Гражданин мира, или письма китайского философа, проживающего в Лондоне, своим друзьям на востоке — страница 14 из 88

И снова громкие хлопки заглушили мою речь на полуслове: на сцене учился танцевать шестилетний ребенок, отчего дамы и мандарины получали живейшее удовольствие.

— Горько видеть, — заметил я, — как ребенка сызмала обучают столь неблаговидному ремеслу; я убежден, что танцоров у вас презирают не меньше, чем в Китае.

— Ничего подобного, — возразил мне собеседник, — в Англии танцы почитаются весьма достойным и благородным занятием; человек, весь талант которого в ногах, поощряется больше, чем тот, у кого дарование в голове. Тот, кто, подпрыгнув, успеет трижды стукнуть каблуками в воздухе, может рассчитывать на триста фунтов в год; кто сделает это четырежды — соответственно на четыреста фунтов, а кто, изловчившись, проделает такое пять раз, тому и цены нет; такой искусник может требовать самого высокого жалованья. Танцовщиц так же ценят за подобные прыжки и курбеты; у них даже в ходу поговорка: чем выше ноги задерешь, тем денег больше соберешь. Но вот начинается четвертое действие. Посмотрим, что произойдет дальше.

В четвертом акте королева обретает своего потерянного ребенка, который за это время вырос в статного и весьма достойного юношу. Посему она мудро рассудила, что корона пойдет ему больше, нежели ее супругу, который, как ей известно, умеет только хныкать. Но король проведал о ее замыслах, и вот тут-то все и началось: король любит королеву и любит свой трон и потому, дабы сохранить и то и другое, он решает умертвить ее сына. Королева обличает его, жестокость, безумствует от гнева, а потом, совсем обессилев от горя, падает в обморок, после чего опускается занавес — конец четвертого действия.

— Заметьте, до чего искусен автор! — воскликнул мой приятель. — Когда королеве сказать больше нечего, она падает в обморок! И пока она лежит, закатив глаза, на руках у верной служанки, каких только ужасов мы себе не вообразим! Мы трепещем и сочувствуем ее горю. Поверьте, друг мой, эти обмороки — подлинная фигура умолчания нынешней трагедии.

Начался пятый акт, и чего там только не было! Менялись декорации, расстилались ковры[115], гремели трубы, вопила толпа, суетилась стража, бегая из одних дверей в другие... Боги, демоны, кинжалы, орудия пыток, яды...

Но закололи короля, утопили королеву или отравили сына — я решительно не помню.

Когда представление окончилось, я не удержался и сказал, что герои этой пьесы были так же несчастны в Первом действии, как и в последнем.

— Разве можно сострадать им на протяжении целых пяти актов? — продолжал я. — Ведь сострадание нельзя испытывать долго. Кроме того, мне нестерпимо слышать, как актер несет всякий вздор, и ни пылкие жесты, ни заламывания рук, ни горестные позы меня не трогают, если для них нет достойной причины. После того как меня раз-другой обманут этими ложными тревогами, мое сердце останется спокойным и в самые роковые минуты трагедии. Актер, как и автор, должен стремиться воплотить одну великую страсть, а все остальное должно ей подчиниться, оттеняя тем ее величие. Если же актер любые реплики произносит тоном отчаяния, он торопится растрогать нас до времени, предвосхищает события и перестает производить впечатление, хотя и добивается наших рукоплесканий.

Но тут я заметил, что публика быстро расходится, и потому, смешавшись с толпой, мы вышли на улицу. Там, то и дело натыкаясь на оглобли карет и ручки портшезов, мы кружили, точно птицы, летящие среди ветвей, но в конце концов выбрались из толчеи и благополучно добрались до дому.

Прощай.

Письмо XXII[Сын китайского философа продан в рабство в Персию.]

Лянь Чи Альтанчжи к ***, амстердамскому купцу.

Письма из Смирны[116], которое вы переслали мне нераспечатанным, было от моего сына. Поскольку я позволил вам оставлять копии писем, которые отправляю в Китай, вы можете без всяких церемоний читать все, что адресовано мне. Ведь и радость и горе пристало делить с другом. Приятно сознавать, что добрый человек радуется моим удачам, но не менее приятно найти в нем сострадание моему горю.

Каждое известие, которое я получаю с Востока, доставляет мне лишь новые страдания. У меня были отняты жена и дочь, и все же я мужественно перенес эту утрату; теперь сын мой обращен в рабство варварами. Только этот удар и был способен поразить меня в самое сердце. Да, я ненадолго поддамся естественной скорби, но лишь для того, чтобы доказать, что сумею превозмочь и это горе. Истинное величие души не в том, чтобы НИКОГДА не знать падений, а в том, чтобы, упав найти силы вновь ПОДНЯТЬСЯ.

Когда наш могущественный император, разгневанный моим отъездом, отнял все мое достояние, мой сын был укрыт от его ярости. Под покровительством и опекой Фум Хоума, благороднейшего и мудрейшего из всех жителей Китая, он недолгое время изучал науки Запада у миссионеров и мудрость Востока. Но, узнав о моих злоключениях и движимый сыновним долгом, он решил отправиться за мной и разделить мою горькую участь.

В чужом платье пересек он границу Китая, нанялся погонщиком верблюдов в караван, направлявшийся через тибетские пустыни, и был уже в одном дне пути от реки Лаур, которая отделяет эту страну от Индии, когда на караван внезапно напали татары-кочевники, захватили его и обратили в рабство тех, кого в ярости не сразили. Они увели моего сына в бескрайние пустынные степи у берегов Аральского моря.

Он жил там охотой и каждый день должен был отдавать часть добычи своим жестоким господам. Образованность, добродетели и даже красота его в их глазах ничего не стоили. Они почитают единственным достоинством умение раздобыть как можно больше молока и сырого мяса, и доступна им только одна услада: обжираться этой грубой пищей до отвала.

Однако в те края приехали купцы из Мешхеда[117] покупать рабов, и среди прочих им продали и моего сына; его увезли в Персию, где он и томится по сей день. Ныне он принужден угождать сластолюбивому и жестокому господину, человеку, жадному до низменных удовольствий, которого долголетняя военная служба научила заносчивости, но не научила храбрости.

Последнее мое сокровище, все, что у меня осталось, мой сын — ныне раб![118][119] О, всеблагие небеса, за что мне такая кара? За что я коротаю дни в этой юдоли и зрю собственные беды и невзгоды ближних? Куда ни обращу свой взор — всюду передо мной лес сомнений, ошибок и разочарований! Зачем мне дарована жизнь? Ради каких высоких целей? Откуда я пришел в этот мир? Куда стремлюсь, в какие новые пределы? Разум бессилен ответить. Его слабый луч открывает мне ужас моей темницы, но нет путеводного света к спасению. О хваленая земная мудрость, сколь никчемна твоя помощь в несчастье!

Меня поражает непоследовательность персидских магов, а учение их о двух началах — добре и зле[120] — ввергает меня в ужас. Индус, омывающий лицо мочой и почитающий это за благочестие, вызывает не меньшее изумление. Вера христиан в трех богов в высшей степени нелепа, но не менее отвратительны евреи, утверждающие, будто богу угодно пролитие крови. В равной мере я не в состоянии понять, как разумные существа могут отправиться на край света, чтобы облобызать камень[121] или разбросать голыши. Как все это противно разуму, и, тем не менее, все они якобы могут научить меня, как быть счастливым!

Право же, люди слепы и не ведают истины. От зари до заката человечество блуждает по бездорожью. Куда обратить стопы в поисках счастья и не мудрее ли отказаться от поисков? Подобно гадам, что гнездятся в углу величественных чертогов, мы выглядываем из наших нор, озираемся окрест и дивимся всему, что видим, но не можем постичь замысел всеблагого зодчего. О, если бы он открыл нам себя, свой замысел мироздания! О, если бы знать, зачем мы созданы и почему обречены страдать! Если нам не суждены иные радости, кроме тех, которые предлагает эта юдоль, то мы воистину жалкие твари! Если мы рождены только затем, чтобы пугливо озираться, роптать и умереть, тогда небеса несправедливы. Если этой жизнью кончается мое существование, тогда я отвергаю дары провидения и мудрость творца. Если эта жизнь — все, что мне суждено, то пусть тогда на могиле Альтанчжи будет начертана эпитафия: «Я получил это за прегрешения отца, за собственные прегрешения отказываю это потомкам!»

Письмо XXIII[Похвала англичанам, собравшим пожертвования военнопленным французам.]

Лянь Чи Альтанчжи — Фум Хоуму, первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине.

Хотя я подчас и оплакиваю человеческую участь и порочность человеческой натуры, но все же порой я становлюсь свидетелем такого высокого благородства, что душе, угнетенной мыслями о грядущих страданиях, становится легко; такие дела точно оазис среди азиатской пустыни. Я вижу у англичан множество превосходных качеств, которых не могут умалить все их пороки; я вижу у них добродетели, которые в других странах присущи лишь немногим, между тем, здесь их встречаешь у самых разных людей.

Может быть, англичане милосерднее других оттого, что всех превосходят своим богатством; может быть, обладая всеми жизненными благами, они имеют больше досуга и потому замечают чужое бедственное положение. Но, как бы то ни было, они не только милосерднее других народов, но и рассудительнее выбирают предмет своего сочувствия.

В иных странах благотворитель обычно движим непосредственным чувством жалости, и щедрость его проистекает не столько от стремления помочь несчастному, сколько от желания оградить себя от неприятных впечатлений. В Англии же благотворительность — подруга бескорыстия. Люди состоятельные и благожелательные указывают, кому потребна помощь. Нужды и достоинства просителей подлежат здесь всеобщему обсуждению, и тут нет места пристрастиям и неразумной жалости. Помощь оказывается только тогда, когда ее одобрит рассудок.