Гравилет «Цесаревич» — страница 104 из 124

Идти было тяжело, будто он нанялся в бурлаки и волок теперь за собой целую баржу, груженную даже не зерном – мертвым щебнем.

И зачем мне все это, спрашивал себя Лёка, и не мог найти ответа. Зачем мне эта лишняя головная боль? Этот геморрой? Все уже кончилось. Кончилось давно, и слава богу, что кончилось, куда ни кинь. Отмучились оба. Что за шлея под хвост попала? Что за бес попутал?

«Лучше – это чтобы ты вообще не появлялся».

Я и сам знаю, что лучше.

Он вырвался из тухлой лестничной прохлады в теплый и просторный чад улицы. «Москвич» был на месте, за него, к счастью, переживать не приходилось, никто не польстится; но Обиванкина и след простыл.

Вот и славно, трам-пам-пам, подумал Лёка. Одной тонной щебня меньше. Ушел – и ушел.

И лучше, чтобы вообще больше не появлялся!

Он прислонился к капоту машины, закурил и жадно затянулся несколько раз. Потом стало как-то неловко стоять стоймя, он влез в салон, уселся на свое место, потом утянул вниз оконное стекло слева, чтобы салон не вздумал чересчур пропитаться никотиновой горечью, и даже включил радио, чего обыкновенно не делал. Будем ждать; господин Дарт наверняка сказал бы, что я уже раб Обиванкина – мол, все вы тут рабы, и вот конкретный пример.

«…отметил, что под его руководством в стране и в ближайшем зарубежье было полностью покончено с милитаризацией науки, – с полуслова принялся напористо долбить чтец новостей. – Со времени испытания первой советской атомной бомбы, как напомнил нам главный ученый, весь мир жил под дамокловым мечом, в непрестанном страхе перед бесчеловечной деятельностью коммунистических академиков, докторов и кандидатов. Ныне человечество вздохнуло свободно…»

Ох, мне ж нынче еще писать про сабантуй в научном центре, вспомнил Лёка. В треволнениях вечера он и забыл о своих прямых обязанностях. Вот ведь тоже – праздник души, именины сердца…

А взять и не писать.

От этой мысли он вдруг ощутил неимоверную легкость, словно спрыгнул с крыши.

Ну вот взять и не писать! И провались все пропадом! Хватит уступать!!!

И совершенно не страшно взять и завести мотор и уехать, не дожидаясь ненормального Обиванкина. Ведь это – можно. Взять – и сделать, просто потому что хочется!

Только беда в том, что мне не этого хочется. Мне не хочется не дождаться его, не хочется бросить, не сказав ни слова; мне даже совестно, что я не оставил его в машине, а заставил болтаться по улицам в ожидании. А вот не писать ахинею сродни той, что звучит из динамика, – хочется.

«Мы передавали новости. Теперь немного музыки. Хит весны, девочки и мальчики, хит весны! Группа „Дети подземелья“ со своей песенкой „Кайфоломщица“!»

Выплыло квохтанье музыки, а потом и нарочито дурашливый козлиный голосок: «А говно в проруби купа!..»

Лёка поспешно выключил радио; сызнова стал слышен ровный шум улицы, воспринимаемый сейчас, будто благостная тишина, ибо он был безличен, словно шум природы, – шипение шин и визгливый гром дальнего трамвая на повороте; вроде как ветер, морской прибой, крики чаек… речи стихий. Честное слово, ну зачем людям вторая сигнальная?

«А я бы хотел, чтобы она меня позвала?» – подумал Лёка.

То был неожиданный вираж мысли. До сих пор – и во времена оны [?], и нынче вечером, во время тяжкой кухонной беседы, он переживал в основном о том, чего хочет или не хочет она. И совершенно не приходило ему в голову подумать, чего же хочет он сам. А такой подход, как удалось ему сообразить недавно, ни к черту не годится.

Но разве можно думать о собственных желаниях? Они либо есть, либо нет. Их нельзя придумать нарочно. Хуже того: если придумал себе желание нарочно, пусть самое правильное, самое справедливое, самое доброе даже – вот именно этого ты уж никогда не захочешь. Подло устроен человек: уговорить себя хотеть нельзя. Можно, коли желание появилось, впоследствии обосновать его с помощью своих работящих, безотказных извилин сотней разнообразных способов, с большей или меньшей убедительностью; можно потом доказать себе, как дважды два, и всех окружающих убедить точными и изящными пассажами, что твое желание – правильное, справедливое, доброе… Но возникло оно на самом-то деле лишь потому, что возникло. А совсем не по причине своей справедливости и правильности.

Хочу я?

Он не знал. Мысль, налетая на какую-то стенку, разваливалась на два примерно равных хвоста: с одной стороны, с другой стороны… С одной стороны – мы же любили друг друга, и у нас Ленька уже почти вырос; с другой стороны – зачем мне новый геморрой. Но это были мысли. Желаний не было.

Стало быть, так тому и быть.

Чему – тому?

Тому, что будет.

А ничего не будет. Скорее всего, даже если я завтра оформлю документы на выезд-въезд, то, приехав за Лэем, стукнусь в запертую дверь, и на звонки никто не ответит. Вот самый вероятный расклад событий.

Знаю.

Но оформлять я все буду так, будто уверен: меня ждут не дождутся и встретят с распростертыми объятиями…

Он кинул окурок в открытое окошко – и увидел Обиванкина. Ученый медленно вышел из-за угла, с отсутствующим видом глядя себе под ноги; похоже, он шел этой дорогой не в первый раз за истекшие с Лёкиного ухода час с небольшим, и путь ему изрядно осточертел. Вот он поднял голову, рассеянно махнул взглядом в сторону «Москвича» и вдруг заметил, что в кабине сидит Небошлепов. Лицо Обиванкина судорожно дернулось – и он с жалкой стариковской поспешностью, едва не падая, потому что ноги не поспевали за туловищем и его устремлениями, семенящим бегом поспешил к машине.

Лёка, наклонившись вправо, открыл перед ним дверцу и почти крикнул:

– Не торопитесь так, я не удеру!

Задыхаясь, Обиванкин ввалился в салон, складываясь, как перочинный ножик; подбородок его едва не уткнулся в колени.

– Простите великодушно, Алексей Анатольевич, – с трудом выговорил он, сипя нутром и ходя боками, точно загнанная лошадь. – Я не уходил далеко, но…

– Да я все понимаю, успокойтесь. Откуда вам было знать, когда я вернусь? Кстати, как вас все-таки по батюшке? А то вы ко мне обращаетесь чин чинарем, а я к вам то господином, то чуть ли не на имя скатываюсь… Или не было? Несколько раз себя ловил буквально в последний момент… – Он задал вопрос, чтобы успокоить старика и втянуть в самую приземленную и незамысловатую беседу – но в то же время постарался болтать подольше, чтобы у Обиванкина успело устояться дыхание, сорванное внезапным рывком к машине.

– Иван Яковлевич, – сказал Обиванкин.

Уже не задыхаясь.

Лёка провернул ключ зажигания – антиквариат послушно зачихал, зафырчал, затрясся мелкой дрожью. И поехал, помаленьку отруливая от поребрика.

Движение на улицах несколько унялось, рассосались сплошные потоки. Это было приятно.

– Где вы живете, Иван Яковлевич? – спросил Лёка.

Очередной невинный вопрос, похоже, вызвал в пожилом чародее бурю эмоций. Обиванкин вздрогнул, настороженно и даже подозрительно покосился на Лёку, потом отвернулся, пожевал губами и наконец спросил неубедительным голосом:

– А что?

Лёка удивился, но виду не подал. Пожал плечами.

– Да ничего. Прикидываю маршрут.

– Вы хотите отвезти меня домой и избавиться? – спросил Обиванкин и гордо вздернул подбородок.

«Все-таки псих, что ли?» – разочарованно подумал Лёка.

– Странно вы как-то ставите вопрос, Иван Яковлевич, – примирительно проговорил он. – Избавляются в наше время при помощи киллеров. Я просто соображаю, как мы теперь будем перемещаться и куда.

– Я доеду домой на метро, если что, – уклончиво ответил Обиванкин. – Я живу недалеко от метро.

Вопрос «какого?» едва не прыгнул кузнечиком у Лёки с языка; он успел ухватить его за голенастые задние лапки.

– Хорошо. Тогда так. Не знаю, как вы, а я не ел с утра. Все эти треволнения надо, что называется, хорошенько заесть и запить. Я сейчас еду к себе, в район бывшего Политеха, там мы ужинаем. Я, во всяком случае. Пока едем, уточняем кое-какие моменты.

– Готов, – почти как юный пионер, ответил старик; в голосе его прорезалась некая бравость. Деловитый тон последних Лёкиных реплик явно подействовал на него благотворно.

– Вероятнее всего, я поеду в Москву с сыном.

Обиванкин размашисто кивнул, вполне признавая за Лёкой такое право.

– Вы намекали относительно опасности. Меня вы не напугали, конечно, но подвергать мальчика каким-либо опасностям я никоим образом не желаю.

Обиванкин сызнова кивнул, но уже без прежней размашистости; он слегка сник.

– Я был бы вам крайне признателен, Иван Яковлевич, если бы вы меня просветили насчет ваших опасений. Ничего о них не зная, я не могу принять ни положительного, ни отрицательного решения.

Голова Обиванкина повисла ниже плеч.

– Вам и вашему сыну ничто не грозит, – тихо заверил он после долгой паузы. – Ничто. Мы доедем, расстанемся, вы поедете по своим делам, а я пойду по своим.

– Вы очень большой добряк и до тонкости все продумали, – сказал Лёка, изо всех сил стараясь не раздражаться. – Вы, может быть, не знаете, что транзитные документы оформляются в оба конца? Вы в моей подорожной, между прочим. Что я буду говорить на пропускном пункте при возвращении? Если вас со мной не будет, вас начнут искать. А меня очень даже спросят: где тот, кто ехал вместе с вами по одному с вами делу – навестить больную родственницу? Где вы его потеряли? И почему? Он что, стал невозвращенцем?

На Обиванкина было жалко смотреть.

– Поэтому, во-первых, чем бы вы таким ни занимались в Москве в то время, пока мы с сыном будем в деревне, ехать нам обратно придется вместе. А во-вторых…

– Вы знаете, – неожиданно перебил Лёку Обиванкин, – это, по-моему, преодолимо. Там такое начнется… – Он осекся. Помолчал и добавил: – Ко времени вашего возвращения им всем станет уже не до рутинного контроля на дорогах.

– То есть? – не понял Лёка. Обиванкин молчал.

– Послушайте, Иван Яковлевич, – терпеливо начал Лёка сызнова. – Вы просите меня вписать вас в подорожную, но я же ничего о вас не знаю…