстерши вестибюля, весь персонал был осведомлен, что в их отеле остановился инкогнито, под видом корреспондента «Правды», русский князь.

— Благодарю. Положите на стол, — сказал я, закуривая. Но от дыма еще сильнее затошнило. Я поспешно загасил сигарету. Не садясь, стал разбирать почту.

Да, служащим было от чего придти в ажитацию. Сам государь уведомлял меня о том, что подписан приказ о моем награждении Андреем Первозванным. И присовокуплял несколько теплых поздравительных фраз. И добавлял, что, вполне полагаясь на мое чувство ответственности, он, не ожидая рассказа о деталях дела, уже переговорил с премьером и председателем Думы, и они втроем, снесшись с генсеком ООН, так убедительно с ним побеседовали, что тот обещал постараться организовать заседание СБ уже послезавтра.

«Рад за вас, — писал патриарх, — и присоединяюсь ко всем поздравлениям, которыми, вероятно, вас уже засыпали. С нетерпением жду вашего выступления в ООН. Надеюсь, что все ваши действия, в том числе и будущие, послужат образцом коммунистической этики. Надеюсь на скорую личную встречу.»

А дальше шел обширный факс от Лизы, она предпочла презреть условности и отбить текст открыто, чем писать письмо, которое тащилось бы до Мюнхена не меньше суток и наверняка не застало бы меня здесь. Думаю, факс вызвал особый интерес служащих отеля.


«Сашенька, родненький, здравствуй, как я рада! Наконец-то от тебя весточка, а то мы уж извелись. Спасибо Ивану Вольфовичу, сразу мне позвонил. А у нас тут тоже шурум-бурум. Станислава немного не доносила, первые роды, да еще в таком возрасте (только ты не прими эти слова за намек, что она для тебя старовата), — как бы по простоте ввернула она, — и позавчера родила двойню, мальчика и девочку. Танцуй и задирай нос. Было довольно тяжело, но обошлось. Вчера мы с Поленькой их навещали. Такие хорошенькие! И, честное слово, вылитый ты, мне даже завидно. Саша, может, мы тоже еще кого-нибудь родим? Я с готовностью. Дом о четырех углах строится, пусть будет четыре. Или у тебя четвертый уже есть, только мы со Станиславой не знаем? Шучу. Ты же мне все-все рассказал, правда? Поля так серьезно пыталась за младенчиками поухаживать, и поиграть, и смотрела, как Станислава кормит. Но мы, конечно, пока ей не говорим, что это твои. Тут еще предстоит как-то разбираться. Как и с их фамилией. А эта чудачка знаешь, что придумала? Она их назвала твоим и моим именем. Хочу, говорит, чтобы вы и в будущем поколении были неразлучны. Завтра их выпускают домой. Я сейчас, прости, больше не могу писать — побегу к ней сказать, что ты нашелся, она ведь тоже места себе не находила, и вдруг тоже захочет тебе черкнуть пару строк. Целую, Сашенька. Жду не дождусь. Поговорить не с кем, и снишься ты мне все время. Даже просыпаюсь от того, что стонать начинаю.

Возвращайся скорее.

Жена.

P.S. Тебя уже неделю дожидается письмо из Бразилии. Я его положила тебе посреди стола, и каждый день сдуваю пыль. Надеюсь, это не мина?»


И сразу же, за следующей строкой, но другим почерком — чуть неровным, явно рука еще не тверда:


«Саша, любимый, здравствуй. Я всегда знала, что все у тебя будет хорошо и замечательно, поэтому иногда даже противно было видеть, как вы волнуетесь и конспирируетесь. Впрочем, поздравляю тебя — а ты поздравь меня. Я так благодарна тебе за них. На всю жизнь. Такой счастливой я никогда не была. Ну разве что когда ты меня в первый раз обнял-поцеловал, но и то меньше, уж извини. Ждем».


Сначала она написала «Жду», потом зачеркнула жирно, двумя чертами, именно так, чтобы легко было прочитать это «Жду», а сверху написала «Ждем». Я усмехнулся, чувствуя, что едва не плачу от избытка чувств. Все-таки она немножко позерка.

Я читал — и тошнота унималась, и мертвый Трубников понемногу оживал и становился мной.

Что же вы делаете, люди. Друзья… господа, товарищи… братья и сестры… господи, даже слов в этом ящике не осталось не заблеванных, не сочащихся кровью!

С письмом в руке я подошел к окну.

Ограненный набережными, укутанный скверами, тек Изар. Дыбились Альпы вдали. И хрупкий серпик месяца едва заметно млел в бледном небе зимнего дня. Скоро — звезды.

Прекрасный, безграничный, зовущий мир — а вы, не слыша зова, умираете в этом окаянном сундуке! Идите к нам! Ведь не исчадия же ада вы — вы добрые, заботливые, смелые, даже честные иногда, я видел, только вы все отравлены, господи, от североамериканского континента до афганского душмана, у вас все смещено, нацелено не на то, и потому идет впустую, а то и во вред. Но не одни же маньяки прилетают сюда — а Хаусхоффер, Трубников, а бесчисленные иные, о которых мы не знаем ничего именно потому, что они не стали убивать, а начали жить с нами, как мы. Значит, в этом нет ничего невозможного!

Я вновь стал перечитывать письмо. И от преданных слов, таких разных у разных людей, во мне крепла уверенность, которая только и дает силы жить — божественная уверенность в том, что все мы, все, будем вместе долго-долго. Будем жить долго-долго. Быть может, как всегда заверяет Лиза, — вечно.

Завтра они выходят. Заседание СБ — в лучшем случае послезавтра. Успею проскользнуть. Хотелось бы сегодня, конечно, потолковать за рюмочкой с фон Крейвицем, отличный мужик оказался. Но, что называется, там ма